Странствия Персилеса и Сихизмунды

де Сервантес Мигель

КНИГА ПЕРВАЯ

 

 

Глава первая

Громко кричал варвар Корсикурб возле узкого входа в глубокое подземелье, представлявшее собой скорее склеп, нежели темницу, для множества заживо здесь погребенных. И хотя этот страшный, леденящий душу крик слышен был и вблизи и вдали, однако же слов, произносимых варваром, не понимал никто из пленников, кроме несчастной Клелии, которая вследствие множества злоключений вынуждена была стать смотрительницей этой тюрьмы.

— Эй, Клелия! — кричал варвар. — Я сейчас спущу веревку за тем юношей, которого мы назад тому два дня к тебе препроводили, только пусть руки у него так и будут связаны за спиной! Да вот еще что: нет ли среди женщин, в прошлый раз захваченных нами, такой, что была бы достойна попасть в наше общество и насладиться ярким светом и живительным воздухом?

Сказавши это, варвар начал спускать в подземелье толстую пеньковую веревку, а немного погодя с помощью еще четырех варваров вытащил наверх юношу на вид лет девятнадцати-двадцати; руки у юноши были скручены за спиной, под мышки просунута веревка; на нем был грубый матросский бушлат, красоту же юноши описать невозможно. Варвары первым делом проверили крепость наручников и веревок, коими у юноши были связаны назади руки, взбили ему волосы, вившиеся бесчисленными золотыми кольцами, вытерли ему лицо, и открывшиеся их взору дивные его черты поразили и тронули сердца тех самых людей, что собирались вести его на казнь. Лицо славного юноши не выразило отчаяния, напротив того: окинув радостным взором небосвод, он заговорил, и не дрожал у него от страха голос и вполне повиновался ему язык:

— Хвала вам, необозримые небеса, за то, что вы по милосердию своему судили мне умереть здесь, — ибо здесь мою кончину озарит ваш свет, — а не в этой глухой темнице, где бы ее зловещий окутал мрак! Тяжко умереть без покаяния, — ведь я христианин, — однако ж несчастья мои таковы, что я не могу не желать себе смерти, не могу не призывать ее.

Варвары не постигали смысла его речей, ибо он говорил на языке, им неведомом. Завалив вход в подземелье огромным камнем, они повели все так же скованного юношу на морской берег, к коему было причалено сооружение из бревен, связанных крепкими лианами и гибкими ивовыми прутьями. Юноша тотчас догадался, что сооружение это представляет собою плот, на котором варвары переправляются на другой остров, видневшийся в двух-трех милях отсюда. Варвары нимало не медля прыгнули на плот, усадили пленника, сами сели вокруг него, а затем один из них схватил преогромный лук, вложил в него невероятных размеров стрелу, коей наконечник сделан был из кремня, с великою поспешностью натянул тетиву и с таким видом нацелился в юношу, как будто хотел пронзить ему грудь. Другие варвары взяли три толстые палки, коим была придана форма весел, после чего еще один варвар сел за руль, эти же трое стали грести по направлению к другому острову.

Прекрасный юноша, с минуты на минуту ожидавший, что в него смертоносная вопьется стрела, пригнул голову, стиснул зубы, сдвинул брови и, совершенное храня молчание, мысленно обратился с мольбой к небесам, но с мольбой не о том, чтобы они избавили его от столь же близкой, сколь и лютой казни, но о том, чтобы они послали ему сил ее претерпеть.

Красота юноши смягчила жестокое сердце варвара-лучника, и он, приняв в рассуждение, что не такого рода казнь готовится юноше и что все время целиться в него из лука — это равносильно медленному убийству, бросил лук и, приблизившись к пленнику, знаками постарался ему объяснить, что не собирается убивать его.

Плот между тем достигнул середины пролива, разделявшего два острова, но тут внезапно поднялась буря, до того сильная, что столь неопытным мореходам, да еще на плоту, выдержать ее было немыслимо, а плот сейчас же начало трепать, и он распался на части, на одной из коих, состоявшей из шести бревен, очутился юноша, который еще так недавно готовился к иной смерти — к смерти от стрелы вражьей, но не в пучине морской.

Взвихрились водяные смерчи, сшиблись грудью налетевшие с разных сторон шквалы, утонули варвары, бревна со скованным пленником унесло в открытое море, валы росли, заслоняя от него небо, и он даже не находил в себе сил молить его о том, чтобы оно сжалилось над ним, и все же оно над ним сжалилось, ибо яростные беспрестанно вздымавшиеся волны, поминутно обрушивавшиеся на бревна, не смыли с них пленника, но повлекли его на морской простор, а как у пленника руки были скручены за спиной, то и не мог он за что-либо уцепиться и что-либо предпринять.

Так унесен был пленник в открытое море, а море тем временем немного успокоилось и утихло, и плотик каким-то чудом пригнало к одной из оконечностей острова, где он от ярости волн и укрылся. Измученный юноша сел и, посмотрев вокруг, обнаружил невдалеке корабль, который, как в надежной гавани, стоял в этой бухте.

С корабля между тем заметили плотик и что-то на нем маячившее и, дабы удостовериться, что же это такое, спустили на воду шлюпку, шлюпка приблизилась к бревнам, и тут моряки увидели прекрасного, но уже выбившегося из сил юношу. Преисполнившись жалости, моряки поспешили переправить его на корабль, все же, кто на нем находился, приключению сему подивились.

Юноше помогли подняться на корабль, но тут ноги у него подкосились от слабости (ведь он уже целых три дня не ел), от усталости, от всего, что пришлось ему испытать, будучи игралищем волн, и он, как подкошенный, повалился на палубу, при виде чего капитан корабля, движимый великодушием и непритворным участием, велел сей же час оказать ему помощь. И тут одни давай освобождать юноше руки, другие побежали за консервами и душистыми винами, каковые средства вновь при-вели от смерти к жизни изнемогшего юношу, после чего он вперил очи в капитана, коего привлекательная наружность, а также богатое одеяние не только остановили на себе его взор, но и пробудили в нем дар речи.

— Сострадательные небеса да вознаградят тебя, участливый сеньор, за то добро, которое ты мне сделал! — воскликнул юноша. — Душевные муки переносятся тяжело, если человек не преодолеет немощь телесную. Я в жалком нахожусь положении и могу отплатить тебе за твое благодеяние одною лишь признательностью. И если подобает такому обездоленному человеку, как я, отзываться о самом себе с похвалой, то я осмелюсь утверждать, что в целом мире нет никого, кто испытывал бы сейчас более сильное чувство благодарности, нежели я.

Сказавши это, он попробовал приподняться, дабы, подойдя к капитану, припасть к его стопам, однако ж то было ему не под силу: трижды пытался он встать и всякий раз снова валился на пол. Тогда капитан распорядился унести его в каюту, положить на две циновки и, сменив мокрую его одежду на чистую и сухую, ничем более не нарушать сон его и покой.

Приказ капитана тотчас же стали приводить в исполнение, и сам юноша беспрекословно ему повиновался; когда же юноша поднялся с пола, капитан не мог не подивиться его статности, и сейчас уже капитану не терпелось узнать, кто таков этот юноша, как его зовут и как он в столь бедственном очутился положении. Учтивость взяла, однако ж, в капитане верх над любопытством, и он рассудил так: пусть юноша прежде наберется сил, а потом уже удовлетворит его любопытство.

 

Глава вторая

Во исполнение приказа капитана моряки оставили юношу одного, дабы он спокойно уснул, однако юношу осаждал рой печальных мыслей и сон не мог преобороть душевное его волнение, а тут еще слуха его достигли тяжкие вздохи и скорбные пени, доносившиеся, как ему показалось, через перегородку из соседнего помещения, что заставило юношу напрячь внимание, и тогда он услышал такие слова:

— В горький и недобрый час зачали меня мои родители, и не под счастливой звездой мать моя вышвырнула меня на свет, — да, именно вышвырнула, а не произвела, ибо о моем рождении иначе не скажешь. Вотще надеялась я, что вдоволь нагляжусь в этой жизни на свет божий, — надежда моя меня обманула: на мою погибель меня собираются продать в рабство, а ведь с таким несчастьем никакое другое сравниться не может!

— Послушай меня, незнакомка! — воскликнул тут юноша. — Если правда, что человек, поведав другому свои испытания и горести, чувствует облегчение, то приблизься, приникни к этой щели в перегородке и поведай мне все, что суждено тебе было испытать и претерпеть, и коли я не сумею тебя утешить, то по крайности участие ты во мне встретишь.

— Ну, так выслушай же меня! — отвечали ему из-за перегородки. — Я поведаю тебе в коротких словах всю правду о той несправедливости, которую судьба по отношению ко мне учинила, но только я бы хотела знать, кому я буду рассказывать. Уж не тот ли ты, юноша, которого назад тому несколько часов полумертвым подобрали на плоту, заменявшем, как слышно, корабль неким варварам, населяющим остров, к коему мы, укрываясь от бури, пристали?

— Я самый, — отвечал юноша.

— Но кто же ты? — допытывался голос из смежного помещения.

— Это я тебе скажу потом; сначала сделай мне одолжение, расскажи историю своей жизни — из тех твоих слов, что различил мой слух до беседы с тобой, я заключаю, что жизнь твоя сложилась несчастливо.

На это ему ответили так:

— Ну, слушай же, — я поведаю тебе вкратце свои невзгоды. Капитан и командир этого корабля Арнальд — наследный принц Дании, и ему во власть многоразличные и необычайные события отдали одну знатную девушку, бывшую мою госпожу, такую красавицу, с которой, на мой взгляд, не может идти в сравнение ни одна из красавиц, ныне здравствующих на свете, и перед которой меркнет самое живое воображение. Благоразумие ее равно ее пригожеству, злополучие же — благоразумию ее и красоте; имя ее — Ауристела; родители ее — королевского рода, правящего державою богатейшею. Так вот, эта самая девица, о которой можно сказать, что она выше всяких похвал, была продана в рабство, и купил ее Арнальд, а купив, так страстно и так искренне полюбил ее и любит ныне, что неоднократно намеревался сделать ее не рабынею своей, но госпожою и законною супругою, и притом с дозволения своего родителя — короля, который рассудил, что в силу редких своих душевных свойств, а равно и привлекательной наружности, Ауристела и на более высокий сан, нежели на королевский, притязать достойна. Ауристела, однако ж, воспротивилась: «Я дала обет безбрачия, — объявила она, — и ни при каких обстоятельствах его не нарушу, как бы меня ни улещали и какою бы лютою смертью ни грозили». Со всем тем Арнальд не переставал питать надежды и робкие лелеять мечты, — он утешал себя тем, что ему придут на помощь быстротечное время и изменчивость женского нрава. Случилось, однако ж, так, что когда госпожа моя Ауристела гуляла однажды по берегу моря, ибо она была на положении не рабыни, но королевы, к берегу пристали корсарские суда, и корсары, похитив Ауристелу, увезли ее неведомо куда. Принц Арнальд вообразил, что это те самые корсары, которые уже однажды ее похитили и продали ему, ибо они рыщут по всем морям, островам и рекам, похищая или покупая самых красивых девушек, дабы продать их с барышом на этом острове, к коему мы, как слышно, причалили, а живут здесь варвары, народ дикий и жестокий, каковые варвары по внушению то ли демона, то ли престарелого кудесника, слывущего у них мудрейшим из мудрецов, почитают за верное и непреложное, что от них должен произойти некий царь, который завоюет и покорит полмира. Кто будет их чаемый царь — они не знают, вот почему кудесник, дабы узнать, дал такой наказ: убивать всех мужчин, которые на их остров прибудут, у каждого из них вырезать и сжигать сердце, и пепел, растворенный в воде, давать пить знатнейшим варварам острова, а еще он дал особый наказ: кто из этих варваров выпьет такой порошок, не поморщившись и не извергнув его, того-де им надлежит избрать своим царем, но только мир завоюет не он, а его сын. Еще он приказал держать на острове всех девиц, которых им случится похитить или же купить, и самую из них пригожую без промедления доставить тому варвару, которому прием порошка доблестное сулит потомство. С этими похищенными или же купленными девицами варвары обходятся хорошо — только в этом одном они и проявляют себя не как варвары; покупают же они девушек по баснословным ценам и расплачиваются слитками золота и чистейшими жемчужинами, коими море в этих краях преобильно, — вот почему, влекомые жаждой барыша и наживы, многие туземцы стали корсарами и работорговцами.

Как я уже сказала, Арнальд вообразил, что владычица его души Ауристела, без которой он не может жить, находится на этом острове, и, дабы в том увериться, он приказал продать меня варварам с тем, чтобы я все у них там выглядела и вызнала; и как скоро море утихнет, он тот же час причалит к берегу и совершит сделку. Теперь ты можешь судить, есть у меня повод роптать или нет, ибо какая участь меня ожидает? Мне придется жить среди варваров, а между тем я не настолько красива, чтобы мне можно было надеяться стать царицей, особливо если злая судьба привела на этот остров мою госпожу — несравненную Ауристелу. Вот отчего я вздыхаю, вот чего я страшусь и вот почему я ропщу.

Сказавши это, голос за стеною умолк, а у юноши в горле застрял ком, однако ж, приникнув к перегородке и обильными оросив ее слезами, он сделал над собой усилие и спросил, есть ли хоть какие-нибудь основания предполагать, что Арнальд воспользовался невинностью Ауристелы, или же Ауристела, любя кого-то другого, пренебрегла Арнальдом и отвергла тот богатый дар, который он ей сулил, а именно королевскую корону, оттого что в иных случаях законы любви имеют-де над человеком более сильную власть, чем даже законы религии.

Ответ был таков: хотя, мол, она предполагает, что у Ауристелы был случай полюбить некоего Периандра, который вывез ее из родного края, — благородного юношу, отличными свойствами души снискавшего благоволение всех, кому приходилось с ним сталкиваться, однако ж Ауристела, вознося в своей недоле непрестанные жалобы к небу и при всех прочих обстоятельствах, ни разу не произнесла его имени.

Юноша спросил, знает ли она Периандра; она же ответила ему, что не знает, но что, по всей вероятности, это он увез ее госпожу, а она к ней поступила в услужение уже после того, как Периандр вследствие роковой случайности ее оставил.

В это время кто-то сверху позвал Таурису (так звали ту, что повествовала о своей злой доле), Тауриса же, услышав, что ее зовут, сказала:

— Ветер, вне всякого сомнения, упал, море утихло, — вот почему меня, злосчастную, кличут: хотят превратить в предмет купли-продажи. Кто бы ты ни был, оставайся с богом, и да хранит тебя небо от продажи в рабство на сей остров, где на прахе твоего сердца станут испытывать достоверность бессмысленного и нелепого пророчества: надобно тебе знать, что бесчеловечные островитяне для осуществления заветной своей мечты нуждаются не только в девушках, но и в сердцах мужчин.

Тут они расстались: Тауриса поднялась на палубу, а юноша призадумался, но затем, встряхнувшись, объявил, что хочет встать, и попросил дать одеться. Ему принесли бушлат, но не из парусины, а из зеленой камки.

Когда же он поднялся на палубу, Арнальд, выразив на своем лице удовольствие, усадил юношу рядом с собой, а Таурису тем временем облачали в роскошный и изящный наряд, придававший ей сходство с нимфами и гамадриадами.

Меж тем как юноша любовался сим зрелищем, Арнальд успел рассказать ему о сердечных своих делах, а равно и о своих замыслах, после чего обратился к юноше за советом, как ему поступить, и спросил его мнения, разумны ли те меры, какие он, Арнальд, принял, дабы напасть на след Ауристелы.

Юноша, у которого после разговора с Таурисой и рассказов Арнальда голова шла кругом от всевозможных догадок и подозрений и надрывалась душа при мысли о том, что может случиться с Ауристелой, если она точно находится у варваров, ответил так:

— Сеньор! Молод я еще давать советы, но я твердо намерен оказать тебе услугу, ибо ты меня спас от смерти, ты меня приютил и осыпал милостями, и в благодарность я готов отдать за тебя мою жизнь. Меня зовут Периандром, я от благороднейших происхожу родителей, однако знатность моя равна моей незадачливости и злополучию, злополучие же мое велико, и сейчас не время о нем рассказывать. Ауристела, которую ты разыскиваешь, — это моя сестра, и я ее также разыскиваю, ибо год тому назад мы по роковому стечению обстоятельств потеряли друг друга из виду. Ты назвал мне ее имя, описал ее красоту, и у меня не остается сомнений, что то исчезнувшая сестра моя, для спасения которой я готов пожертвовать не только своею жизнью, но и радостью встречи с ней, а между тем выше этой радости для меня ничего быть не может. И вот, страстно желая найти Ауристелу, я перебрал в уме множество различных способов и в конце концов остановился на таком, который, являясь для меня наиболее опасным, в то же время кажется мне наивернейшим и кратчайшим. Ты, сеньор Арнальд, порешил продать варварам эту девушку, дабы, находясь у них в руках, она удостоверилась, находится ли у них в руках Ауристела, о чем ты сможешь узнать наверное, как скоро вновь причалишь к острову варваров и продашь им еще одну девицу, — тогда Тауриса каким-нибудь образом уведомит тебя, что Ауристелы на острове нет, или же, наоборот, что она здесь, вместе с другими девицами, коих для известной цели держат у себя варвары и коих они так охотно покупают.

— Совершенная правда, — подтвердил Арнальд. — Я остановил свой выбор сначала на Таурисе, а не на какой-либо другой девушке из тех, кого мы с этой целью держим на корабле, — остановил потому, что она хорошо знает Ауристелу: ведь она была ее служанкой.

— Замысел в высшей степени хитроумный, — заметил Периандр. — Сдается мне, однако ж, что лучше меня никто с подобным поручением не справится. Мой возраст, моя наружность, то участие, которое я принимаю в судьбе Ауристелы, равно как и то обстоятельство, что Ауристелу я отлично знаю, — все побуждает меня отважиться на этот шаг. Подумай, сеньор, над моим предложением и решения своего не откладывай, ибо в случаях трудных и многосложных дело должно идти следом за словом.

Проникшись доводами Периандра, Арнальд тот же час стал приводить его замысел в исполнение, невзирая на некоторые с ним сопряженные трудности, и велел облачить Периандра в один из многочисленных и роскошных женских нарядов, которые он хранил на тот случай, если Ауристела найдется, и в этом наряде Периандр всем показался самой красивой и самой статной девушкой, какую взор человеческий когда-либо видел и с которой могла бы соперничать одна лишь красавица Ауристела. Моряки залюбовались, Тауриса пришла в изумление, принц же смутился, и когда бы Периандр до этого не сказал ему, что он брат Ауристелы, мысль о том, что это мужчина, а не женщина, пронзила бы Арнальду сердце беспощадным копьем ревности, коего острие самому острому алмазу не уступает; я хочу сказать, что ревность пробивает наипрочнейшую броню уверенности и благоразумия, какою облекаются иные любящие сердца.

Как скоро переодевание было закончено, корабль отвалил от берега, — так варварам легче было его заметить. Арнальд, жаждавший получить весть об Ауристеле, даже не спросил Периандра, кто таковы он и его сестра и какие обстоятельства довели ее до обстоятельств крайних, а между тем здравый смысл требует сначала узнать человека, а потом уже ему довериться. Но таково свойство влюбленных: прежде всего они напрягают мысль в поисках средств для достижения своей цели, к только потом их любознательность устремляется и в других направлениях, — вот почему Арнальд не успел расспросить Периандра о том, что ему надлежало знать и о чем он впоследствии все же узнал, но узнал тогда, когда это уже было для него бесполезно.

Отойдя, как уже было сказано, на некоторое расстояние от острова, моряки украсили корабль вымпелами и флагами, и эти развевавшиеся на ветру вымпелы и словно касавшиеся воды флаги тешили и ласкали взор. Тихое море, ясное небо, звуки труб и других инструментов, столь же воинственные, сколь и веселые, — все это поднимало дух моряков. Между тем в душе у варваров корабль, который они увидели вблизи, поднял тревогу, и, вооружившись луками и вышеуказанных размеров стрелами, они высыпали на берег.

Когда же корабль подошел к острову на расстояние меньше одной мили, вся многочисленная судовая тяжелая артиллерия произвела салют, на воду спустили шлюпку, в шлюпку сошли Арнальд, Тауриса, Периандр и шесть моряков и в знак того, что цели у них мирные, помахали прикрепленным к копью белым полотнищем (этот обычай принят едва ли не во всем подлунном мире), а что с ними случилось далее, о том будет рассказано в следующей главе.

 

Глава третья

Шлюпка приближалась к берегу, а варвары тем временем сгрудились на берегу: каждому хотелось прежде других удостовериться, что за люди сидят в этой шлюпке; как же скоро на шлюпке подали сигнал, что не войной на них идут, а с целями мирными, варвары стали махать платками, пустили в воздух множество стрел, а иные выказали невероятную легкость движений в прыжках.

Шлюпке, однако ж, не удалось пристать к берегу, ибо море в это время заштилело (в здешних краях, так же точно, как и у нас, бывают приливы и отливы). Тогда варвары числом до двадцати человек двинулись пешком по мокрому песку и подошли так близко к шлюпке, что могли до нее дотянуться. На руках они несли женщину, хотя по наружному виду и вáрварку, однако ж красавицу необыкновенную, и эта женщина, прежде чем кто-либо успел слово молвить, заговорила на языке польском:

— Наш государь, или, вернее сказать, наш правитель, просит вас, чужестранцы, сказать ему, кто вы такие, зачем пожаловали и чего вам требуется. Если вы хотите продать какую-нибудь девицу, то мы вам за нее очень хорошо заплатим; если же у вас другого рода товар, то мы в нем не нуждаемся, — на нашем острове, хвала небесам, есть все необходимое, и мы не испытываем необходимости за чем-либо ездить в другое место.

Арнальд прекрасно понял ее, а потом задал ей вопрос, кто она такая: варварка по рождению, или, может статься, варвары ее купили.

Она же eмy на это сказала:

— Отвечай мне ты: мои хозяева не любят, когда я говорю о чем-либо, к делу не относящемся.

Арнальд же ей ответил так:

— Мы из королевства датского, мы и купцы и корсары: что возможно — меняем, что у нас покупают — продаем, что награбим, то сбываем. Вместе же с другой добычей мы захватили вот эту девицу (тут он показал на Периандра), а как она — одна из самых красивых, вернее сказать — самая красивая девушка в мире, то мы вам ее продадим, — ведь нам известно, для чего вы покупаете девушек. И если суждено сбыться пророчеству мудрых ваших кудесников, то вы смело можете ожидать от такой статной и пригожей девушки, что она родит вам сыновей пригожих и отважных.

Тут варвары обратились к женщине с вопросом, о чем говорят чужеземцы, она же им перевела; тогда от толпы отделились несколько варваров и отправились, должно полагать, с донесением к своему правителю.

Тем временем Арнальд задал переводчице вопрос: содержатся ли на острове купленные женщины и есть ли среди них такая, что по красоте могла бы сравниться с той, которую они сегодня привезли к ним на продажу.

— Нет, — отвечала переводчица. — Хотя здесь и много женщин, однако ни одна из них не может сравниться со мной: ведь я одна из тех несчастных, кого эти варвары предназначают себе в царицы, и ничего ужаснее этого для меня быть не может.

В это время возвратились те, кто ходил в глубь острова, и привели с собой целую толпу и самого правителя, которого можно было узнать по богатому наряду.

У Периандра лицо было закрыто прозрачной и тонкой вуалью, и лишь по временам он светом очей своих, точно молнией, озарял внезапно тех варваров, что с превеликим вниманием на него взирали.

Правитель что-то сказал переводчице, та передала Арнальду, что государь просит снять вуаль с лица девушки, и это его желание было тут же исполнено: Периандр встал, откинул вуаль, поднял глаза к небу, как бы молча жалуясь на свою судьбу, а затем метнул лучи двух своих солнц, и лучи эти, встретившись со взглядом предводителя варваров, сразили его; да и что иное можно было о нем подумать, видя, как он падает на колени, выражая этим свое преклонение перед дивным образом того, которого он принимал за девушку? Затем, поговорив с переводчицей, он быстро заключил сделку и, нимало не торгуясь, дал за Периандра все, что запросил Арнальд. Варвары тот же час удалились в глубь острова и не в долгом времени возвратились с бесчисленным множеством слитков золота и длинными низками скатного жемчуга и, не считая, бесформенной грудой свалили все это у ног Арнальда, после чего Арнальд, взяв за руку Периандра, подвел его к правителю острова и попросил переводчицу передать ее господину, что спустя несколько дней он, Арнальд, доставит ему еще одну девицу: она хоть и не так, мол, красива, как эта, но, во всяком случае, купить ее, дескать, стоит.

Периандр со слезами на глазах обнял моряков, однако ж слезы те вызваны были не припадком малодушия, их породило чувство благодарности за то самоотвержение, какое они проявили ради него.

Арнальд подал знак морякам дать орудийный залп, правитель острова подал знак своим музыкантам, и мгновенье спустя небосвод едва не рухнул от грохота судовой артиллерии, воздух же наполнился нестройными, режущими слух звуками варварских инструментов.

Так, с особой торжественностью, подняв Периандра на руки, варвары перенесли его на остров, Арнальд же и его свита отбыли на корабль, однако, прежде чем расстаться, Арнальд и Периандр условились, что, если только ветер будет благоприятный, Арнальд попытается далеко от острова не отходить, а лишь скроется из виду с тем, чтобы немного погодя вернуться и в случае надобности продать Таурису; Периандр же даст ему знать, здесь Ауристела или ее здесь нет. И если-де ее нет на острове, то он, Арнальд, всегда изыщет средство вызволить Периандра и не остановится перед тем, чтобы пойти на варваров войной и обрушить на них всю свою мощь, а равно и мощь своих союзников.

 

Глава четвертая

Среди тех, кто вместе с правителем острова прибыл на берег заключить сделку касательно покупки девицы, находился варвар по имени Брадамир, один из наиболее отважных и знатных жителей острова, попиравший все и всяческие законы, более надменный, нежели сама надменность, и дерзкий, как он сам, — иного сравнения не подберешь. И вот, едва увидев Периандра и, подобно всем прочим, поверив, что перед ним девушка, он задумал взять ее себе в жены, не выполняя условий пророчества.

Как скоро Периандр ступил на остров, варвары заспорили между собой, кто его понесет на руках, и в конце концов со всевозможными изъявлениями восторга понесли его к большой палатке, разбитой на мирном и приветном лугу и увешанной, как и множество окружавших ее палаток маленьких, шкурами зверей, домашних и диких. Женщина, при заключении сделки исполнявшая обязанности переводчицы, не отходила от Периандра и на непонятном ему языке пыталась его утешить.

Правитель распорядился доставить с темничного острова кого-нибудь из мужчин, дабы удостовериться, не сбудутся ли призрачные его надежды. Приказ этот немедленно начали приводить в исполнение, а тем временем расстелили на земле звериные шкуры, выделанные, гладкие, чисто вымытые, опрысканные чем-то душистым, заменявшие варварам скатерть, а на эти шкуры, не соблюдая правил чистоты и порядка, набросали и навалили сухих фруктов, после чего правитель вместе со знатными варварами сел и, принявшись за еду, знаками предложил Периандру последовать его примеру.

Из числа знатных варваров один лишь Брадамир по-прежнему стоял, опершись на лук и устремив взор на юношу, коего он принимал за девушку. Правитель предложил ему сесть, но Брадамир вместо ответа тяжело вздохнул, повернулся и вышел из палатки. Вслед за тем в палатку вошел некий варвар и сообщил правителю, что в то время, когда он и его товарищи готовились к отплытию на темничный остров, к берегу подошел плот, на котором находятся мужчина и смотрительница подземной тюрьмы, каковые вести мгновенно прервали трапезу, ибо правитель со своею свитою поспешил на берег. Пе-риандр изъявил желание пойти вместе с ним, на что правитель весьма охотно дал свое согласие.

Между тем пленник и тюремщица сошли на берег. Периандр обратил взор на пленника: ему хотелось удостовериться, не знаком ли ему этот несчастный, коего злая судьба заточила в ту же темницу, где еще так недавно томился он сам, но лица его Периандру не было видно, оттого что пленник, — по-видимому, нарочно, чтобы никто не мог его разглядеть, — опустил голову; зато женщину, которую называли смотрительницею тюрьмы, Периандр узнал мгновенно, и эта встреча и это открытие перевернули ему душу и помутили разум, ибо перед ним вживе и въяве была Клелия, кормилица его любезной Ауристелы. Он хотел было с нею заговорить, однако ж не решился из боязни, что может испортить все дело. Словом, он подавил в себе это желание и, стиснув зубы, стал ждать, какой оборот примут события.

Правитель, коему не терпелось произвести испытание и найти для Периандра подходящего супруга, приказал без промедления умертвить юного пленника, сердце его сжечь, а пепел сохранить для нелепого и бессмысленного испытания. Варвары, недолго думая, схватили юношу и, не сделав ему никакого другого снисхождения, кроме как завязав ему глаза, принудили стать на колени и связали за спиной руки; тот же, словно агнец кроткий, молча ожидал удара, долженствовавшего пресечь его дни. Но тут престарелая Клелия голосом громким и с тою горячностью, коей от ее преклонного возраста ожидать было трудно, повела такую речь:

— Помысли, великий государь, о том, что ты делаешь! Ведь этот мнимый юноша, коего ты умертвить велел, на самом деле не мужчина, — перед тобою девушка, да к тому же еще такая красавица, какую только можно себе представить; следственно, она пользы тебе принести не может и для целей твоих не годна. Заговори же, прекрасная Ауристела, и не дай потоку горестей унести тебя и отнять у тебя жизнь наперекор воле небес, повелевающих оставить тебе ее и сохранить, дабы ты безмятежно ею наслаждалась!

При этих словах жестокие варвары приостановили казнь, и нож, сверкавший у самого горла коленопреклоненной пленницы, в нее не вонзился.

Правитель велел вернуть свободу рукам девушки, а ее очам — свет; когда же он в нее вгляделся, то показалось ему, что такого прекрасного женского лица он никогда в жизни не видел; и хоть и был он варвар, а все же сумел оценить ее красоту по достоинству и вынужден был признать, что сравнить ее ни с кем невозможно, разве лишь с Периандром.

Чей язык в силах изобразить, а перо — описать, что почувствовал Периандр, когда узнал, что обреченная на смерть, а затем освобожденная пленница есть не кто иная, как Ауристела? Свет померк у него в очах, сердце зашлось; подойдя к Ауристеле, он обнял ее дрожащими руками и, судорожно сжимая в объятиях, заговорил:

— О лучшая часть моей души! О несокрушимый оплот надежд моих! О сокровище, вновь обретенное мною то ли на мое счастье, то ли на мою беду! Но нет! Конечно, на счастье, ибо из встречи с тобой никакой беды проистечь не может! Ты видишь пред собою брата своего Периандра.

Эти последние слова он произнес так тихо, что никто их не расслышал, а затем продолжал:

— Живи, госпожа и сестра моя, — ведь на этом острове женщин не убивают, — не будь к себе более жестокой, нежели населяющие его, и уповай на промысл: коль скоро он до сей поры охранял тебя от неисчетных опасностей, то не оставит он тебя и впредь.

— О брат мой! — воскликнула Ауристела (то была и правда Ауристела, ожидавшая, что ее, приняв за мужчину, казнят). — О брат мой! — снова произнесла она. — Я верю, что это испытание будет последним нашим испытанием, на котором кончатся наши невзгоды. Благой судьбе угодно было, чтобы я тебя нашла; злая же судьба устроила так, что я нашла тебя в столь мрачном месте и в женском одеянии.

Тут они оба заплакали, и слезы их не укрылись от взгляда Брадамира, и, вообразив, что Периандр плачет, трепеща за жизнь то ли своего знакомого, то ли родственника, то ли друга, порешил он во что бы то ни стало освободить его. Того ради он приблизился к Периандру и Ауристеле и, взяв их обоих за руки, с видом угрожающим и заносчивым возвысил голос:

— Кому дорога жизнь, тот пальцем не посмеет тронуть их обоих! Эта девушка — моя, потому что я люблю ее, а этого человека надлежит освободить, потому что таково ее желание.

Только успел он это вымолвить, как вдруг правитель острова, разгневанный и возмущенный до глубины души, вложил в лук длинную и острую стрелу и, отведя лук на расстояние вытянутой левой руки, правою рукой натянул тетиву на уровне своего уха, прицелился — и до того метко и с такой яростью была эта стрела им пущена, что угодила Брадамиру прямо в рот, сомкнув ему уста навеки, ибо она пронзила ему язык и вынула из его тела душу, чем все присутствовавшие были изумлены, поражены и ошеломлены.

Однако выстрел этот, столь же меткий, сколь дерзкий, не остался безнаказанным и неотомщенным за свою дерзость, ибо сын Корсикурба, утонувшего в то время, когда он переправлял Периандра, рассудил, что ноги его быстрее, нежели его стрелы, а рассудив, в два прыжка очутился возле правителя и со всего размаху всадил ему в грудь кинжал, хотя и каменный, однако более тяжелый и острый, нежели из кованой стали. В то же мгновенье вечная ночь застлала правителю взор, и он, поплатившись за смерть Брадамира своею жизнью, воспламенил сердца и души родственников как со своей стороны, так и со стороны Брадамира, и всем им вложил в руки оружие, и, вдохновляемые гневом и жаждою мести, они остриями стрел своих всюду начали сеять смерть; когда же иссякли стрелы, оказалось, что еще из иссякли кинжалы, как не иссякли силы у них в руках, и они ринулись друг на друга, и тут уже сын не щадил отца, а брат брата, напротив того: точно ярые враги, у коих за много лет накопилось множество неотомщенных обид, впивались они один в другого ногтями, пронзали кинжалами, и не нашлось никого, кто бы мог водворить на острове мир.

Среди прыщущих стрел, среди разящих кинжалов, среди ран и смертей в смятении и ужасе жались друг к другу престарелая Клелия, девушка-переводчица, Периандр и Ауристела. Подхваченные вихрем злобы, варвары из числа друзей Брадамира, оставив поле битвы, подожгли ближний лес, принадлежавший убитому правителю. Запылали деревья; от сильного ветра еще яростнее забушевало пламя и еще гуще повалил дым; люди боялись ослепнуть от дыма, боялись сгореть. Спускалась ночь, и если бы даже то была ясная ночь, на острове все равно было бы темно от дыма, а тут еще и ночь выдалась темная, черная.

Предсмертные стоны, воинственные клики, пламя пожара — все это вселяло ужас не в сердца варваров, ибо они были полны ненависти и жажды мщения, но в сердца несчастных четверых, не знавших, что делать, куда бежать, где искать спасения. И вот в сей грозный час небо неожиданно послало им избавление, которое все четверо почли избавлением чудесным.

Ночь уже совсем почти наступила, и притом, как было сказано, темная, черная, — различать предметы можно было только при свете лесного пожара, как вдруг к Периандру приблизился юноша-варвар и на кастильском языке, вполне Периандру понятном, сказал:

— Следуй за мной, прекрасная дева, и вели тем, кто с тобой, идти за нами, может, бог даст, я вас и спасу.

Периандр ничего ему не ответил; он только постарался оживить упавший дух Клелии, Ауристелы и другой девушки, а затем они, перешагивая через трупы и наступая на оружие, двинулись следом за юным варваром прочь от горящего леса, коего отсветы, подобно ветру, дующему в спину, уторапливали их шаг. Однако ж Клелия по старости, Ауристела по младости лет не могли угнаться за своим вожатаем. Наконец сильный и крепкий варвар подхватил на руки Клелию, Периандр — Ауриетелу, переводчица же, не столь нежная и более храбрая, мужественно и стойко продолжала идти.

Вот так-то, что называется — еле передвигая ноги, вышли они к морю; когда же они берегом моря продвинулись на милю по направлению к северу, варвар свернул в широкий подземный ход, до которого докатывался прибой.

По подземному этому ходу шли они недолго, то сгибаясь в три погибели, то выпрямляясь, где прижимаясь к стенам, где нагнувшись, где ползком, где пешком, где вытянувшись во весь рост, и, наконец, вышли, как им показалось, в открытое поле — так они заключили, ибо их вожатай сказал, что здесь можно распрямиться; сами же они не могли понять, где они находятся, оттого что было темно, а свет от лесного пожара, с особенной силой полыхавшего вдалеке, сюда не доходил.

— Возблагодарим господа, — снова заговорил на кастильском языке юноша, — за то, что он привел нас сюда: здесь если и есть чего бояться, то только не смерти.

Тут все увидели, что навстречу им движется нечто большое, светящееся: можно было подумать, что это комета или же огненный шар несется по воздуху. Четверо ждали со страхом, что скажет юноша.

— То мой отец спешит мне навстречу, — молвил он.

Периандр хотя и не совсем свободно изъяснялся по-кастильски, решился все же заговорить с юношей.

— Да вознаградит тебя небо, ангел во плоти, за все, что ты для нас сделал! — воскликнул он. — И пусть даже ты только отдалил нашу гибель, для нас и это уже великое благодеяние.

В это время источник света приблизился, и тут оказалось, что светоч сей принесен неким, по-видимому, варваром лет пятидесяти с небольшим. Приблизившись, варвар воткнул в землю длинную палку с факелом, — это и был его светоч, — и, обняв сына, спросил его по-кастильски, откуда взялись эти люди.

— Отец! — молвил юноша. — Пойдем скорей в нашу хижину, нам есть о чем потолковать и что обсудить. Остров в огне. Почти все жители погибли или же обгорели. Только вот их мне удалось с помощью божией спасти от огня и от кинжалов варварских. Поспешим же, отец, в нашу хижину, дабы моя мать и сестра выказали и проявили свою доброту и обласкали наших измученных и напуганных гостей!

Отец пошел вперед, остальные — за ним. Клелия приободрилась и пошла сама. Периандр между тем не пожелал расстаться с драгоценною своею ношею, да она и не могла быть для него тяжела, ибо в одной Ауристеле полагал он все свое счастье.

Долго ли, коротко ли, приблизились они к высокой скале, а у ее подошвы обнаружили то ли широкое углубление, то ли широкую пещеру, коей стенами и кровлей служила та же самая скала. Оттуда с зажженными факелами в руках вышли девушка лет пятнадцати и женщина лет тридцати; на них были такие же одежды, как на всех варварках; женщина собою была хороша, но девушка еще лучше.

— Отец! Брат! — воскликнула девушка.

— Наконец-то ты вернулся, сын мой возлюбленный! — воскликнула женщина.

Девушке-переводчице странно было слышать здесь, на острове, не местный, а другой язык, да еще вдобавок говорили на нем женщины, с виду казавшиеся варварками, и она хотела задать им вопрос, каким чудом они его знают, но тут хозяин велел жене и дочери расстелить на земляном полу пещеры звериные шкуры. Женщины, прислонив факелы к стене, принялись исполнять его приказание; заботливые и расторопные, они мигом притащили из другой, смежной пещеры козьи, овечьи и разные другие шкуры и застелили ими пол, отчего ногам путешественников сразу стало теплее.

 

Глава пятая

О том, что рассказал о себе испанец-варвар своим гостям

Ужин приготовили быстро, на скорую руку, однако ж гостям он показался вкусным, оттого что прошел без всяких треволнений. Зажгли новые факелы, и хотя в помещении стало дымно, да зато тепло. Здесь ели не на серебре и даже не на пизанской глине, — руки хозяев заменяли гостям блюда; стаканы же были сделаны из коры деревьев, росших на острове, — ненамного мягче коры пробкового дуба. Кандия была отсюда далеко, а потому гостей здесь поили не вином, а водой, но зато чистой, прозрачной и холодной-холодной.

Клелия скоро уснула, оттого что года преклонные больше любят сон, нежели самую приятную беседу. Хозяйка постелила ей постель в смежном помещении, предложив ей заместо тюфяка и одеяла звериные шкуры, а затем снова вышла к гостям, с которыми испанец в это время повел на кастильском языке такую речь:

— Хотя, государи мои, мне надлежало бы прежде узнать о том, какого вы звания и какие были с вами приключения, а потом уже рассказывать вам о своих, однако ж, дабы подать вам пример, я решаюсь начать рассказывать первым, с тем чтобы, выслушав мою повесть, вы затем предложили моему вниманью свою.

По милости благой судьбы я родился в Испании, в одной из прекраснейших ее провинций. Произвели меня на свет родители не худородные; воспитали они меня во всяческом довольстве; я приблизился к вратам грамматики, а это такие врата, которые открывают путь ко всем прочим наукам; моя звезда влекла меня к учености, но еще более — к искусству военному; в юные годы я не водил дружбы ни с Церерой, ни с Бахусом, а потому и Венера не имела надо мной ни малейшей власти. Повинуясь природной моей наклонности, я оставил свое отечество и пошел на войну, а войну вел тогда его августейшее величество Карл Пятый с государями германскими. Марс явил ко мне свою благосклонность: я стяжал славу доблестного воина, император наградил меня, я приобрел на войне друзей, а главное, научился щедрости и обходительности — тем добродетелям, которые преподаются в школе Марса христианского. Наконец, прославленный и разбогатевший, возвратился я на родину, намереваясь побыть несколько дней с родителями, которые в то время были еще живы, и с друзьями, которые меня ждали, но тут так называемая Фортуна (не возьму в толк, почему ее так называют), позавидовав моему благополучию, повернула колесо, которое будто бы у нее есть, и низринула меня с вершины счастья, на коей я себя мнил, в пучину зол, где я и обретаюсь ныне; орудием же своим она избрала некоего кавальеро, младшего сына одного вельможи, коего имение находится поблизости от того селения, где проживал я. Сын вельможи прибыл в мое родное селение на празднества и, войдя в круг, иначе говоря — в хоровод идальго и кавальеро, вместе с которыми был и я, обратился ко мне и тоном насмешливым и вызывающим молвил:

«А ты, Антоньо, явился сюда во всем своем великолепии! Видно, пребывание во Фландрии и в Италии пошло тебе на пользу. Глядите, каким он нынче франтом! И вообще я должен тебе сказать, любезный Антоньо: ты мне нравишься».

Я же ему на это ответил так:

«Да, я — Антоньо, и я тысячекратно целую вашему превосходительству руки за ваше доброе ко мне расположение. Впрочем, вас, ваше превосходительство, обязывает ваше высокое звание относиться с уважением к землякам своим и верным слугам. Того ради я хочу довести до сведения вашего превосходительства, что франтом я был уже тогда, когда отправлялся во Фландрию, учтивым же я уродился, а потому ни хвалить, ни порицать меня тут не за что. Коротко говоря, хорош ли я, плох ли я, но я — покорный слуга вашего превосходительства, и я прошу вас оказывать мне то уважение, коего добрые мои намерения заслуживают».

Тут стоявший рядом со мной идальго, закадычный мой друг, сказал мне достаточно громко, так, что кавальеро не мог его не слышать:

«Что с тобой, друг Антоньо? Никто у нас здесь не величает этого выскочку „вашим превосходительством“.

Только хотел было я ему ответить, как вмешался сам кавальеро:

«Любезный Антоньо прав — он ко мне обращается, как это принято в Италии: там вместо „ваша милость“ говорят „ваше превосходительство“

«Мне хорошо известны правила и законы учтивости, — возразил я. — Я называло ваше превосходительство „превосходительством“ вовсе не потому, что таков итальянский обычай, а потому, что я знаю обычай испанский: кто меня называет на ты, того я должен величать „превосходительством“. На самом же деле я, сын родителей благородных, доблесть свою доказавший на войне, заслуживаю того, чтобы все „превосходительства“ говорили мне „ваша милость“, а кто думает иначе (тут я схватился за шпагу), тот понятия не имеет о том, что такое учтивость».

Произнеся эти слова, я дважды изо всех сил плашмя ударил его шпагой по голове, и он до того опешил, что не мог взять в толк, что такое с ним приключилось, и не в состоянии был достойным образом мне ответить, я же с обнаженною шпагой в руке изготовился к обороне. Как же скоро оцепенение у него прошло, он схватился за шпагу и, преисполнившись воинственного пыла, попытался отомстить мне за нанесенное оскорбление, однако ж осуществить благородное это намерение ему помешали, во-первых, я, а во-вторых, кровь, струившаяся у него из головы.

Присутствовавшие возмутились и хотели было на меня напасть, но я бросился наутек, вбежал в родительский дом и рассказал отцу с матерью о том, что со мною произошло, они же, уразумев, какая опасность мне угрожает, снабдили меня деньгами и добрым конем и сказали, чтобы я не медлил ни секунды, ибо теперь, мол, у меня много сильных и могучих врагов. Я послушался их совета — и через два дня был уже за пределами Арагона и только тут получил возможность немного отдохнуть от бешеной скачки.

Коротко говоря, я, уже не так торопясь, двинулся в Германию и там вновь вступил в ряды войск императора. Однако ж вскоре меня известили, что недруг мой вкупе со многими другими ищет случая меня убить. Известие это не могло не устрашить меня, и я возвратился в Испанию, ибо нет более надежного убежища, нежели дом недруга твоего. Я свиделся с моими родителями ночью, они дали мне еще денег и драгоценных вещей, и я отправился в Лисабон и там сел на корабль, который готовился к отплытию в Англию и на котором возвращались на родину любознательные английские дворяне, осмотревшие если не всю Испанию, то по крайней мере лучшие ее города.

Нужно же было случиться так, что я, из-за сущей безделицы повздорив с одним английским моряком, закатил ему пощечину, чем навлек на себя гнев его товарищей, и тут вся команда давай швырять в меня чем ни попадя. Я ретировался на бак и спрятался за одного из английских дворян, и это спасло мне жизнь, а другим дворянам удалось пока что усмирить моряков, — те, однако, поставили непременным условием, чтобы меня выбросили за борт или посадили то ли в шлюпку, то ли в лодчонку, и пусть, мол, она доставит меня к берегам Испании или уж куда бог захочет.

Как сказано, так и сделано: мне дали лодку, снабженную двумя бочонками с пресной водой, бочонком с маслом, а также некоторым количеством сухарей. Я поблагодарил моих покровителей и прыгнул в двухвесельную лодку. Корабль скрылся из виду, стемнело, я остался один среди безграничного водного пространства, и мне пришлось избрать единственно возможный путь, а именно — не идти против течения и против ветра. Я возвел глаза к небу и стал горячо молиться богу, а затем посмотрел на Полярную Звезду и по ней определил направление движения моей лодки, однако местонахождения моего я все же не установил.

Так я провел шесть дней и шесть ночей, уповая более на милость божью, нежели на силу рук своих, тем более что руки у меня устали и изнемогли от беспрерывного напряжения и уже не в состоянии были грести, вследствие чего я принужден был вынуть весла из уключин и сложить их на дне лодки, с тем чтобы снова взяться за них, когда того потребует море или же когда ко мне вернутся силы. Я лег на спину, вытянулся на дне лодки, закрыл глаза, мысленно призвал на помощь всех святых, и тут, как это ни странно, в минуту наивысшего отчаяния и наибольшей опасности, меня сковал сон, да такой крепкий, что все ощущения мои притупились (именно в таком восстанавливающем силы сне нуждается и испытывает потребность наша природа), однако воображение мое продолжало работать: во сне я все время умирал то одной страшной смертью, то другой, главным образом тонул, но потом мне уже снилось, будто меня едят волки, будто меня терзают другие хищные звери, так что не только наяву, но и во сне жизнь моя представляла собой медленное умирание.

Этот мой тревожный сон внезапно нарушил стремительный вал: он перекатился через лодку и наполнил ее водою. Уразумев, что мне грозит, я стал вычерпывать воду, вычерпал, сколько мог, и снова взялся за весла, хотя, по правде сказать, это было совершенно бесполезно. Я видел, как бушуют волны, гонимые и вздымаемые юго-западным ветром, который нигде, видимо, так не проявляет безграничную свою власть, как над этим морем. Я сознавал, что это безумие — пытаться противопоставить их неистовству утлый мой челн, мои с каждым мгновеньем слабеющие силы — их лютости: вот почему я опять сложил весла и отдал свою лодку на волю ветра и волн. Я усилил моления, умножил обеты, примешал к морской влаге ту, что источали мои очи не от страха близкой смерти, но от страха наказания, которое заслужили дурные поступки мои. Словом сказать, несколько дней и ночей носился я по волнам, и в душе моей смятение и отчаяние час от часу росли и росли, пока наконец лодку мою не пригнало к острову, на котором совсем не было людей, зато целыми стаями бродили волки. Я укрылся под сенью прибрежной скалы, сойти же на берег не решился из-за волков, а как скоро укрылся, то принялся за сухари: сухари, правда, намокли, однако нужда и голод не останавливаются ни перед чем. Настала ночь, но не такая темная, как ночь минувшая. Море как будто бы затихало; день грядущий обещал быть спокойным. Я взглянул на небо — расположение светил предвещало штиль и безветрие.

Внезапно при неверном ночном освещении мне почудилось, будто на скалу, заменившую мне гавань, взобрались те самые волки, которых я приметил на берегу, и будто один из них (и так оно и было на самом деле), обратясь ко мне, внятно и отчетливо произнес на моем родном языке:

— Испанец! Выходи в открытое море и где-нибудь в другом месте попытай счастья, если не хочешь, чтобы мы своими зубами и когтями тебя растерзали. И не вздумай спрашивать, кто я таков, а лучше возблагодари небо за то, что ты и в хищном звере нашел участие.

Вы легко можете себе представить, как я был напуган, и все же я был не настолько растерян, чтобы тот же час не послушаться данного мне совета: я вставил весла в уключины, напряг последние усилия и вышел в открытое море. Но как у терпящих бедствия и невзгоды память обыкновенно затмевается, то и не могу я вам точно сказать, сколько еще дней пробыл я в море, поминутно сталкиваясь лицом к лицу не с одною, но с тысячью смертей одновременно; наконец однажды надо мной разразилась страшная буря, и меня вместе с лодкой выбросило на этот остров, как раз напротив подземного хода, через который вы сюда проникли. Лодка почти вся вошла в подземелье, но затем налетевшая волна оттуда ее извлекла; тогда я выпрыгнул из нее и впился ногтями в песок, так что новая волна уже не могла вновь увлечь меня в море. И хотя вместе с лодкой море, казалось, похищало у меня жизнь, — отнять же у моря лодку я был не в силах, — однако я предпочитал умереть какою-нибудь другою смертью, лишь бы остаться на твердой земле: ведь пока человек жив, он все на что-то надеется.

Только успел вымолвить эти слова испанец-варвар (для такого наименования он подавал повод своею одеждой), как вдруг из соседнего помещения, где находилась Клелия, послышались тяжкие стоны и рыдания. К ней поспешили с факелами Ауристела, Периандр, а равно и все прочие, и увидели, что Клелия сидит на шкурах, прислонившись к скале, а угасающий взор ее обращен к небу. Ауристела, приблизившись, заговорила с нею, и в голосе ее слышались скорбь и сострадание:

— Что с тобой, моя родная? На кого ты меня покидаешь, да еще в такое время, когда я особенно нуждаюсь в твоих наставлениях?

Клелия очнулась и, взяв Ауристелу за руку, молвила:

— Дитя мое милое! Если б ты могла заглянуть ко мне в душу, ты бы увидела, что вся она полна тобой. Я бы хотела прожить до тех пор, пока наконец ты не заживешь счастливо, но если богу это не угодно, то я против его воли идти не могу и добровольно предаю свою жизнь в его руки. Об одном прошу тебя, госпожа моя: когда счастье тебе улыбнется, — а оно не может не улыбнуться, — и ты возвратишься в свою отчизну и узнаешь, что отец мой, или мать, или же какой-нибудь более дальний родственник мой еще жив, то скажи им, что я умерла христианкой, верующей в Иисуса Христа, и из лона святой римско-католической церкви не вышла. Вот и все. Больше говорить не могу.

Произнеся эти слова и несколько раз призвав имя Христово, Клелия закрыла очи навек, а вслед за тем закрылись очи Ауристелы, с которой в эту минуту случился глубокий обморок, меж тем как очи Периандра являли собою два источника, а очи других превратились в реки. Периандр бросился на помощь к Ауристеле, и та, придя в себя, разразилась слезами, и вздохи ее и речи могли бы разжалобить камень. Решено было похоронить Клелию на другой же день; у ее тела остались до утра дочь и сын Антоньо, прочие же удалились, ибо всем давно пора было спать.

 

Глава шестая,

в коей испанец-варвар продолжает свой рассказ

В то утро не рассветало долее обыкновенного — по всей вероятности, из-за того, что искры и дым все еще не утихавшего пожара препятствовали солнечным лучам озарить эту часть острова, а как скоро рассвело, испанец-варвар велел своему сыну пойти знакомой ему дорогой и поглядеть, что творится на острове.

Гости плохо спали эту ночь: Ауристеле не давали уснуть печаль и скорбь, вызванные кончиною ее кормилицы Клелии, бессонница же Ауристелы заставляла бодрствовать Периандра; наконец они оба вышли наружу и увидели, что все вокруг так было создано и устроено природой, как будто над этим трудились ремесло и искусство: то была ровная местность, окруженная высокими голыми скалами, тянувшаяся, как подсказывал Периандру его глазомер, больше чем на целую милю и поросшая деревьями, дававшими плоды хотя и твердые, однако ж съедобные. Трава здесь росла высокая и всегда зеленая, оттого что бесчисленные горные потоки беспрестанно освежали ее своею влагой. Периандр и Ауристела невольно залюбовались поразившим их видом, но тут к ним приблизился испанец-варвар и сказал:

— Пойдемте, сеньоры, покончим с погребением, а потом я закончу начатый мною рассказ.

Так они и сделали: опустили тело Клелии в трещину, образовавшуюся в одной из скал, засыпали его землей, а сверху наложили камней. Ауристела попросила испанца поставить на могиле крест в знак того, что здесь лежит христианка. Испанец сообщил, что у него есть высокий крест, и обещал поставить его на могиле. Все сказали покойной последнее «прости», и тут Ауристела снова заплакала, и слезы ее в то же мгновение исторгли слезы у Периандра.

Юноша-варвар еще не возвращался, и все, дабы укрыться от сильного холода, возвратились в ту пещеру, где они провели ночь, и как скоро они уселись на мягких шкурах, хозяин попросил внимания и в следующих выражениях продолжал свой рассказ:

— Итак, я остался на песчаном берегу, лодку же у меня, — повторяю, — похитило море, а вместе с лодкой и надежду на избавление, каковое избавление так до сих пор ко мне и не пришло. Я пошел вперед, окинул взглядом местность, и показалось мне, что природа для того создала ее и сотворила, чтобы она стала театром, на котором разыграется трагедия моих бедствий. Я увидел горных козочек и всяких мелких животных, люди же мне не встретились, и это меня удивило. Я обошел всю местность, в конце концов обнаружил в скале пещеру и порешил здесь поселиться. Я дошел до самого конца пещеры, затем вернулся и, в надежде услыхать человеческий голос и узнать, где я нахожусь, вышел наружу. И вот тогда-то благая судьба и милосердное небо, не совсем еще от меня отступившиеся, послали мне пятнадцатилетнюю девушку из племени варваров: меж скал, утесов и камней она собирала разноцветные раковины и съедобные ракушки. Увидев меня, она оцепенела, ноги у нее приросли к земле, она выронила раковины, ракушки у нее рассыпались, я же молча взял ее, тоже безгласную, на руки, внес в пещеру — вот сюда, где мы сейчас с вами находимся, — поставил наземь, поцеловал ей руки, погладил по головке — словом, всеми возможными знаками и движениями дал ей понять, что буду с нею нежен и ласков. Когда же испуг у нее прошел, она пристально на меня посмотрела и обхватила меня руками, и теперь уже она, отринув страх, время от времени улыбалась, прижималась ко мне, потом, вынув из-за пазухи нечто вроде хлеба, но только отнюдь не пшеничного, сунула мне в рот и заговорила со мной на своем языке: как я узнал впоследствии, она настаивала, чтобы я поел. Я не заставил себя долго упрашивать, тем паче что есть мне очень хотелось. Затем она взяла меня за руку, подвела к ручью, протекающему невдалеке, и там опять-таки знаками стала меня просить, чтобы я попил воды. Я не сводил с нее глаз, и показалась она мне в ту минуту не земною девушкой, да еще из племени варваров, но ангелом, слетевшим ко мне с небес. Вновь приблизившись ко входу в пещеру, я знаками и непонятными девушке словами стал умолять ее навестить меня еще раз и снова обнял ее, она же запечатлела на моем лбу чистый и безгрешный поцелуй, а затем ясно и определительно дала мне понять, что навестить меня не преминет. После этого я отправился бродить по округе: я обследовал местность, пробовал плоды, коими были отягчены иные деревья, обнаружил орехи, грецкие и обыкновенные, дикие груши. Я возблагодарил бога за это открытие, и угасшая было надежда на спасение оживилась во мне. Ночь я провел на том же самом месте, дождался дня, а с наступлением дня стал дожидаться возвращения девушки, и я уже начал побаиваться ее и опасаться, что она обо мне расскажет и выдаст меня варварам, коими, как я предполагал, полон остров, однако страх у меня прошел, едва я увидел при свете занимавшейся зари, что ко мне идет она, ясная, как солнце, кроткая, как овечка; и варваров мне на погибель она не вела, — она несла съестное для поддержания моих сил.

Любезный испанец успел довести свой рассказ до этой встречи, но тут явился его сын, которого он посылал узнать, что творится на острове, и сообщил, что почти весь остров объят пламенем; что громадное большинство варваров умерло: кто от ран, кто от огня; что спаслись лишь те, кто на плотах ушли в море, дабы уберечься в воде от огня на суше; что им всем беспрепятственно можно будет отсюда уйти через ту часть острова, где нет пожара; что им следует подумать, как лучше покинуть проклятый этот остров; что поблизости есть еще острова, где обитают менее дикие племена, и что когда они изменят свое местопребывание, то, может статься, произойдет перемена и в их судьбе.

— Отдохни, сын мой, — молвил отец, — а я пока доведу до конца повесть о моих приключениях, кончу же я скоро, хотя бедствия мои неисчислимы.

— Не утруждай себя, мой господин, подробным изложением событий, — вмешалась его супруга. — Может статься, ты не только себя утруждаешь, но и докучаешь другим. Дай я расскажу все, что с нами случилось до сегодняшнего дня.

— С радостью повинуюсь, — молвил испанец, — ибо для меня будет великою радостью услышать повесть о происшедших с нами событиях из твоих уст.

— Ну, так вот, — начала она. — Следствием постоянных моих хождений сюда явилось то, что у нас с моим супругом родились вот эта девушка и вот этот юноша. Я называю его супругом, оттого что еще до нашего сближения он дал мне обещание стать моим супругом, как это, по его словам, надлежит всем истинным христианам. Он научил меня говорить на его языке, а я его — на своем; он преподал мне на своем языке закон божий, сам окрестил меня в ручье, хотя и не по тому обряду, какой принят у него на родине, и объяснил, во что он верит, я же восприняла его веру всею душою моею и всем сердцем моим, — сильнее верить я не умею. Я верую в пресвятую троицу: в бога отца, бога сына и бога духа святого, в единого истинного бога в трех лицах. Хотя и отец есть бог, и сын есть бог, и дух святой есть бог, однако это не разные и разобщенные божества, — нет, это единый истинный бог. Еще я верую во все, чем обладает и что исповедует святая римско-католическая церковь, наставляемая святым духом, управляемая святейшим владыкою — папой, первоиерархом и наместником бога на земле, законным наследником апостола Петра, который после Иисуса Христа, первого и вселенского пастыря своей жены — церкви, является ее первым пастырем. Супруг мой прославил царицу небесную, присно-деву Марию, владычицу всех ангелов и нашу владычицу, ее, которую возлюбил бог отец, которую чтит бог сын и в коей благоволение духа святого, ее — защиту и покров грешников. И еще он меня многому научил, но об остальном я упоминать не стану, — полагаю, что сказанного мной достаточно для того, чтобы вы уразумели, что я христианка-католичка. Я по своей простоте и из жалости отдала ему темную свою душу, он же, хвала небесам, возвратил мне ее просвещенною и христианскою. Я отдала ему и свое тело, полагая, что тем никому не чиню обиды, и у меня родилось двое детей, — вот они, перед вами, — и оба они увеличили собою число хвалящих истинного бога. Время от времени я приносила мужу золото, коим этот остров обилен, а кроме золота, я еще приберегла жемчугу в ожидании счастливого случая, который выпустит нас из этой темницы и перенесет туда, где мы добровольно, решительно и без малейших колебаний примкнем к стаду Христову; здесь же я поклоняюсь Христу, молясь на этот крест, который вы видите перед собой. Вот все, что я почла нужным досказать за моего супруга Антоньо (так звали испанца-варвара). Испанец же не преминул подтвердить:

— Ты рассказала все как было, милая Рикла.

Риклой звали его жену, чья необыкновенная история привела в изумление присутствовавших, и они осыпали их обоих похвалами и всякого рода добрыми пожеланиями, особливо Ауристела, успевшая привязаться и к матери и к дочери.

Тут юноша-варвар, коего так же, как и отца, звали Антоньо, сказал, что здесь оставаться нельзя, нужно приложить все старания и усилия, чтобы вырваться из западни, ибо если ветер подует в их сторону и пожар, который разгорелся сейчас с новой силой, перекинется через высокие скалы сюда, то все здесь сгорит.

— Твоя правда, — молвил отец.

— А по моему разумению, должно подождать дня два, — заметила Рикла. — Недалеко отсюда есть остров: в иные дни, когда небо безоблачно и море спокойно, его отсюда видно; так вот, жители этого острова приезжают к нам кое-что продать или же выменять. Я выйду из пещеры и, коль скоро на острове некому нас подслушать и никто не может мне помешать, ибо мертвые ничего не слышат и ничему не в силах воспрепятствовать, сговорюсь с островитянами, чтобы они за любую цену продали лодку, а лодка мне, мол, нужна, чтобы спастись с мужем и детьми, которые прячутся от пожара в пещере. Надобно вам знать, что лодки у них из дерева, обиты толстыми звериными шкурами, не пропускающими воду с бортов; однако ж, сколько мне известно и памятно, они выходят в море только в тихую погоду и без этих полотнищ, которые я видела на других лодках, пристающих к нашим берегам и торгующих девушками и юношами, — вы, верно, слышали, какое на нашем острове издавна укоренилось суеверие? Вот этим лодкам я бы не вверила свою судьбу в открытом море, где вечно свирепствуют бури и ураганы.

Тут к ней обратился с вопросом Периандр:

— Почему же за столько лет сиденья на острове ни разу не воспользовался этим средством сеньор Антоньо?

— А вот почему, — отвечала Рикла: — я не могла сговориться с хозяевами лодок, оттого что больно много глаз следило за мной. Да и как бы я объяснила, зачем мне понадобилась лодка?

— Да, именно поэтому, — подтвердил Антоньо, — а не потому, чтобы я сомневался в прочности этих посудин, теперь же само небо указывает мне такой путь. Моя дорогая Рикла, дождавшись купцов с того острова, за ценою не постоит и приобретет лодку со всем необходимым снаряжением, не утаив от купцов, для чего она ей нужна.

В конце концов все изъявили согласие. Когда же они двинулись, к морю, то не могли не подивиться тому опустошению, которое причинили пожар и побоище. Они увидели горы трупов, воздвигнутые гневом, неправдой и злобой. Еще увидели они варваров, оставшихся в живых: сгрудившись на плотах, варвары издали смотрели, как терзает неумолимый огонь их родной остров; другие между тем переправлялись на тот остров, где содержались в темнице пленники.

Ауристела изъявила желание съездить на тот остров, дабы удостовериться, не остался ли кто-нибудь в мрачном подземелье, однако ж в том не было необходимости, ибо в эту самую минуту они увидели приближающийся к берегу плот, а на нем человек двадцать, коих одежда свидетельствовала о том, что это несчастные заключенные. Высадившись, они поцеловали землю и, казалось, готовы были превратиться в огнепоклонников, ибо некий варвар, выпустивший их из мрачной темницы, объявил им, что весь остров в огне и что им нечего больше бояться варваров.

Свободные люди встретили их дружелюбно и всячески старались утешить. Некоторые заключенные начали рассказывать о своих мытарствах, другие же предпочли обойти их молчанием, ибо не находили слов.

Рикла подивилась человеколюбию того варвара, который их освободил, а еще ее удивляло, почему те варвары, которые сгрудились на плотах, не переправились на темничный остров. Один из пленников ей объяснил, что освободивший их варвар рассказал им по-итальянски про несчастный случай на острове и посоветовал перебраться сюда: здесь, мол, они вознаградят себя за перенесенные муки золотом и жемчугом, коими этот остров богат, а он-де прибудет следом за ними на другом плоту, присоединится к ним и попытается вызволить их из плена. Печальные происшествия, о которых рассказывали вновь прибывшие, были, однако ж, столь необычайны и разнообразны, что вызывали не только слезы, но иногда и веселый смех.

Тем временем к берегу пристало целых шесть лодок — именно таких, о которых толковала Рикла. Лодочники причалили, но товаров не раскладывали, оттого что покупатели не показывались.

Рикла изъявила готовность купить все шесть лодок со всеми товарами, которые она, впрочем, не собиралась брать с собой в дорогу, однако ж купцы продали ей только четыре: две нужны были им самим, чтобы вернуться домой. Рикла с ними не торговалась, за ценой не стояла. Она сбегала в пещеру и принесла в уплату слитки золота. Две лодки Антоньо и Рикла всецело предоставили бывшим заключенным, а две взяли себе — в одну погрузили все продовольствие, какое только могли захватить, и туда же сели несколько человек из недавно освобожденных, а в другую должны были сесть Ауристела, Периандр, Антоньо-отец, Антоньо-сын, прелестная Рикла, благоразумная Трансила и обворожительная Констанса, дочь Риклы и Антоньо. Перед самым отплытием Ауристела объявила, что хочет проститься с могилой ее любимой Клелии, и все пошли вместе с ней. Она поплакала на могиле, а затем все со слезами грусти, но и с изъявлениями радости пошли садиться в лодки, однако ж, прежде чем сесть, преклонили на берегу колена и горячо и усердно помолились, дабы небо указало им верный путь и дабы плавание их окончилось благополучно. Лодка, на которой находился Периандр, должна была идти впереди, а другие следом за ней, но не успели гребцы взяться за весла — парусов на этих лодках не было, — как вдруг на берегу появился некий статный варвар и на тосканском языке громко крикнул:

— Если вы по счастливой случайности христиане, то богом живым заклинаю вас: возьмите с собой и меня — ведь я тоже христианин!

Один из недавно освобожденных, сидевших в лодке, сказал:

— Это он выпустил нас из тюрьмы. Будьте же великодушны, — а вы, как видно, люди великодушные (слова эти были обращены к сидевшим в первой лодке), — и воздайте ему добром за добро, которое он нам сотворил: возьмите его в лодку!

Выслушав этого человека, Периандр велел ему повернуть лодку к берегу (то была лодка с продовольствием) и взять варвара. После того как приказание Периандра было исполнено, послышались радостные крики, и руки гребцов дружно налегли на весла — таково было радостное начало этого путешествия.

 

Глава седьмая

Уже несколько миль прошли четыре лодки, как вдруг впереди показался могучий корабль: с попутным ветром он шел на всех парусах прямо им навстречу, точно собирался на них напасть.

Завидев его, Периандр сказал:

— По всей вероятности, это корабль Арнальда — должно полагать, Арнальд узнал, что со мной приключилось, — ну, а я бы предпочел с ним не встречаться.

Периандр еще до этого рассказал Ауристеле о своей встрече и уговоре с Арнальдом. Ауристела встревожилась от одной мысли, что снова попадет к Арнальду; она, хотя и кратко и сжато, а все же успела рассказать Периандру о том, что произошло с ней в течение года, который она провела у Арнальда, и теперь она не могла без ужаса думать о встрече двух соперников, ибо хотя Арнальд и находился в заблуждении касательно того, что Ауристела якобы сестра Периандра, однако ж она боялась, как бы обман не раскрылся. А потом, кто бы мог поручиться, что при виде всемогущего соперника Периандр не воспылает ревностью? Ведь никакое благоразумие и никакая доверчивость не помогают влюбленному, когда на его беду закрадываются к нему в душу ревнивые подозрения. Но от всех ревнивых подозрений Периандра избавил ветер, ибо ветер внезапно изменил направление: только что корабль шел с ровным попутным ветром, а тут вдруг ветер переменился, и паруса на корабле заполоскались; того ради на глазах у сидевших в лодках моряки на корабле в мгновение ока убрали паруса, а еще мгновение спустя почти неприметно для взора снова поставили их и укрепили, включая и марсели, после чего корабль, показав лодкам корму, пошел в обратном направлении, стремительно удаляясь от лодок.

Ауристела перевела дух, Периандр вздохнул с облегчением — в противоположность своим спутникам, которые мечтали пересесть на корабль, ибо его мощь сулила путешествие безопасное и благополучное. Они попытались идти за кораблем, но это оказалось невозможным: не прошло и двух часов, как корабль скрылся из виду, и гребцам оставалось лишь направить путь к острову, коего высокие снежные горы создавали впечатление, что остров совсем близко, а между тем до него было более шести миль.

Постепенно темнело, дул сильный ветер, по счастью — в спину, и оттого не так тяжко приходилось рукам гребцов, гребцы же усиленно гребли по направлению к острову.

К острову они подошли приблизительно в полночь, — так определил время по Полярной Звезде и ее стражам Антоньо; волны с тихим плеском набегали на песок, и благодаря тому, что прибой был слабый, гребцы пристали к самому острову и втащили лодки на берег.

Ночь была холодная, и путники стали искать, где бы укрыться от стужи, но так и не нашли пристанища. Тогда Периандр распорядился, чтобы все женщины перешли на головную лодку, сели как можно теснее и прижались друг к дружке — так-де им будет теплей. Женщины послушались его, а мужчины порешили нести подле лодок караул и, как часовые, стали ходить взад и вперед в надежде, что на рассвете им удастся определить, где они находятся; в настоящую же минуту не представлялось ни малейшей возможности установить, обитаем этот остров или же необитаем. А как заботы обыкновенно отгоняют сон, то никто из этого озабоченного общества не мог сомкнуть глаза, и, заметив это, Антоньо обратился к итальянцу:

— Я хочу просить вас вот о каком одолжении: не согласитесь ли вы ради препровождения времени и для того, чтобы многотрудная эта ночь была не так для нас тяжела, поведать нам свои похождения, каковые, судя по вашей одежде и по тому, где мы с вами встретились, долженствуют быть редкостными и необычайными?

— Я с превеликой охотой поведал бы их вам, — отвечал итальянец, — но я боюсь одного: мои многочисленные, необычные и небывалые злоключения вряд ли способны вызвать у вас доверие.

Периандр, однако ж, ему возразил:

— Мы сами испытали такие превратности, что теперь нас уже ничто не удивит, мы способны поверить всему, что бы вы нам ни рассказали, хотя бы в ваших приключениях было больше баснословного, нежели правдоподобного.

— В таком случае приблизимся к той лодке, где находятся женщины, — предложил итальянец. — Может статься, кого-нибудь из них мой рассказ усыпит, а еще кто-нибудь, напротив, воспрянет от сна и выкажет участие, — для того же, кто повествует о своих горестях, это большое утешение — видеть или слышать, что кто-то ему сочувствует.

— Не знаю, как других, а меня это всегда утешает, — подхватила сидевшая в лодке Рикла. — И сейчас, несмотря на то, что меня одолевает дремота, я готова поплакать над вашей недолей и над долговременными вашими мытарствами.

Почти то же самое сказала Ауристела, и тут все приблизились к тому, кого с виду можно было принять за варвара, и стали со вниманием слушать его повесть, он же начал ее так:

 

Глава восьмая,

в коей Рутилио рассказывает о себе

— Мое имя — Рутилио; мой родной город — Сиена, один из славнейших городов Италии; мой род занятий — учитель танцев; в этом роде я не имел себе равных и при желании мог бы весьма преуспеть.

В Сиене проживал некий богатый дворянин, коему небо послало дочку, не столь благоразумную, сколь пригожую, и отец задумал выдать ее за одного флорентийского дворянина, а как природным умом она не отличалась, то отец почел за нужное восполнить этот недостаток достоинствами благоприобретенными и для того порешил учить ее танцам, дабы ее грация, изящество, гибкость особенно резко означились в благопристойных танцах, каковые танцы дамам необходимо уметь танцевать, ибо мало ли какой может им представиться случай!

Я начал учить ее движениям тела, а кончилось тем, что я приобрел власть над душевными ее движениями, ибо она по своему безрассудству, о котором я уже упоминал, вверила свою душу мне, судьба же, по воле которой мои злоключения разлились широкой рекой, устроила так, что я, дабы мы оба могли наслаждаться своим счастьем, похитил девушку из родительского дома и хотел увезти ее в Рим, но как любовь свои радости не посылает даром, за преступлением же гонится по пятам наказание (вечная угроза для любовников!), то отец моей возлюбленной выказал необыкновенное проворство в розыске, и нас по дороге поймали.

Я объявил, что увожу мою супругу, она объявила, что едет со своим мужем, но это не сняло с меня вины — напротив: вина моя была признана столь тяжкой, что тяжесть эта вынудила, подвигнула и побудила судью приговорить меня к смертной казни.

Меня заключили в ту темницу, где содержались другие узники, осужденные на смерть за преступления менее благородные. В узилище меня посетила женщина, которая, по ее словам, была схвачена за futucherie, что в переводе с итальянского означает колдовство ; далее она мне сообщила, что начальница тюрьмы добилась ее освобождения и привела к себе в дом, дабы она травами и наговорами вылечила ее дочь от недуга, который врачи вылечить не сумели.

Однако мне надлежит сократить мой рассказ, ибо всякое повествование, как бы ни было оно само по себе занимательно, проигрывает от длиннот.

Итак, скованный по рукам и ногам, с веревкой на шее, приговоренный к смертной казни через повешение, не питая никаких надежд на помилование, я принужден был дать слово колдунье стать ее мужем, если ей удастся меня спасти. Она сказала, чтобы я не горевал, — ночью-де она порвет мои цепи, собьет колодки и, невзирая ни на какие другие препоны, освободит меня и укроет в таком месте, где недруги мои меня не достанут, сколько бы их ни было и как бы ни были они могущественны.

Я принял ее не за колдунью, но за ангела, посланного небом ради моего спасения. Я стал ждать ночи, и вот в ночной тишине она вошла ко мне и сказала, чтобы я ухватился за конец тростинки, и велела следовать за ней. Я поколебался, однако искушение было слишком велико: я попробовал пошевелить ногами, и тут оказалось, что на ногах моих нет ни цепей, ни колодок, все тюремные двери распахнуты настежь, тюремщики и стражи спят мертвым сном. Когда же мы вышли на улицу, избавительница моя расстелила на земле епанчу и, велев мне стать на нее, сказала, чтобы я приободрился и бросил на время свою набожность. В этом я тотчас же усмотрел недобрый знак: я тотчас же догадался, что она намерена поднять меня на воздух, но хотя, как твердый в своей вере христианин, я считал колдовство вздором (да оно и в самом деле вздор), однако нависшая надо мною смертельная опасность придала мне решимости, и в конце концов я ступил на епанчу, колдунья, бормоча нечто нечленораздельное, стала рядом со мной, и вслед за тем епанча стала подниматься на воздух, на меня же напал необоримый страх, и не было такого святого, к которому я бы мысленно ни воззвал.

Должно думать, она заметила, что мне страшно, и догадалась, что я молюсь, потому что она велела мне перестать молиться. «Горе мне! — воскликнул я. — Какие блага ожидают меня впереди, если мне не дают помолиться богу — подателю всякого блага?»

Тут я закрыл глаза, и демоны меня понесли, а ведь это и есть почтовые лошади колдуний; летели же мы так несколько часов кряду, а в сумерках очутились на неведомой земле. Епанча опустилась на землю, и моя избавительница мне сказала: «Ты находишься в таких краях, друг мой Рутилио, где ни один смертный тебя не достанет».

Сказавши это, она попыталась не весьма скромно меня обнять. Я отвел ее руки и тут только разглядел, что пыталась меня обнять волчица, от какового зрелища в сердце у меня все захолонуло, разум мой помрачился и незаурядное мое мужество начало было мне изменять, однако в минуту великой опасности слабая надежда на спасение обыкновенно пробуждает в душе решимость отчаяния: так и мои слабые силы вложили мне в руку нож, случайно оказавшийся у меня за пазухой, и я, влекомый бешеной злобой, вонзил его в грудь той, кого я принимал за волчицу, она же, грянувшись оземь, утратила обличье волчицы — на земле лежала злосчастная волшебница, окровавленная и уже бездыханная.

Представьте, синьоры, мое положение: я — в неведомом краю, и кругом нет никого, кто бы меня вывел отсюда. Я долго ждал рассвета, солнце все не восходило, небо на востоке даже не светлело. Я отошел от мертвого тела, внушавшего мне страх и ужас, и стал озирать небесный свод и наблюдать за светилами: судя по их течению, дню надлежало уже наступить.

Я все еще находился в недоумении, как вдруг мне совсем близко послышались голоса, и я не ошибся; я пошел навстречу голосам и спросил по-тоскански, что это за страна.

Один из путников ответил мне тоже по-итальянски:

«Эта страна — Норвегия. Но кто ты таков? Ты задал мне вопрос на таком языке, который здесь почти никто не разумеет».

«Я несчастный человек, — отвечал я. — Я хотел избежать смерти и очутился у нее в объятиях».

И тут я вкратце рассказал ему о моем полете вплоть до убийства колдуньи.

Незнакомец, как видно, проникся ко мне жалостью.

«Изъяви, добрый человек, бесконечную благодарность богу, — сказал он, — за то, что он вырвал тебя из рук злокозненных колдуний, коими полночные края обильны. Про них говорят, что они превращаются и в волков и в волчиц, приносящих равновеликий вред своим волхвованием. Как такое может статься — того я не ведаю и, будучи христианином-католиком, тому не верю, но опыт мой доказывает мне противное; сдается мне, что все эти превращения суть не что иное, как сатанинское наваждение, как попущение божие, как наказание господне этому отродью за великие его прегрешения».

Я спросил, который теперь может быть час: ночь, мол, тянется нескончаемо долго, а день все не наступает. Он же ответил, что в дальних этих краях четыре времени года: три месяца длится темная ночь, солнце не показывается ни на мгновенье; три месяца висит утренняя полумгла — ни ночь, ни день; три месяца бывает светло круглые сутки, солнце совсем не прячется, а еще три месяца висит полумгла ночная, — теперь же, мол, пора утренней полумглы и ждать восхода солнца напрасно, равно как напрасно-де стал бы я надеяться скоро вернуться на родину: это может быть не прежде, чем настанет пора непрерывного света, — тогда отсюда идут торговые корабли в Англию, Францию и Испанию.

Незнакомец спросил, что я умею делать и чем бы я мог прокормиться до возвращения на родину. Я ответил, что я танцор, великий мастер по части прыжков и изрядный фокусник.

Незнакомец весело рассмеялся и сказал, что подобного рода искусники, или же ремесленники (называй, мол, как хочешь), в Норвегии, равно как и в других полночных странах, не требуются. Он спросил, не знаком ли я с ювелирным ремеслом. Я же ему на это ответил, что легко усваиваю все, что бы мне ни преподали.

«Ну так пойдем, братец, со мной, — предложил он, — только прежде давай предадим земле тело этой несчастной».

Мы похоронили ее, а затем он повел меня в город, и там я увидел, что жители ходят по улицам, держа в руках зажженные факелы, и ведут торг.

Дорогой я спросил моего спутника, каким образом и давно ли очутился он в этой стране, и чистокровный ли он итальянец. Он же мне на это ответил, что один из его далеких предков, прибыв сюда по делам, нашел себе здесь жену, детей же своих научил языку итальянскому, и так это передавалось из поколения в поколение и передалось в конце концов и ему, являющемуся одним из потомков того выходца из Италии.

«И вот я, — добавил он, — исконный житель и гражданин этой страны, любящий отец и муж, породнившийся со здешним народом, — я забыл и думать об Италии и о тамошней моей родне, о которой я слышал от моих родителей».

Описывать вам сейчас дом, куда меня привели, жену и детей моего благодетеля, его многочисленных слуг, то великое довольство, в коем жила вся эта семья, и оказанные мне гостеприимство и радушие — значит отнять у вас слишком много времени. Довольно сказать, что я овладел ремеслом ювелира и несколько месяцев спустя мог уже прокормиться своим трудом.

Тем временем настало такое время года, когда во всей той стране настает беззакатный день, и мой хозяин и учитель (я могу его так назвать с полным правом) надумал отвезти изрядное количество своего товара на ближние и дальние острова. Я отправился с ним как из любопытства, так и с намерением кое-что продать, и во время нашего путешествия я видел много дивного и страшного, смешного и занятного. Я наблюдал нравы, присутствовал при обрядах, дотоле мною не виданных и нигде более не принятых. По прошествии же двух месяцев нас застигла буря, длившаяся около сорока дней, а на сороковой день нас понесло к скалистому берегу того острова, от которого мы сегодня отошли, и судно наше разбилось, и никто из мореплавателей не уцелел, кроме меня.

 

Глава девятая,

в коей Рутилио продолжает рассказывать о себе

— Первое, что представилось моему взгляду, прежде чем я еще что-либо успел разглядеть, это висевший на дереве и удавленный варвар, из чего я вывел заключение, что нахожусь в стране варваров диких, и тут страх начал рисовать передо мною картины одна ужаснее другой, и я не знал, как мне быть, ибо воображение говорило мне, что не одна, а целые тысячи смертей здесь меня ожидают.

Однако, как говорится, нужда мудрее мудреца; так и мне пришла в эту минуту престранная мысль: я снял казненного с дерева и, раздевшись догола и закопав свою одежду в песок, надел на себя его одеяние, и оно мне вполне годилось, оттого что это были самые обыкновенные звериные шкуры, не скроенные и не сшитые на чей-либо рост, а лишь перетянутые поясом, — подобного рода одежду вам уже приходилось видеть. Чтобы меня не выдал мой родной язык и чтобы во мне не узнали чужестранца, я притворился глухонемым и, прибегнув к такой хитрости, двинулся в глубь острова, подскакивая и подпрыгивая.

Немного погодя я увидел толпу варваров; они тотчас окружили меня и, как я потом уже догадался, забросали меня вопросами: кто я таков, как меня зовут, откуда и куда путь держу. Я постарался молчанием и красноречивыми знаками объяснить им, что я немой, и давай опять скакать и прыгать.

В конце концов я выбрался из толпы, но за мной по пятам стали ходить мальчишки: куда я, туда и они. Благодаря такой хитрости я сошел за варвара и притом за немого, а мальчишки за мои прыжки и скачки кормили меня.

Так я провел среди варваров целых три года и мог бы провести всю жизнь, оставшись неузнанным. Я со вниманием и любопытством изучал их язык; запомнил много слов; узнал, какое будущее предсказывал их царству один старый и мудрый варвар, которому они верили беспрекословно; присутствовал при том, как, дабы предсказание его сбылось, приносили в жертву мужчин; при мне для той же цели покупали девушек, и так продолжалось до тех пор, пока на острове не вспыхнул пожар, который вам, синьоры, довелось видеть. Не пострадав от огня, я поспешил выручить пленников, томившихся в подземелье, где, по всей вероятности, побывали и вы. Увидев ваши лодки, я прибежал на берег, и тут мои мольбы тронули благородные ваши сердца, и вы меня взяли с собой, за что я вам изъявляю безграничную свою благодарность и прошу благие небеса, всех нас избавившие от такой страшной напасти, да помогут они нам благополучно достигнуть цели нашего путешествия.

На сем окончил свою повесть Рутилио, и она привела слушателей в изумление и доставила им удовольствие.

Настал холодный, пасмурный день, в воздухе закружился снег. Ауристела вручила Периандру то, что перед смертью отдала ей Клелия, а именно — два восковых футлярчика; в одном из них оказался бриллиантовый крестик такой громадной ценности, что определить ее на глаз было немыслимо, а в другом — жемчужные серьги, коим также не было цены. По этим драгоценностям все сейчас догадались, что Ауристела и Периандр — люди знатные, хотя об этом еще нагляднее свидетельствовала величественная их осанка, а равно и приятность в обхождении.

Когда рассвело, Антоньо решился побродить по острову, но не обнаружил ничего, кроме скал и снеговых гор, и, возвратившись, объявил, что остров необитаем и что укрываться от холода и пополнять иссякающие съестные припасы придется где-нибудь в другом месте.

Лодки были поспешно спущены на воду, и как скоро все заняли свои места, гребцы стали грести к острову, видневшемуся невдалеке.

Меж тем как они двигались к острову с тою скоростью, на какую способны двухвесельные лодки, с одной из тех двух лодок, где разместились недавно освобожденные пленники, донесся тихий и нежный голос, и все невольно его заслушались. Оказалось, что пел этот голос на языке португальском, на каковое обстоятельство прежде других обратил внимание Антоньо-отец, хорошо знавший португальский язык. Затем голос умолк, а немного спустя, уже на языке кастильском, снова запел под тот же аккомпанемент весел, с мерным скрипом стремивших лодки по морской глади, и пел он такую песню:

По воле моря, ветра и светил Корабль ваш дивный в порт благословенный Бежит, скользя над бездной довременной, Чью ширь еще никто не бороздил. Он не страшится ни Харибд, ни Сцилл, Ни рифов, скрытых под волною пенной. Затем что чистотою несравненной Он защищен от всех враждебных сил. Но даже если вам, пловец безвестный, Не верится, что вы придете в порт, — Назад не поворачивайте судно: Любовь с непостоянством несовместна, И к ней находит путь лишь тот, кто тверд В опасностях дороги многотрудной.

Когда голос умолк, Рикла сказала:

— Видно, этот певец — ленивец и бездельник, коли в такое время вздумал распевать песни.

Периандр и Ауристела с нею, однако ж, не согласились: они догадались, что то не бездельник поет, но влюбленный, влюбленные же всегда чувствуют родственную душу и стремятся завязать дружбу с человеком, который страдает тем же недугом, что и они. Того ради с дозволения всех, кто находился в их лодке, хотя дозволения и не нужно было спрашивать, Ауристела и Периандр предложили певцу перейти к ним, дабы они могли насладиться его голосом вблизи и дабы постигнуть, что же он собой представляет, ибо человек, который способен в такую минуту петь, должен или очень сильно чувствовать, или же быть вовсе бесчувственным. Лодки стукнулись бортами, певец перешел в лодку Периандра, и все, кто в ней находился, встретили его с распростертыми объятиями. Перейдя из лодки в лодку, певец заговорил на смеси португальского с кастильским:

— Благодарю небо, благодарю вас, сеньоры, и, наконец, благодарю свой собственный голос за эту перемену к лучшему — за переход в другую лодку, хотя, впрочем, я полагаю, что эта лодка очень скоро избавится от груза моего тела, ибо душевные муки мои внятно говорят о том, что мне осталось жить считанные мгновенья.

— Бог все делает к лучшему, — заметил Периандр. — Уж если я остался жив, значит нет таких невзгод, которые могли бы свести человека в могилу.

— Нет такого несчастья, которое могло бы сокрушить и уничтожить надежду, — вмешалась Ауристела. — Подобно как солнечный луч ярче сияет во мраке, так же точно надежда выходит из испытаний еще более твердой, отчаиваться же свойственно существам малодушным: как бы человек ни был измучен, но если он предается отчаянию, то это свидетельствует о его крайней трусости и душевной слабости.

— По крайнему моему разумению, в такие минуты человеку надлежит взять себя в руки и стиснуть зубы, — сказал Периандр. — Ни при каких обстоятельствах не должно терять надежду, ибо тем самым мы гневим бога, — а мы не смеем его гневить, — мы истощаем бесконечное его милосердие.

— То правда, — согласился певец, — я и сам так думаю вопреки и наперекор тому опыту, который я за свою жизнь приобрел в беспрерывных моих огорчениях.

Эта беседа не мешала гребцам грести, и еще засветло путники причалили к острову, на котором также не было людей, но зато были деревья, и даже в большом количестве, и притом — обильные плодами, каковые плоды, несмотря на то, что пора их уже прошла и они переспели, были все еще съедобны.

Все спрыгнули на землю и, втащив на берег лодки, с великим проворством принялись рубить деревья и строить большой шалаш для защиты от холода. Применив известный и много раз испытанный способ, то есть потерев один кусок дерева о другой, добыли огня. Все взялись за работу дружно, благодаря чему жалкое сооружение было воздвигнуто в наикратчайший срок, и все в нем разместились, и хотя помещение не отличалось большими удобствами, зато здесь было много тепла и света — того ради хижина эта показалась путникам обширнейшим дворцом.

Утоливши голод, все, уж верно, расположились бы ко сну, когда бы тому не воспрепятствовало желание Периандра послушать историю певца, и он в самом деле обратился к певцу с просьбой поведать им свои злоключения, ибо случаями счастливыми их-де назвать нельзя, коль скоро они его довели до такой крайности. Любезный певец, не заставив себя долго упрашивать, начал свой рассказ так:

 

Глава десятая

О чем рассказал влюбленный португалец

— Я постараюсь как можно скорее окончить рассказ мой, и на том окончится и моя жизнь, если только меня не обманул сон, минувшею ночью пронзивший мне сердце.

Я, сеньоры, португалец по рождению, происхожу от благородных родителей, щедро наделен благами Фортуны, не обделен и качествами природными, зовут меня Мануэль де Соза Кутиньо, мой родной город — Лисабон, по роду занятий я воин.

По соседству с нами, можно сказать — стенка в стенку, жил кавальеро из древнего рода Перейра, у которого была единственная дочь, единственная наследница его огромного состояния, опора и надежда родителей своих, и ее родовитость, богатство и красота прельщали самых завидных женихов королевства португальского. Я же по соседству мог видеться с нею чаще, чем кто-либо другой, и точно: я ею любовался, я ее узнал ближе и полюбил, питая смутную и слабую надежду, что когда-нибудь она станет моей женой, и вот, дабы опередить других и приняв в соображение, что признаньями, обетами и подношеньями от нее все равно не добьешься согласия, порешил я, благо по рождению, достоянию и по годам мы с нею вполне подходящая пара, заслать к ней сватом одного моего родственника.

Ответ ее отца был таков: дочь наша Леонора еще мол, не пришла в возраст; следует подождать два года, в течение которых он-де, не известив меня, ничего не предпримет.

То был первый удар по броне моего терпения и по щиту надежды моей, что, однако, не помешало мне у всех на глазах за нею ухаживать — право на это мне давали честные мои намерения, которые, кстати сказать, вскоре стали известны всему городу; она же, укрывшись в крепости благоразумия своего и в бастионах своей скромности, с дозволения родителей и не роняя достоинства принимала мои ухаживания, давая понять, что если она и не отличает меня перед другими, то во всяком случае мною не гнушается.

Случилось, однако ж, что в это самое время король возложил на меня командование одною из воинских частей в Берберии, а это пост столь же высокий, сколь и ответственный.

Наступил день моего отъезда, и если в тот день я не умер, то, значит, разлука никого не убивает, душевная боль никого не умерщвляет. Я имел беседу с отцом Леоноры и вновь взял с него слово касательно двух лет ожидания. Он изъявил мне сочувствие, — то был человек проницательный, — а затем предложил проститься с его женою и дочерью, и Леонора с матерью вышли ко мне, вместе же с нею в зале появились благопристойность, изящество и молчаливость.

Увидев так близко такую красавицу, я окаменел; хотел что-то сказать, но голос мне не повиновался, язык прилип к гортани; я был в силах и в состоянии молчать и ничего более, и этим своим молчанием показать, до чего я взволнован; отец же Леоноры, будучи человеком столь же учтивым, сколь и проницательным, видя мое волнение, обнял меня и сказал:

«Расставание, сеньор Мануэль де Соза, всегда сковывает язык, и, мне думается, ваше молчание говорит в вашу пользу красноречивее любого многословия. Следуйте, ваша милость, к месту вашего назначения и возвращайтесь в срок, я же зарока своего — не выдавать пока дочку замуж — ни под каким видом не нарушу. Леонора — послушная дочь, моя жена не захочет пойти мне наперекор, я же хочу лишь того, о чем мы с вами говорили. Таким образом, у меня есть все основания полагать, что ваша милость дождется счастливой развязки, каковой развязки чаю также и я».

Слова эти с такой силой запечатлелись в моей памяти и запали мне в душу, что я не забыл их даже до сего дня и не забуду, пока не прервется мой век. Прелестная Леонора и ее мать не сказали мне ни единого слова, и я, повторяю, также не в силах был проронить ни звука.

Я выехал в Берберию и там в течение двух лет исполнял свои обязанности таким образом, что заслужил одобрение короля, затем возвратился в Лисабон и обнаружил, что слава о благонравии и красоте Леоноры, выйдя за пределы столицы и даже за пределы всего королевства португальского, распространилась по всей Кастилии и другим странам, откуда к ней приезжали посланцы принцев и вельмож просить ее руки; Леонора, однако ж, во всем послушная родителям, ни на кого не обращала внимания.

Наконец, по истечении двухлетнего срока, я опять стал просить отца Леоноры отдать ее за меня. Но боже мой! Зачем я так подробно рассказываю? Ведь у врат жизни моей стучится смерть, и она вряд ли даст мне окончить повесть о моих несчастьях, и если, правда, не даст, то я почту себя не столь уже несчастливым.

Коротко говоря, однажды меня известили, что в будущее воскресенье родители отдадут за меня возлюбленную мою Леонору, при каковом известии я чуть не умер от радости. Я пригласил к себе родственников своих, созвал на пирушку приятелей, накупил разных разностей и отослал Леоноре подарки — все это в знак того, что мы жених и невеста.

Настал, наконец, долгожданный день, и я, сопровождаемый цветом лисабонского общества, отправился в женский монастырь, так называемый Монастырь божьей матери, и там мне сообщили, что невеста ждет меня со вчерашнего дня и что по особому ее желанию и с благословения архиепископа Лисабонского венчание будет происходить здесь.

Несчастный кавальеро умолк, как бы для того, чтобы собраться с духом, а потом заговорил снова:

— Монастырь был украшен с истинно царским великолепием. Навстречу мне вышла чуть ли не вся португальская знать и множество знатных лисабонских дам. Стены храма сотрясались от громкого пения и звуков органа. Наконец, дверь, ведущая в галерею, отворилась, и в сопровождении настоятельницы и множества инокинь в храм вошла несравненная Леонора в белой атласной юбке с разрезами и в закрытой кофте, какие носят в Кастилии, причем разрезы были отделаны дорогим скатным жемчугом, а кофта — золотисто-зеленой парчой; ее распущенные белокурые волосы отливом своим затмевали блеск солнечных лучей, ниспадали же они почти до самого пола; в толпе говорили, что пояс ее, ожерелье и кольца стоят целого королевства. Словом, она была так прекрасна, так ослепительна, так грациозна, так богато убрана и так нарядна, что в женских сердцах зашевелилась зависть, меж тем как мужчины невольно залюбовались ею. О себе же могу сказать: в эту минуту я почувствовал, что недостоин Леоноры; будь я владыкою мира, и тогда, казалось мне, моя любовь должна была бы оскорблять ее.

Посреди храма было воздвигнуто нечто вроде сцены, где на просторе и без помех могло состояться наше венчание. Первою взошла на возвышение прелестная Леонора, и тут статность ее и пригожество означились еще резче. Тем, кто на нее взирал, показалось, что это в час предутренний показалась на небе прекрасная Аврора, или же что это, если верить древнему мифу, в лесу показалась девственная Диана, а наиболее разумные, думается мне, дерзнули сравнить ее с нею же самой, и ни с кем более.

Когда я поднимался на возвышение, у меня было такое чувство, будто я поднимаюсь на небо; взойдя же, я опустился перед ней на колени и едва не поклонился до земли.

Внезапно все голоса слились в один мощный голос, произнесший такие слова:

«Живите счастливо много лет, блаженные и прекрасные жених и невеста! Пусть ваш семейный очаг в непродолжительном времени украсят своим появлением прелестные детки, а в дальнейшем пусть ваша любовь распространится и на внуков! Да не угнездятся в сердцах ваших злобная ревность и мучительная подозрительность! Да падет зависть пред вами во прах, и пусть в чертоге вашем навеки поселится радость!»

Эти добрые пожелания преисполнили мою душу восторга, особливо, когда я увидел, как радуются все вокруг моему счастью.

Но тут прелестная Леонора взяла меня за руку и, обратясь ко мне, вполголоса заговорила:

«Вам хорошо известно, сеньор Мануэль де Соза, что мой отец дал вам слово не отдавать меня замуж в течение двух лет, считая с того дня, когда вы попросили моей руки; по истечении же такового срока я-де стану вашей женой. Если память мне не изменяет, то и я со своей стороны, уступая домогательствам вашим и чувствуя себя обязанною вам за бесконечные знаки внимания, — кстати сказать, я ничем их не заслужила, я могу приписать их одной лишь любезности вашей, — дала вам обещание, что если я выйду замуж за кого-либо из смертных, то только за вас. Как видите, отец мой слово свое сдержал, я же, как вы это сейчас увидите, намерена сдержать свое слово. Мне ведомо, что во всяком обмане, даже в благородном и спасительном, если его вовремя не раскрыть и не обнаружить, есть нечто вероломное, вот почему я намерена сей же час вывести вас из того заблуждения, в которое, как вы, вероятно, найдете, я вас ввела. Я, государь мой, повенчана, и коль скоро супруг мой жив, то я никоим образом не могу венчаться с вами. Ни на кого из смертных я вас не променяла: я предпочла всем жениха небесного, господа нашего Иисуса Христа, истинного богочеловека, он и есть мой жених, я дала ему слово еще раньше, чем вам, от чистого сердца, без всякого обмана, вам же я дала слово неискреннее и неверное. Я признаю, что из женихов земных я никого не могла бы поставить рядом с вами, но раз что я задумала избрать жениха небесного, то кого же еще, как не бога? Если вы почтете это за вероломство или же за оскорбление, то накажите меня как вам будет угодно, и обесславьте меня как вам заблагорассудится, — нет такой пытки, нет такого посула или же угрозы, которые отдалили бы меня от жениха моего, распятого на кресте».

Тут она умолкла, и в то же мгновение настоятельница и другие монахини начали снимать с нее лишние одежды и драгоценности и принялись срезать копну золотистых ее волос.

Я онемел; дабы не было заметно, что я едва держусь на ногах, я, подавив подступившие к глазам слезы, снова опустился перед Леонорой на колени и, едва не употребив силу, схватил ее руку и поцеловал; Леонора, христианским милосердием движимая, поддержала меня и помогла мне встать, а затем, не сходя с возвышения, возвысила голос так, что все ее услыхали:

«Maria optimam partem etegír», — молвила она.

При сих словах я спустился с возвышения и вместе с друзьями возвратился домой, и дома меня неотступно преследовало воспоминание о необычайном этом происшествии, так что я едва не лишился рассудка, а теперь по той же самой причине лишаюсь жизни.

Тут португалец испустил тяжелый вздох, душа у него в тот же миг рассталась с телом, и он упал.

 

Глава одиннадцатая

Периандр бросился к португальцу и обнаружил, что тот уже мертв, и это прискорбное и неожиданное происшествие всех изумило и поразило.

Первою заговорила Ауристела, находившаяся под сильнейшим впечатлением от этой смерти:

— Кавальеро не рассказал нам, что же с ним произошло минувшею ночью, и мы так и не узнаем, какие напасти уготовали ему столь печальный конец, да и в плену у варваров с ним, уж верно, происходили случаи столь же горестные, сколь и необычайные.

— На человека редко когда обрушивается одно какое-нибудь несчастье, — добавил Антоньо. — У всякой беды много подружек, они так стаями и ходят и отступаются от человека, не прежде чем сживут его со свету.

Было решено похоронить португальца с наивозможною в сих обстоятельствах торжественностью; саван заменила ему его же собственная одежда, землю — снег, крест — распятие, найденное у него на груди в ладанке (португалец был кавалер Ордена Иисуса Христа); должно заметить, что и без почетного этого знака можно было удостовериться в благородстве происхождения сего португальца, ибо явными знаками родовитости служили величественная его осанка и изысканная манера выражаться.

Немало было пролито слез при его погребении, ибо сострадание сделало свое дело и исторгло их из очей всех присутствовавших.

Тем временем ободняло; на море ничто не предвещало волнения или бури, а потому путешественники спустили на воду лодки и, отчасти печальные, отчасти веселые, со страхом, но и не впадая в отчаяние, продолжали свой путь наудачу.

Все эти моря были усеяны островами, и все или почти все эти острова были необитаемы; если же на каком-либо острове и жили люди, то все это был народ грубый, полудикий, настоящего обхождения не знавший, жестокосердый, свирепый, и, однако, путники мечтали найти у них приют, ибо не могли себе представить, чтобы островитяне оказались столь же бесчувственными, как оставшиеся у них позади снежные горы и суровые, неприступные скалы.

Так плыли они десять дней, нигде не останавливаясь, не высаживаясь и не укрываясь, ибо островки, видневшиеся справа и слева, были, по всей видимости, необитаемы. Когда же они уперлись глазами в высокую скалу, показавшуюся вдали, то напрягли все усилия, чтобы как можно скорее к ней приблизиться, ибо лодки стали уже черпать воду, а съестные припасы быстро иссякали.

В конце концов, не столько благодаря силе своих рук, сколько, как тому и быть надлежит, благодаря помощи свыше, достигли они вожделенного острова и увидели, что по берегу ходят какие-то двое, каковых незнакомцев окликнула Трансила, спросив, что это за остров, кто им правит и католики они или нет. Незнакомцы ответили на понятном ей языке, что остров этот называется Голландия, что принадлежит он католикам, но что народу здесь почти нет, что здесь всего один дом, который служит гостиницей для тех, кто входит в гавань, а гавань-де вот за тем утесом, — незнакомец показал при этом рукой.

— Если же вам требуется исправить какие-либо повреждения, — добавил он, — то не упускайте нас из виду, и мы приведем вас в гавань.

Путники возблагодарили бога и двинулись морем следом за теми, что были их вожатыми на суше, и, обогнув утес, на который им указывал незнакомец, обнаружили бухту, которую можно было назвать гаванью, ибо тут стояло кораблей десять — двенадцать, малых, средних и великих, и велика же была радость путников, когда они их увидели, ибо путники возымели надежду сменить лодки на корабли и таким образом обеспечить себе в дальнейшем плавание безопасное.

Как скоро они пристали к берегу, навстречу им с кораблей и из гостиницы поспешили люди. Периандр, Антоньо-отец и Антоньо-сын перенесли на руках прекрасную Ауристелу, облаченную в тот самый убор и наряд, в который Арнальд облачил Периандра перед тем, как продать его варварам. Вместе с нею сошли на берег очаровательная Трансила, пригожая Констанса, ее мать Рикла, а за этим строем красавиц последовали все остальные. Сей парад пригожества так изумил, поразил и восхитил всех, кто был в это время на суше и на море, что они пали ниц и поклонились Ауристеле, а затем молча устремили на нее благоговейный взор, заговорить же не решились, дабы не отвлекаться от созерцания.

Прелестная Трансила, уже имевшая случай удостовериться, что здесь ее речь понимают, первою нарушила молчание.

— Искать у вас приюта нас вынудила доселе нам не благоприятствовавшая Фортуна, — сказала она. — По нашей одежде, равно как и по всему нашему миролюбивому виду, вы можете судить, что мы стремимся не к войне, но к миру, ибо ни женщины, ни измученные мужчины в бой не вступают. Окажите же нам, сеньоры, радушный прием как у вас в гостинице, так и на ваших кораблях, ибо те лодки, на коих мы сюда прибыли, уже не дерзают и не хотят вновь довериться непостоянству морских зыбей. Если же здесь все необходимое меняется на золото или серебро, то вы будете сей же час и притом щедро вознаграждены за все, что вы нам дадите, и какую бы высокую цену вы ни назначили, мы вам будем признательны так, как если бы вы все это дали нам даром.

Один из тех, кого можно было принять за моряков, заговорил (о чудо!) на языке испанском:

— Нужно быть недальнего ума людьми, прелестная сеньора, чтобы усомниться в том, что ты говоришь правду, ибо хотя ложь двулика, хотя зло надевает на себя личину истины и добра, однако дивная твоя красота, равно как и красота твоих спутниц, ничего дурного таить в себе не может. Хозяин гостиницы — человек в высшей степени услужливый, моряки ему в том не уступят, выбирайте же, что вам более по душе: сесть на корабли или пойти в гостиницу, — и там и здесь вы найдете прием и обхождение, каких ваше великолепие заслуживает.

Тут Антоньо-отец, увидев, вернее сказать — услышав, что моряк говорит на его родном языке, сказал:

— Коль скоро господь привел нас туда, где в ушах моих вновь зазвучал приятный для слуха язык моей родины, я могу быть почти уверен, что несчастьям моим пришел конец. Пойдемте, сеньоры, в гостиницу и немного отдохнем, а затем будем продолжать наш путь в большей, чем доселе, безопасности.

Но тут марсовый неожиданно крикнул на английском языке:

— Показался корабль! Он идет с попутным ветром, на раздутых парусах, и поворачивает в гавань.

Все всполошились; никто, однако ж, не двинулся с места, все остались на берегу в ожидании корабля, который был уже хорошо виден; когда же корабль приблизился, то все на раздутых его парусах различили красные кресты, а на флагштоке развевался флаг с английским гербом. Подойдя, корабль сначала дал два орудийных выстрела, а потом залп приблизительно из двадцати аркебуз. С острова кораблю замахали белым флагом и приветствовали его радостными кликами; артиллерией же остров сей не располагал.

 

Глава двенадцатая

в коей рассказывается, кто такие были люди, прибывшие на корабле, и откуда они держали путь

Когда, как уже было сказано, с корабля, а равно и с острова, был произведен салют, с корабля в ту же минуту бросили якоря и спустили на воду шлюпку, куда, вслед за четырьмя моряками, бросившими на дно шлюпки коврики и тотчас взявшимися за весла, прыгнул пожилой мужчина на вид лет шестидесяти в доходившей ему до пят одежде из черного бархата, подбитой черным плюшем и перетянутой шелковым поясом, в высокой остроконечной шляпе, тоже, как видно, плюшевой. За ним прыгнул в шлюпку стройный и быстрый в движениях юноша, приблизительно лет двадцати четырех, одетый в черную бархатную морского покроя куртку, с позолоченной шпагой на боку и с кинжалом за поясом. Потом с корабля в шлюпку чуть не вытолкали закованного в цепи мужчину и прикованную к нему тою же цепью и теми же узами женщину; мужчине можно было дать не более сорока лет, женщине — пятьдесят с лишком; глаза мужчины горели отвагой и гневом, у нее же взгляд был грустный и унылый.

Моряки налегли на весла, и в мгновение ока шлюпка была уже у берега, куда моряки и солдаты-аркебузиры, также прибывшие в шлюпке, перенесли на руках старика, юношу и обоих узников.

Трансила, как и все прочие не отрывавшая глаз от шлюпки, обратясь к Ауристеле, сказала:

— Умоляю тебя: закрой мне лицо своею вуалью! Если я не ошибаюсь, эти люди, что сидят в шлюпке, мне знакомы, и они меня знают.

Только Ауристела исполнила ее просьбу, как новоприбывшие приблизились к ним, и все, кто находился на суше, их сердечно приветствовали. Старик же направился прямо к Трансиле и сказал:

— Если зрение мое меня не обманывает и судьба надо мною не насмехается, то, значит, она мне радостную уготовала встречу.

Произнеся эти слова, он приподнял вуаль, закрывавшую лицо Трансилы, и без чувств упал в ее объятия, которые она ему отверзла и распростерла, дабы он не грянулся оземь.

Легко вообразить, в какое изумление повергло присутствовавших необычайное и неожиданное это происшествие, однако ж все еще больше изумились, как скоро услышали голос Трансилы.

— Откуда вы, дражайший отец мой? — воскликнула она. — Что вынудило вас, убеленного почтенными сединами, в ваши немолодые годы странствовать в чужедальних краях?

— Что же еще могло его вынудить, — заговорил тут пылкий юноша, — как не стремление поискать счастья, коль скоро в разлуке с тобою он счастья не знал? И он и я, ненаглядная моя госпожа и супруга, — мы оба питали надежду, что путеводная звезда когда-нибудь да приведет нас к тихой пристани, и вот, хвала небесам, пристань эту мы уже обрели! Приведи, сеньора, в чувство отца своего Маврикия и дозволь мне разделить с ним его радость: пусть он возрадуется как твой родитель, я же — как законный супруг твой.

Маврикий тем временем пришел в сознание, но тут лишилась чувств Трансила. Ауристела поспешила к ней на помощь, Ладислав же (так звали ее супруга) не осмелился к ней подойти, ибо не желал нарушать приличия. Однако обмороки, проистекающие от событий хотя и неожиданных, но радостных, или мгновенно убивают человека или скоро проходят, а потому и Трансила недолго была без памяти.

В это время заговорил хозяин чего-то вроде гостиницы или заезжего двора:

— Сеньоры! Пойдемте все ко мне — у меня вы с большими удобствами, и не на холоде, а в тепле, сможете поведать друг другу свои приключения.

Все послушались его совета и, войдя в гостиницу, нашли, что здесь разместилась бы целая флотилия.

Узникам помогали влачить их цепи конвойные-аркебузиры. Кое-кто из моряков отправились на корабля и с великою поспешностью, равно как и с великою охотою, привезли оттуда разного угощения. В гостинице зажгли свет, составили столы, а затем путешественники, даром времени не теряя, принялись утолять голод разными видами рыбы; что же касается мяса, то была подана лишь в большом количестве птица, которая разводится в этих краях таким удивительным способом, что именно в силу своей особенности и необычности он заслуживает того, чтобы я на нем остановился.

В морской песок меж подводных камней втыкаются шесты; нижнюю часть шестов во время прибоя заливает вода, и в непродолжительном времени вода становится твердой, как камень, а верхняя часть портится и гниет, и вот из элементов распада рождается наконец крохотный птенчик, и птенчик этот летит на сушу и постепенно превращается в большую птицу, мясо у которой до того вкусное, что оно представляет собою одно из самых лакомых блюд. Особенно много этой птицы в Гибернии и Ирландии; называется она барнасиас.

Всем так хотелось послушать рассказ новоприбывших, что трапеза показалась им долгой; когда же трапеза кончилась, почтенный Маврикий, как бы прося внимания, ударил ладонью по столу.

Все словно онемели, молчание всем сковало уста, слух же насторожило любопытство, и, удостоверившись в этом, Маврикий начал свой рассказ так:

— Я родился на одном из близлежащих к Гибернии островов; род мой так же славен, как род любого из Маврикиев, — одним упоминанием своего имени я воздаю своему роду наивысшую похвалу. Я христианин-католик, однако ж не из тех, что мечутся туда-сюда в поисках истинной веры. Родители мои обучили меня как военному искусству, так и наукам, если только, впрочем, военному искусству можно выучиться. Я пристрастился к юдициарной астрологии и в сей отрасли знания немалую стяжал себе известность. Войдя в возраст, я женился на красивой и знатной девушке, уроженке того же города, что и я, и у нас родилась дочь, которую вы сейчас видите перед собой. Я соблюдал обычаи моей родной страны, во всяком случае те, которые не находятся в противоречии со здравым смыслом, и коли уж соблюдал, то не напоказ, а по совести, хотя в иных случаях притворство бывает выгодно. Дочка росла под моим крылышком — материнского крылышка у нее не стало спустя два года после того, как она родилась, я же тогда лишился опоры в старости, и все бремя забот о воспитании дочери пало на меня одного. И вот, дабы снять с себя эту ношу, непосильную для плеч старых и усталых, я, как скоро дочь вошла в возраст, задумал приискать ей такого супруга, который был бы ей опорой и спутником жизни, что я и исполнил, остановив свой выбор на прелестном юноше по имени Ладислав, — вот он сидит рядом со мной, однако ж предварительно я заручился согласием дочери, ибо я полагаю разумным и даже необходимым, чтобы родители выдавали замуж своих дочерей по их доброй воле и хотению: ведь им надобен спутник не на один день, но до конца их дней. А при несоблюдении такого правила возникало, возникает и всегда будет возникать множество недоразумений, которые в большинстве случаев влекут за собой пагубные последствия.

Надобно вам знать, что на моей родине есть один обычай, из всех дурных обычаев наихудший, а именно: когда брачный договор уже заключен и в каком-либо доме, для этой цели избранном, надлежит быть свадьбе, то в этом доме собираются новобрачные, их братья и сестры, ежели таковые имеются, все близкие родственники как со стороны жениха, так и со стороны невесты, и все члены городского совета: одни в качестве свидетелей, а другие в качестве мучителей, каковыми их можно и даже должно назвать. Новобрачная находится в богато убранном помещении и ждет… не знаю, как бы это деликатнее выразиться, чтобы не оскорбить чувство стыда. Словом, она ждет, когда придут братья мужа, ежели таковые имеются, или же другие близкие его родственники и начнут поочередно срывать цветы его сада и мять свадебный венок, который она мечтала сохранить невредимым для своего супруга: обычай то варварский, проклятый, противоречащий всем законам нравственности и правилам приличия, ибо может ли девушка принести мужу приданое, которое было бы богаче ее девственности? Какая еще чистота может и должна быть дороже его сердцу, нежели приносимая ею в дар чистота ее нетронутости? Нравственность неотделима от стыдливости, стыдливость же от нравственности, и ежели та или другая начинает осыпаться и обваливаться, то все красивое здание рушится, обесценивается и уже ничего, кроме отвращения, не внушает. Я неоднократно пытался убедить своих сограждан в необходимости искоренить чудовищный этот обычай, но когда я, бывало, заводил о нем речь, мне затыкали рот и грозились убить, из чего я вывел заключение о справедливости старинной пословицы: «Привычка — вторая натура»; нарушение привычки для человека все равно что смерть.

Коротко говоря, дочь моя затворилась в тайнике и стала ждать своей погибели. Когда же к ней попытался войти ее деверь, дабы положить начало сей содомской мерзости, в большую залу, где все уже собрались, вбежала с копьем наперевес, — я как сейчас это вижу, — Трансила, прекрасная, как само солнце, храбрая, как львица, и разъяренная, как тигрица.

Все с величайшим вниманием слушали почтенного Маврикия, но когда он дошел в своем повествовании до решительного мига, в Трансилу вселился тот же воинственный дух, какой тогда, в том случае и в тех обстоятельствах, кои живописал ее отец, толкнул ее на смелый шаг; она вскочила и с пылающими щеками, с горящими глазами, приняв позу, которая, по правде говоря, ее не красила, — хотя, впрочем, никакое волнение великой красоте повредить не способно, — прервала речь своего отца и голосом, прерывающимся от гнева, повела речь, которая будет приведена в следующей главе.

 

Глава тринадцатая,

в коей Трансила продолжает рассказ, начатый ее отцом

— Я вошла, как сказал мой отец, в большую залу, — молвила Трансила, — и, окинув взглядом собравшихся, громко и гневно воскликнула: «А ну, выходите все на меня! Ваши нечестивые, варварские обычаи ничего общего не имеют с обычаями, которые блюдет всякое благоустроенное государство. Вы люди не религиозные, а развратные, — под видом и под флагом суетных обрядов вы хотите возделывать чужие поля без позволения их законных владельцев. Вот я перед вами, злочестивцы и злоумышленники! Ну, подходите, подходите же! Здравый смысл, находящийся на острие моего копья, защитит меня и расстроит дурные ваши намерения, враждебные нравственности и чистоте душевной». Сказавши это, я ринулась прямо на толпу и, пробив себе дорогу, выскочила на улицу, потом, не сопровождаемая никем, кроме моего негодования, бросилась бежать к морю; в голове моей кружился рой мыслей, однако ж над всеми возобладала одна, и я, уже не рассуждая, прыгнула в лодчонку, которая, без сомнения, была мне послана самим богом, взяла в руки два маленьких весла и, оттолкнувшись от берега, начала изо всех сил грести. Заметив, однако ж, что меня быстро догоняют на нескольких лодках, гораздо лучше оснащенных и приводимых в движение гребцами более сильными, чем я, и что мне от них не уйти, я бросила весла и опять взяла в руки копье: я порешила живою не сдаваться и, прежде чем погибнуть, постараться на ком-либо выместить причиненную мне обиду. И тут вновь надо мною сжалилось небо, ибо ветер усилился и без помощи весел стал подгонять мою лодку, а лодка между тем попала в самый водоворот, и волна подхватила ее, как пушинку, и унесла в открытое море, отняв у моих преследователей всякую надежду меня догнать, — как видно, они убоялись бешеного течения.

— То правда, — заговорил тут супруг Трансилы Ладислав. — Ты унесла с собой мою душу, и я не мог за тобою не следовать. Однако ж в наступившей темноте мы потеряли тебя из виду, а с тем вместе потеряли надежду найти тебя живою; я мог надеяться лишь на то, что ты будешь жить в преданиях молвы, которая сохранит твой подвиг на вечные времена.

— Случилось, однако ж, — продолжала Трансила, — что ночью ветер, дувший с моря, прибил меня к берегу, и на берегу я встретила рыбаков, и тс меня обласкали, приютили, даже предлагали меня просватать, если, мол, я незамужняя, и, должно думать, не на таких условиях, от которых я бежала без оглядки. Со всем тем алчность властвует даже среди прибрежных скал и утесов, царит даже в грубых сердцах детей природы; и вот этой ночью закралась она в душу к простым рыбакам, и они рассудили, что коль скоро я их общая добыча и разделить меня на части, чтобы распределить поровну, не представляется возможным, то они продадут меня корсарам, которых они заприметили днем неподалеку от того места, где они ловили рыбу. Разумеется, я могла бы предложить им больше, чем могли им дать за меня корсары, однако ж мне не хотелось чувствовать себя чем бы то ни было обязанной своей жестокой отчизне. И вот на рассвете к берегу подошли пираты, и меня им продали — не знаю, за сколько, предварительно отняв у меня все драгоценности, которые я, как новобрачная, должна была на себя надеть.

Признаюсь, корсары отнеслись ко мне лучше, нежели мои сограждане; они сказали, чтоб я не печалилась, ибо я стану не рабой, но царицей и владычицей всей вселенной, если только сбудется пророчество варваров этого острова, о котором-де столько сейчас везде разговоров. О том, как я достигла острова, как меня встретили варвары, как я выучилась за время нашей с вами разлуки их языку, об их обрядах, церемониях и обычаях, о нелепости тех пророчеств, коим они поверили, о том, как я встретилась с этими сеньорами, о пожаре, охватившем весь остров, и о нашем освобождении я вам расскажу в другой раз, а пока довольно — теперь я хочу, чтобы мой отец рассказал, какими судьбами очутился он здесь, столь неожиданно сделав счастливой судьбу своей дочери.

На этом окончила свой рассказ Трансила, всех приведя в изумление плавностью своей речи и поразив необычайной своей красотой, с которой могла идти в сравнение только красота Ауристелы.

Но тут заговорил отец Трансилы Маврикий:

— Тебе известно, прелестная Трансила, возлюбленная дочь моя, что я изучил и усвоил много разных прелюбопытных и достохвальных наук, в особенности же я увлекался юдициарной астрологией, ибо если только ты в ней преуспеешь, то она будет исполнять такое твое желание, которое является естественным желанием всякого человека, а именно: знать не только прошедшее и настоящее, но и грядущее. И вот, когда ты скрылась от очей моих, я заметил время, сделал наблюдения над светилами, рассмотрел аспект планет, приметил место и дом; я стремился к тому, чтобы силе моего желания соответствовало мое усердие, ибо никакая наука, если только это действительно наука, сама по себе никогда никого не обманывает, — обманывается тот, кто ту или иную науку с крайним тщанием! не изучил, и особенно это относится к астрологии, ибо вследствие быстроты, с какою небесные круги вращают звезды, они, эти звезды, в разных местах влияют по-разному: в одном так, в другом этак. И вот если юдициарному астрологу удается что-либо верно угадать, это значит, что он высказал догадку наиболее правдоподобную и основанную на опыте. Таким образом за лучшего астролога в мире должно признать дьявола, хотя он и часто ошибается: он предсказывает будущее не только на основании познаний отвлеченных, но и на основании предположений и догадок, а как он обладает долговременным опытом по части прошедшего и прекрасно осведомлен обо всем, что творится в настоящее время, то с легкостью берется судить и о будущем. Мы же навыка не имеем и оттого высказываем свои суждения вслепую, наугад. Со всем тем я установил, что в разлуке с тобой мне суждено быть два года и что сегодня и именно здесь при встрече с тобой омолодится моя старость, душа моя возблагодарит бога за возвращение моего сокровища и дух мой возрадуется при виде тебя, хотя я знал, что достигну этого ценою душевных тревог, ибо удача в большинстве случаев является как противовес несчастью, а несчастье пользуется правом и дозволением приходить вслед за событиями радостными, дабы мы помнили, что и добро не вечно и зло преходяще.

— Дай бог, — заговорила тут долго молчавшая Ауристела, — чтобы у всех у нас было путешествие благополучное, а его нам сулит радостная эта встреча.

В это время узница, с великим вниманием слушавшая рассказ Трансилы, встала, невзирая на свои цепи, а также на усилия, какие предпринимал, чтобы она не вставала, тот, кто был с нею скован одною цепью, и, возвысив голос, сказала:

 

Глава четырнадцатая,

из коей явствует, кто такие были отягченные цепями узники

— Если люди обездоленные имеют право говорить перед лицом счастливых, то предоставьте мне на сей раз это право, и краткость речи моей умерит чувство скуки, которую вы, слушая меня, испытаете. Ты, сеньора, — сказала она, обратясь к Трансиле, — так гневно обличала варварский обычай твоих сограждан, что, право, можно подумать, будто ты ратуешь за то, чтобы облегчить труд бедняков и снять ношу с плеч людей слабосильных. Да ведь ничего худого нет в том, чтобы коня, пусть даже самого доброго, выезжал первый, кто на него сядет. Если только нравы и обычаи не бесчестят человека, значит, нравственности они не оскорбляют. Что на первый взгляд представляется греховным, в том как раз греха-то и нет. Право же, самый лучший кормчий тот, кто прежде был простым матросом. Лоцманами из сухопутных школ не выходят. В любой науке, в любом искусстве лучший учитель — опыт, а потому и тебе лучше прийти к мужу опытной, чем несведущей и неотшлифованной.

При этих словах ее товарищ по несчастью поднес ей кулак к лицу и угрожающим тоном заговорил:

— О Розамунда! Да нет, какая ты роза! Ты не роза, а угроза — угроза нравственности, вот ты кто. Роза — цветок стыдливый, а ты и прежде такою никогда не была, сейчас ты тоже стыдливостью не отличаешься и, как видно, не узнаешь, что такое стыд, во все продолжение твоей жизни, даже если ты проживешь дольше, чем будет длиться самое время. Вот почему меня не удивляет, что ты хулишь добродетель и благонравие, кои должны быть сродны девушкам честным. Знайте, сеньоры, — оглядев присутствовавших, продолжал он, — что эту женщину сковали, потому что она сумасшедшая, однако бесстыдство ее осталось на свободе. Это та самая знаменитая Розамунда, которая была наложницей и любовницей английского короля, и о ее распутстве можно найти подробные рассказы и пространные повествования у всех народов. Она управляла королем, а следственно и всем королевством, издавала законы, отменяла законы, возвышала павших за свои преступления и сокрушала возвысившихся за свои добродетели, исполняла свои прихоти без зазрения совести, как будто нарочно для того, чтобы уронить достоинство короля и всем показать, какие нечистые у нее желания. Проявляла же она такие желания столь часто и столь беззастенчиво, и до того доходило ее бесстыдство, что в конце концов король не выдержал и, порвав алмазные узы и медные цепи, коими она сковала его сердце, удалил ее и унизил до той степени, до которой прежде возвышал. А пока она пребывала на верху колеса Фортуны и держала счастливый случай за вихор, я испытывал чувство крайней досады и все думал о том, как бы предмет любовных дум моего короля и законного владыки выставить на всеобщее посмешище. Я обладаю даром сатирика и насмешника, перо у меня бойкое, язык острый, ради красного словца я не то что родного отца, а и самого себя не пожалею. И язык мой не сковало узилище, не заставило замолчать изгнание, не устрашили угрозы, не исправили кары. В конце концов для нас обоих настал день расплаты: король распорядился, чтобы никто во всем городе, ниже во всем его королевстве и во всех его владениях не давал ей ни даром, ни за деньги никакого иного пропитания, кроме хлеба и воды, чтобы нас обоих доставили на один из многочисленных близлежащих островов, но только непременно на необитаемый, и там нас бросили, а между тем для меня это наказание страшнее смертной казни, ибо та жизнь, которую я принужден вести бок о бок с нею, хуже смерти.

— А уж как мне-то с тобой плохо живется, Клодьо! — сказала тут Розамунда. — Сколько раз я готова была броситься во глубину морскую, и если я до сих пор этого не сделала, то единственно потому, что не хотела тебя увлечь за собой: ведь если я попаду в ад без тебя, то муки мне будут облегчены. Я признаю, что погрязла в пороках, но ведь я женщина слабая и недалекая, ты же мужчина, и притом рассудительный и опытом искушенный, а прибыль тебе от твоих пороков была только та, что ты получал удовольствие, легкое, как соломинка, которую крутит в воздухе быстролетный вихрь. Ты постоянно задевал человеческую честь, ты свергал с пьедестала людей знаменитых, ты выдавал заветные тайны, ты опорачивал то тот, то другой славный род, ты не щадил самого короля, не щадил своих сограждан, друзей, сродников; под видом прославления ты старался их обесславить. Как бы я хотела, чтобы по воле и хотению короля в наказание за мои преступления меня приговорили к другого рода казни в моем родном краю, а не к смерти от ран, поминутно наносимых мне твоим языком, от которого, пожалуй, не уберечься самому господу богу и всем святым его!

— Как бы то ни было, — возразил Клодьо, — я никогда ни на кого не клеветал, и совесть моя чиста.

— Что до твоей совести, — подхватила Розамунда, — то она должна мучить тебя за ту правду, которую ты говорил: ведь не всякую правду следует выставлять напоказ, на всеобщее обозрение.

— Что верно, то верно, — вступил тут в разговор Маврикий. — Розамунда дело говорит: правду о преступлениях, совершенных втайне, никто не смеет обнародовать, особливо о преступлениях королей и государей, правящих нами, ибо частному лицу негоже чернить короля и сеньора и указывать вассалам на его недостатки, — недостатки его этим все равно не исправишь, а подданные перестанут его уважать. И коль скоро нам всем надлежит исправлять друг друга по-братски, то почему же государь должен составлять исключение? Ведь если все станут говорить о его промахах во всеуслышание, прямо ему в лицо, то, может статься, всенародное необдуманное обличение ожесточит его нрав, и он мало того что не смягчится, а еще и закоснеет в своих пороках. А как обыкновенно порицают не только за проступки настоящие, но и за проступки мнимые, то всякий человек, порицаемый всенародно, вправе быть этим недоволен: вот почему сатирики, клеветники и злопыхатели по справедливости бывают с позором и срамом изгоняемы из своих домов и высылаемы за пределы родной страны. Это остроумнейшие плуты, или же архиплутовские остроумцы, — вот единственная похвала, которую они заслужили. Как говорится: «Предательство, может, кому и нравится, а предатели ненавистны всем». И вот еще что: ежели писака замарает чью-либо честь, то она упорхнет, и пойдут всякие людишки трепать ее по углам, и назад ее уж не воротишь, а кто чести своей не восстановит, тому грехи не прощаются.

— Все это мне известно, — возразил Клодьо, — но если мне нельзя ни говорить, ни писать, то пусть лучше отрежут мне язык и отрубят руки, и тогда я грянусь оземь и стану истошно вопить в надежде, что из земли вырастет тростник царя Мидаса.

— Вот что, — предложил Ладислав: — Давайте покончим дело миром и поженим Клодьо и Розамунду! Может статься, как скоро мы получим обоюдное их согласие и сочетаем их священными узами брака, они после перемены, которая произойдет в их судьбе, переменят и свой образ жизни.

— Добро! — вскричала Розамунда. — У меня есть нож, и я отворю им врата в груди моей и выпущу мою душу, а душа у меня запросилась наружу, едва зашла речь об этом ни с чем не сообразном и безобразном браке.

— А я рук на себя не наложу, — объявил Клодьо. — Пусть я сплетник и насмешник, но мне до того приятно говорить о ком-либо дурно, когда у меня это хорошо выходит, что я хочу жить только ради того, чтобы злословить. Вот только я предпочел бы держаться подальше от государей, — у них руки длинные, и они до чего угодно и до кого угодно дотянутся; я уже познал на собственном опыте, что сильных лучше не трогать. А по-христиански нам надлежит молиться о здравии и долгоденствии государя, если он добрый, или же, если он злой, о том, чтобы он исправился и изменился к лучшему.

— Кто дошел до такого сознания, тот сам уже на пути к исправлению, — заметил Антоньо-отец. — Нет такого великого греха или же застарелого порока, который не смыло бы и не убило раскаяние. Злой язык — это как бы обоюдоострый меч, который пронзает насквозь, или же как молния небесная, которая, не тронув ножны, разрезает и крошит шпагу. И хотя беседам и разговорам придает вкус соль злословия, однако ж в большинстве случаев после такого разговора остается горький и противный привкус. Язык отличается не меньшим проворством, нежели мысль, но если вреден плод, заключенный в утробе мысли, то язык, с помощью которого этот дурной плод выходит наружу, причиняет вред сугубый. Слово — что камень: коли метнет его рука, то уж потом назад не воротишь, и будет он себе лететь, покуда не упадет. Также и тут: вымолвил слово — после спокаешься, да уж поздно: чаще всего вина за сказанное слово с тебя не снимается. И все-таки, повторяю, искреннее раскаяние — это наилучшее средство от душевных недугов.

 

Глава пятнадцатая

первой книги этой длинной истории

Тут в гостиницу вошел моряк и объявил во всеуслышание:

— Чей-то большой корабль на всех парусах идет к пристани, и я до сих пор не различил сигнала, по которому можно было бы догадаться, откуда он.

В ту же минуту слух присутствовавших был поражен громовым залпом: палила многочисленная артиллерия корабля, подходившего к гавани, но то был залп холостой, без единого боевого заряда — явный знак мира, а не войны. Так же точно ответил ему корабль Маврикия, причем за орудийным залпом последовал залп ружейный.

Все, кто находился в гостинице, выбежали на берег, и Периандр, едва взглянув на подошедшее судно, сейчас узнал корабль датского принца Арнальда, но нимало тому не возрадовался, напротив: внутри у него словно что-то оборвалось, а сердце сильно забилось. Так же стучало и колотилось сердце Ауристелы: она знала давно, что Арнальд пылает к ней страстью, и теперь она ясно себе представляла, что чувство Арнальда и чувство Периандра вместе не уживутся — неумолимая, яростная стрела ревности пронзит их обоих.

А тем временем Арнальд уже приближался в шлюпке к берегу, и Периандр двинулся ему навстречу, Ауристела же не сделала ни шагу вперед; ей хотелось, чтобы ее пригвоздили к месту и чтобы ноги ее превратились в узловатые корни, в какие превратились ноги дочери Пинея, когда за нею гнался неутомимый бегун Аполлон. Арнальд увидел и узнал Периандра и, не дожидаясь, пока его перенесут, спрыгнул с кормы, а затем, очутившись на суше и в объятиях Периандра, которые тот ему распростер, обратился к Периандру с такими словами:

— Будь я настолько удачлив, друг Периандр, что вместе с тобою встретил бы и сестру твою Ауристелу, мне была бы уже не страшна никакая невзгода, большего счастья я и ожидать бы не мог.

— Она здесь, со мной, доблестный сеньор, — молвил Периандр. — Небо, споспешествовавшее твоим честным и благородным намерениям, сохранило тебе ее в целости и невредимости, и она, в свою очередь, заслужила этот благополучный исход чистотою своих побуждений.

Между тем все уже были осведомлены, кто таков прибывший на корабле принц. Ауристела, однако ж, была неподвижна и безгласна, как изваяние; рядом с нею стояла прелестная Трансила и еще две женщины — Рикла и Констанса, коих только по наружному виду можно было причислить к племени варваров.

Арнальд приблизился к Ауристеле и, опустившись на колени, молвил:

— Приветствую тебя, путеводная звезда моя, которая вела за собой благородные мои намерения! Приветствую тебя, звезда неподвижная, указавшая мне тихое пристанище, где меня ожидает венец моих благих желаний!

На все это Ауристела не ответила ни единого слова, лишь из очей ее брызнули слезы и заструились по румяным щекам.

Арнальд смутился: он не мог взять в толк, от горя или же от радости плачет Ауристела. Периандр между тем все примечал, ни одно душевное движение Ауристелы не ускользало от его взора, и наконец он разрешил сомнение Арнальда, поведя с ним такую речь:

— Сеньор! Молчание и слезы сестры моей — это знак изумления и восторга. Изумление вызвано неожиданностью встречи, слезы же хлынули у нее от счастья видеть тебя. Чувство благодарности ей сродно, как всякой девушке из хорошей семьи, и она сознает, в каком она перед тобой долгу за все твои благодеяния и за твое неизменно бескорыстное к ней отношение.

Тут все отправились в гостиницу, столы опять начали ломиться от яств, и все взыграли духом при виде чаш, наполненных выдержанным вином; надобно заметить, что вино, которое долго странствовало по морям, ни с каким нектаром не сравнится.

Этот второй обед был устроен в честь принца Арнальда. За обедом Периандр рассказал принцу, что случилось на острове варваров, как была освобождена Ауристела, а равно и обо всех других событиях и происшествиях, читателю уже известных, и Арнальд подивился, прочие же вновь восторжествовали и возликовали.

 

Глава шестнадцатая

Тут хозяин гостиницы сказал:

— Мне неудобно об этом говорить, но меня тревожат небесные знамения, предвещающие штиль: закат ясный и чистый; вблизи и вдали ни единого облачка; волны с мягким, чуть слышным шорохом набегают на берег; птицы безбоязненно летают над морем — все эти признаки надолго установившейся хорошей погоды говорят о том, что досточтимым моим гостям, коих сама судьба привела ко мне в гостиницу, надлежит покинуть меня.

— Ваша правда, — сказал Маврикий. — Хотя общество такого благородного человека, как вы, нам приятно и дорого, однако долго им наслаждаться нам не позволяет желание как можно скорее возвратиться на родину. По моему разумению, нынче ночью в первую же вахту должно поднять паруса, если только против этого не возражают лоцман и конвоиры.

Арнальд же к сказанному прибавил:

— Потерянного времени не наверстаешь, — особенно это относится ко времени, потерянному мореходами.

Коротко говоря, все находившиеся в гавани сошлись на том, что нынче же ночью они отбудут в Англию.

Арнальд встал из-за стола, взял за руку Периандра, вышел с ним из помещения и наедине, с глазу на глаз, сказал ему:

— Друг Периандр! По всей вероятности, сестра твоя Ауристела не утаит от тебя, что два года она находилась у моего отца-короля, и за все эти два года я, охраняя ее невинность, не проронил ни единого слова, которое могло хоть сколько-нибудь задеть ее нравственность, и ни разу не осведомился о ее происхождении, довольствуясь лишь тем, что она сама почла за нужное сообщить о себе; в воображении же своем я рисовал себе ее не простою смертною, в низком состоянии рожденною, но царицею мира, ибо непорочность ее нрава, степенность и не заурядная, а из ряду вон выходящая рассудительность не позволяли мне думать о ней иначе. Я неоднократно просил ее руки, просил с благословения отца моего, однако предложение мое всякий раз отвергалось: Ауристела говорила мне, что, пока она не побывает в Риме и не исполнит данного ею обета, она собою располагать не может. Она мне так и не сообщила, какого она звания и кто ее родители, я же к ней с этим, повторяю, не приставал, — я полагал, что она сама по себе, независимо от своего происхождения, достойна быть не только королевою Дании, но и самодержицею мира. Все это я говорю для того, чтобы ты, Периандр, как человек рассудительный и здравомыслящий, понял, что не такая уж низкая доля стучится у врат благополучия твоего и твоей сестры: ведь я вновь подтверждаю данное мною слово стать ее супругом и готов исполнить свое обещание, когда и где ей будет угодно — под убогою кровлею этой гостиницы или под кровлею золоченою одного из дворцов римских. Тебе же я даю обещание держаться в пределах скромности и благопристойности, хотя бы я и сгорал в огне страстей и желаний, разжигаемом разнузданной чувственностью и кажущейся близостью счастья, которая терзает душу сильнее, нежели смутная на него надежда.

На сем окончил свою речь Арнальд и приготовился выслушать с величайшим вниманием ответ Периандра; ответ же его был таков:

— Я вполне сознаю, доблестный принц Арнальд, в каком мы с моей сестрой перед тобою долгу за все добро, которое ты для нас уже сделал, и за ту честь, которую ты оказываешь ныне: мне — тем, что желаешь наречься моим братом, ей — тем, что желаешь наречься ее супругом. Однако, хотя со стороны, вероятно, покажется, безумием, что два убогих странника, изгнанных из родного края, не торопятся принять сие лестное для них предложение, я почитаю за должное уведомить тебя, что при всей нашей к тебе приверженности мы вынуждены предложение твое временно отвергнуть. Мы с сестрой по велению судьбы, а равно и по велению сердца, направляемся в священный город Рим, и, покуда мы там не побываем, мы не имеем права пользоваться каким-либо стечением обстоятельств, и в себе мы не вольны, поступать по своему благоусмотрению нам пока не дано. Только после того как господь сподобит нас ступить на священную землю и поклониться ее святыням, мы обретем свободу распорядиться нашей до тех пор ограниченной свободой, и вот тогда я всецело употреблю ее на то, чтобы угодить тебе. Еще я должен сказать, что если благое твое начинание осуществится, то ты возьмешь себе в жены девушку знатнейшего рода, я же буду тебе не шурином, но родным братом. Хотя ты уже к так облагодетельствовал нас обоих, со всем тем я молю тебя довершить благодеяние и не расспрашивать меня более подробно о нашем происхождении и о нашей жизни, ибо правду я тебе сказать не могу, следственно принужден буду лгать, выдумывать всякие небылицы, морочить тебя россказнями и враками.

— Располагай мною, брат, как тебе вздумается и как тебе взглянется, — молвил Арнальд. — Вообрази, что я воск, а ты печать, и ты волен запечатлеть на мне все, что угодно. Если хочешь, мы нынче же ночью выедем в Англию, оттуда недалеко до Франции, а из Франции БЫ отправитесь в Рим, я же, если только ты ничего не имеешь против, буду сопровождать вас на условиях, какие ты сам мне назначишь.

Периандру это предложение было не по душе, однако он его принял: он надеялся, что с течением времени все как-нибудь уладится.

Итак, уповая каждый по-своему на будущее, возвратились они оба в гостиницу, дабы уговориться об отъезде.

От Ауристелы не укрылось, что Арнальд и Периандр удалились, и она со страхом ждала окончания их разговора. И хотя ей была известна скромность принца Ар-нальда, равно как и вящая рассудительность Периандра, всякого рода опасения не давали ей покою: ей представлялось, что Арнальд, сила страсти которого была равна его могуществу, перейдет от молений к враждебным действиям, ибо в душе любовников отвергнутых терпение иной раз превращается в бешенство, а учтивость — в грубость. Как же скоро она увидела, что Арнальд и Периандр возвращаются в состоянии благодушном и миролюбивом, у нее сразу отлегло от сердца.

Злоречивый Клодьо узнал, кто таков Арнальд, и теперь он, опустившись на колени, взмолился к нему, чтобы тот велел снять с него цепи и избавил от общества Розамунды. Маврикий сообщил Арнальду, какого звания Клодьо и Розамунда, каковы их преступления и какая применена к ним мера наказания. Движимый состраданием, Арнальд обратился с просьбой к капитану, от которого зависела их судьба, чтобы тот велел расковать их; он же, Арнальд, берет-де их на поруки, а как он — близкий друг короля, то и постарается добиться для них помилования.

Послушав такие речи, злоречивый Клодьо сказал:

— Если бы все властелины творили только добро, то никто не говорил бы про них дурного, а кто поступает дурно, тот может ли надеяться, что о нем станут хорошо отзываться? Ведь если низость человеческая чернит даже дела добрые и полезные, то почему же тогда не порицать дурные? Может ли ожидать доброго урожая тот, кто сеет плевелы злобы? Возьми же меня с собою, принц! Ты увидишь, что я превознесу тебя до небес.

— Нет, нет, не надо меня превозносить за мои врожденные душевные свойства, — возразил Арнальд. — А кроме того, похвала только тогда хороша, когда хорош тот, кто хвалит, и она же обращается во зло, когда тот, кто хвалит, порочен и дурен. Похвала — награда за добродетель в том случае, если добродетелен тот, кто хвалит, — тогда это и впрямь похвала; если же он порочен, то его похвала — это срам.

 

Глава семнадцатая

Арнальд рассказывает о том, что случилось с Таурисой

Ауристеле крайне любопытно было знать, о чем Арнальд, выйдя из гостиницы, беседовал с Периандром, и она ждала удобного случая, чтобы расспросить Периандра, а еще ей хотелось узнать у Арнальда, что сталось с ее служанкой Таурисой, и, словно угадав ее мысли, Арнальд сказал:

— Несчастья, случившиеся с тобой, прелестная Ауристела, должно полагать, заслонили от тебя те, о которых все же следовало бы помнить. Впрочем, я бы даже хотел, чтобы ты вычеркнула из памяти и меня, ибо одна мысль о том, что ты хотя малое время обо мне помнила, уже наполняет меня восторгом: ведь если мы кого-то забываем, значит когда-то мы о нем помнили. Забвение, которое наступает теперь, опускает завесу над тем, что было нам памятно прежде. Так или иначе, вспоминаешь ты обо мне или же не вспоминаешь, я всем доволен, я покорен велению небес, которые назначили мне в удел принадлежать тебе, и такова же моя добрая воля — быть тебе во всем послушным. Твой брат Периандр поведал мне многое из того, что случилось с тобой после твоего вынужденного отъезда из моего королевства. Некоторые из этих случаев меня удивили, иные поразили, но и те и другие одинаково ужаснули. Еще я замечаю, что несчастья обладают способностью изглаживать из памяти наши нравственные обязательства по отношению к другим людям, даже самые священные: так, например, ты меня не спросила ни о моем отце, ни о своей служанке Таурисе. Отца я оставил в добром здравии и в надежде, что я тебя разыщу и с тобою встречусь; Таурису же я взял с собой: у меня было намерение продать ее варварам, дабы она, как лазутчик, выведала, отдала ли тебя судьбина им в руки. О том, как попал ко мне на корабль твой брат Периандр, он сам тебе, наверное, рассказал, а равно и о нашем с ним уговоре. Я неоднократно пытался пристать к острову варваров, но каждый раз мне мешал неблагоприятный ветер. И в этот раз я шел к острову все с тою же целью и с одним желанием, и небо исполнило это мое желание, щедро меня вознаградив и сняв с меня бремя тяжких дум и всечасных забот: я снова вижу тебя! Что же касается служанки твоей Таурисы, то она тяжело и опасно заболела, и назад тому дня два я отдал ее на попечение двум моим друзьям, дворянам, которых я встретил в море: они на большом корабле ехали в Ирландию; мой же корабль скорее похож на корсарский, нежели на корабль королевского сына: на нем нет никаких удобств для больных, нет никаких лекарств, — вот почему я уговорился с моими друзьями, что они возьмут ее на свой корабль, доставят в Ирландию и обратятся к своему государю с просьбой, чтобы он позаботился о ее лечении, об уходе за ней и позволил ей побыть в Ирландии до моего приезда. Мы только что условились с твоим братом Периандром отбыть сегодня в ночь, и где бы мы ни высадились: в Англии, в Испании или же во Франции, — у тебя всегда будет полная возможность осуществить благочестивое свое намерение, о котором я слышал от твоего брата, а я пока что возложу мои надежды на рамена моего терпения и обопрусь на посох благоразумия твоего. Я прошу тебя и умоляю, госпожа моя, сказать, совпадает ли и согласуется ли твое желание с нашим; если же наши желания в чем-либо расходятся, то мы своего решения в жизнь не претворим.

— Моя воля — это воля брата моего Периандра, — отвечала Ауристела, — а как он человек рассудительный, то он ни на мгновенье не выйдет из твоей воли.

— Ну, а я желаю не повелевать, но подчиняться, — объявил Арнальд, — и тогда никто не сможет меня упрекнуть, что я пользуюсь высоким своим положением, дабы командовать и верховодить.

Вот о чем беседовал Арнальд с Ауристелой, Ауристела же все передала Периандру.

В ту же ночь Арнальд, Периандр, Маврикий, Ладислав, оба капитана, команда английского корабля, а равно и все, кто выехал с острова варваров, посовещавшись, установили следующий порядок отплытия:

 

Глава восемнадцатая,

в коей Маврикий благодаря астрологическим своим познаниям угадывает, какое с ними на море случится несчастье

Было решено, что на тот корабль, на коем прибыли Маврикий, Ладислав, оба капитана, а также солдаты, конвоировавшие Розамунду и Клодьо, сядут все, кто вышел из островной подземной тюрьмы, на Арнальдовом же корабле разместятся Рикла, Констанса, Антоньо-отец, Антоньо-сын, Ладислав, Маврикий и Трансила; Клодьо и Розамунду Арнальд также не бросил на произвол судьбы и взял с собой; к нему на корабль сел и Рутилио.

В тот же вечер они запаслись пресной водой, закупили у хозяина гостиницы продовольствие и заранее наметили наиболее удобные стоянки, но тут вдруг Маврикий объявил, что их путешествие окончится благополучно при том условии, если счастливый случай избавит их от случая несчастного, который-де грозит им в самом ближайшем будущем, и хотя случай сей если и произойдет, то произойдет на море, однако ж он не сопряжен с грозой и бурей ни на море, ни на суше, — его, мол, подготовит измена, сплетенная и разожженная сластолюбивыми и грязными помыслами.

Присутствие Арнальда заставляло Периандра все время быть начеку, а тут он и вовсе встревожился: что если этот предатель — Арнальд? Что если он замыслил завладеть прекрасной Ауристелой и для этой именно цели взял ее на свой корабль? Периандру не хотелось этому верить; он гнал от себя нехорошие мысли, вспоминал великодушие Арнальда и убеждал себя, что в сердце у доблестного принца не может быть места для коварных замыслов. Это не помешало ему, однако ж, обратиться к Маврикию с просьбой и мольбой проследить, откуда грозит им беда. Маврикий ответил, что беда им точно грозит, — за это он, мол, ручается, но откуда — это ему неизвестно; он-де знает одно: беда эта не столь уж страшна, ибо все, кто в нее попадет, лишатся не жизни, а только душевного покоя; их мечты, их самые радужные надежды потерпят крах. Тогда Периандр предложил на несколько дней отложить отъезд: может статься, благодаря этой задержке изменится, дескать, к лучшему пагубное влияние небесных светил.

— Нет, — возразил Маврикий, — лучше идти навстречу опасности, тем более что она не смертельна, а вот если мы уклонимся от избранного пути, то это как раз может быть опасно для нашей жизни.

— Ну что ж, — молвил Периандр, — жребий брошен, отчалим в добрый час! Твори, бог, волю свою, мы же тут бессильны.

Арнальд щедрой рукой наградил хозяина гостиницы за его радушие, после чего все заняли подобающие и приличествующие им места на судах, были подняты все паруса, и пристань мгновенно опустела. Корабль Арнальда был украшен легкими вымпелами и яркими разноцветными флажками. Вот уж выбрали якоря, отдали концы, в ту же минуту и тяжелая и легкая артиллерия дала залп, раздались подмывающие звуки труб и других инструментов, а с берега кричали наперебой: «Счастливый путь! Счастливый путь!»

Между тем прекрасная Ауристела в раздумье и как бы в предчувствии близкого горя понурила голову. Периандр смотрел на нее не отрываясь, Арнальд не отводил от нее взгляда, — и для того и для другого она была свет очей, предел мечтаний и начало блаженства.

Прошел день; настала тихая, ясная ночь; легкий ветерок разгонял облачка, нет-нет да и собиравшиеся на небе. Маврикий поднял голову, и вновь привиделись ему очертания составленной им фигуры, и опять он предуведомил спутников о грозящей им всем опасности, но так и не установил, откуда следует ее ожидать.

Беспокойным и тревожным сном заснул он на палубе, а немного спустя в ужасе пробудился и не своим голосом крикнул:

— Измена! Измена! Измена! Пробудись, принц Арнальд! Твои люди нас убивают!

Арнальд лежал на палубе рядом с Периандром, но не спал; услышав крик, он вскочил и обратился к Маврикию с такою речью:

— Что с вами, друг Маврикий? Кто на нас нападает? Кто нас убивает? Тут на корабле у нас врагов нет — тут всё мои вассалы и верные слуги; небо ясное, звездное; море тихое и безбурное; корабль не наскочил на подводный камень, не сел на мель; никаких препятствий на нашем пути не возникло. А коли так, то чего же вы опасаетесь и почто своею тревогой заражаете и нас?

— Не знаю, — отвечал Маврикий. — Вели, государь, водолазам спуститься в льяло — или то сонная греза, но чудится мне, будто мы идем ко дну.

Стоило ему произнести эти слова, как уже несколько моряков опустились на дно корабля и обследовали его на совесть, — то были отменные водолазы, — но не обнаружили ни малейшей пробоины, откуда могла бы просочиться вода, и, поднявшись на палубу, объявили, что корабль цел и невредим и что вода в льяле мутная и вонючая, а это, мол, явный знак того, что свежая вода внутрь корабля не поступает.

— Наверно, так оно и есть, — сказал Маврикий, — но я старик, а старикам вечно лезут в голову всякие страхи и снятся дурные сны. Дай бог, чтобы это было только сном! Я предпочитаю прослыть пугливым стариком, нежели верно угадывающим юдициарным астрологом.

Арнальд же ему на это сказал:

— Успокойтесь, добрый Маврикий! Ваши сны разгоняют сон у наших дам.

— Постараюсь успокоиться, — отвечал Маврикий и снова улегся на палубе.

На корабле воцарилось ничем уже не нарушаемое безмолвие, однако ненадолго: то ли ночная тишь и теплынь вдохновили сидевшего возле грот-мачты Рутилио, то ли звукам его дивного голоса не терпелось вылиться из груди, но только он под аккомпанемент ветерка, едва заметно шевелившего паруса, на своем родном тосканском языке внезапно запел:

Когда десница божья род людской На гибель обрекла за прегрешенья, Ковчег просторный, чудное творенье. Построил мудрый прародитель Ной. Все затопил потоп своей волной, Лишь это мощное сооруженье Не пало, не разрушилось в боренье С не ведающей жалости судьбой. Бок о бок сорок дней миролюбиво Спасались в нем от яростной воды Овца и лев, орел и голубица. И нет в таком соседстве странном дива: Перед лицом грозящей всем беды Должна вражда исконная забыться.

Пение Рутилио внимательнее других слушал Антоньо-отец, и он сказал себе:

— Хорошо поет Рутилио, и если только этот сонет он сам сочинил, то, значит, он недурной стихотворец. Хотя, впрочем, может ли быть изрядным стихотворцем человек определенных занятий? Нет, я неправ: в моей родной Испании мне, сколько я помню, приходилось встречать поэтов среди людей всякого рода занятий.

Антоньо рассуждал сам с собою вслух, а как Маврикий, Арнальд и Периандр не спали, то они его рассуждение слышали, и Маврикий сказал:

— Человек любого рода занятий вполне может быть поэтом, — дар поэтический находится не в руках, но в голове. Душа портного может быть не менее поэтична, нежели душа полководца, ибо все души одинаковы, их изначальную сущность всевышний творит и создает из вещества однородного, а это уж потом, когда душа принимает телесную оболочку, возникает различие в темпераменте и в способностях: у одних появляется пристрастие и склонность к наукам, у других — к искусствам, у третьих — к ремеслам, в зависимости от того, кто под какой звездой родился. Но в сущности-то говоря, собственно-то говоря, poeta nascitur. А значит, нет ничего удивительного в том, что Рутилио — поэт, хотя по роду своих занятий он — учитель танцев.

— Да еще такой искусный, что прыгал выше облаков, — подхватил Антоньо.

— То правда, — подтвердил Рутилио, слышавший весь этот разговор, — я подпрыгивал чуть не до неба, когда меня везла на епанче колдунья из моей родной Италии в Норвегию, где, как я вам уже рассказывал, она превратилась в волчицу и где я ее убил.

— То, что северяне будто бы превращаются в волков и в волчиц, — это глубочайшее заблуждение, хотя в него впадают многие, — заметил Маврикий.

— А почему же тогда, — заговорил Арнальд, — почитается верным слух, будто в Англии по полям бродят стаи волков и будто на самом деле это люди, принявшие обличье звериное?

— В Англии такого быть не может, — возразил Маврикий, — в этой теплой и плодороднейшей стране не водятся не только волки, но и все вредные животные, как-то змеи, гады, жабы, пауки и скорпионы: ведь это же общеизвестно и неоспоримо, что всякое ядовитое существо, откуда-нибудь завезенное, очутившись в Англии, гибнет. А если взять с этого острова немного земли и где-нибудь в другой стране насыпать вал вокруг какого-нибудь гада, то гад не посмеет и не сможет вырваться из круга — он в нем заключен, как в тюрьме, он в нем замкнут, и не выйдет он из него, пока не издохнет. А что касается превращения в волков, то это такая болезнь — врачи называют ее mania lupina, и болезнь эта такого рода: кто ею заболел, тому кажется, будто он волк, и он начинает выть по-волчьи, присоединяется к другим, страдающим тем же недугом, и они бродят стаями по горам и долам, лают по-собачьи, воют по-волчьи, обдирают кору на деревьях, убивают встречных, едят мертвецов. Я недавно слыхал, что на острове Сицилия, самом большом острове на Средиземном море, есть люди, которые, чувствуя наступление своей ужасной болезни, говорят окружающим, чтобы они уходили и убегали подальше, или же просят связать их и запереть, а то если их куда-нибудь не запрятать, они начинают царапаться, кусаться и дико, страшно воют. И подтверждается это следующим обстоятельством: о брачущихся там наводятся точные справки, что никто из них болезни сей не подвержен; если же по прошествии некоторого времени окажется, что дело обстоит иначе, то брак расторгается. И таково же мнение Плиния: в книге восьмой, в главе двадцать второй он прямо пишет, что среди жителей Аркадии были такие люди, которые, перейдя озеро, вешали одежду свою на дуб, нагими шли в глубь страны и, присоединившись к такой же, как и они, породе людей, превратившихся в волков, жили с ними девять лет, а затем снова переправлялись через озеро и снова принимали облик человеческий. Мне думается, однако ж, что это выдумки, а если что-либо подобное с кем-нибудь и было, то разве в воображении, но не на самом деле.

— Чего не знаю, того не знаю, — объявил Рутилио. — Я знаю одно: я убил волчицу, а оказалось, что у моих ног лежит мертвая колдунья.

— Этому можно поверить, — заметил Маврикий, — сила чар волшебников и колдунов заставляет нас принимать одно за другое. Со всем тем можно считать установленным, что нет таких людей, которые могли бы изменить первоначальную свою природу.

— Я очень рад, что знаю теперь, где правда и где ложь, — сказал Арнальд, — а то ведь я тоже, как и многие другие, верил этим небылицам. И, скорее всего, так же неправдоподобен рассказ о превращении английского короля Артура в ворона — рассказ, коему верит рассудительный этот народ, верит до того слепо, что до сих пор остерегается убивать у себя на острове воронов.

— Я так и не знаю, что послужило источником для этой столь же распространенной, сколь и нелепой басни, — сказал Маврикий.

В таких разговорах прошла у них почти вся ночь; когда же занялась заря, то заговорил до сего времени молча слушавший Клодьо:

— За то, чтобы установить, так это или не так, я бы не дал медного гроша. Какое мне дело: существуют на свете люди-волки или же не существуют, и принимают ли короли обличье воронов или же орлов? Впрочем, если уж суждено им превращаться в птиц, так, по мне, лучше бы в голубков, нежели в коршунов.

— Легче, легче, Клодьо! — прикрикнул на него Арнальд. — Не смей дурно говорить о королях! Ты, видно, хочешь навострить свой язык, дабы подрезать уважение к ним.

— Нет, — возразил Клодьо, — наказание засунуло мне в рот кляп, или, вернее сказать, сковало мне язык, чтобы он не болтался; так что уж лучше я буду держать себя на вожжах и молчать, нежели веселиться и болтать. Острые словца, долгие пересуды одних веселят, а других печалят. За молчание не наказывают, на молчание не отвечают. Я хочу прожить положенные мне дни спокойно, под великодушным твоим покровительством, хотя, признаюсь, на меня нет-нет да и найдет дурной стих, язык у меня так и зачешется, и вот-вот сорвутся с него некие истины и пойдут гулять по свету, от чего упаси меня боже!

На это Ауристела ему сказала:

— Тебе, Клодьо, зачтется жертва, которую ты приносишь богу своим молчанием.

Тут вмешалась в разговор Розамунда и, обратясь к Ауристеле, сказала:

— В тот день, когда Клодьо станет молчалив, я стану хорошей: ведь мое распутство, как и его злоязычие, суть наклонности врожденные, хотя, впрочем, мне все-таки легче исправиться, нежели ему, ибо красота с годами блекнет, а когда нет былого пригожества, то и нечистые помыслы уже не столь неотвязны, меж тем как над языком человека злоречивого время власти не имеет, более того — записные сплетники в старости еще больше злословят: во-первых, они много видели на своем веку, а во-вторых, иного рода желания у них отмирают, остается только желание болтать языком.

— И то и другое дурно, — заметила Трансила, — и распутники и сплетники — все идут своим путем к гибели.

— Зато путь, которым следуем мы, будет счастлив и благополучен, — подхватил Ладислав: — ветер дует нам в спину, море спокойно.

— И ночь прошла спокойно, — заметила Констанса, — однако ж сон сеньора Маврикия взволновал нас и встревожил — я боялась, как бы мы все не утонули.

— Ваша правда, — молвил Маврикий. — Если б я не знал закона божьего и не вспомнил слов господних, приведенных в книге Левит : «Не будьте предсказателями, не верьте снам, ибо не всем дано толковать их», я бы не осмелился толковать мой сон, который так меня расстроил; как мне кажется, этот мой сон объясняется не теми причинами, которые обыкновенно вызывают сны, а надобно вам знать, что сны представляют собой божественные откровения или мечтания бесовские; в иных же случаях сны порождает либо чревоугодие, ибо пары от съеденной пищи восходят к мозгу и мутят рассудок, либо то, чем были в течение целого дня заняты у того или иного человека мысли. Равным образом сон, смутивший меня, проистекает не из наблюдений астрологических, ибо я не высматривал точек эклиптики, не наблюдал светил, не обозначал кругов склонения, не следил за небесными фигурами, и все же я видел ясно, как наяву: мы находимся в большом деревянном дворце, беспрерывно сверкает молния и весь его освещает, и из тех трещин, которые в небосводе образует молния, тучи низвергают уже не море, а целые моря воды. И вот, вообразив, что я тону, я стал кричать и делать такие движения, какие всегда делает утопающий. И я все еще нахожусь под впечатлением этого страшного сна, передо мной все еще мелькают его обрывки, а как мне известно, что самая лучшая астрология — осторожность, из которой исходят все здравые мысли, то именно потому, что я еду на деревянном корабле, я боюсь молнии, туч и ливня. Но особенно меня смущает и тревожит вот что: в наибольшей степени нам должно опасаться не стихий; не они избраны и определены быть нашим бичом, но измена, гнездящаяся, как я уже сказал, в чьих-то низких душонках.

— Я не могу допустить мысли, — заговорил тут Арнальд, — чтобы в сердце мореплавателя к безгреховной любви примешалась распущенность Венеры, или же сластолюбие беспутного ее сына. Если человек помнит о душе своей, то ему не страшны никакие опасности.

Арнальд сказал это нарочно, чтобы Ауристела, Периандр и другие, знавшие о его чувствах, поняли, насколько движения его сердца подчинены его рассудку, а затем продолжал:

— Праведный государь может чувствовать себя в безопасности среди своих вассалов. Страх измены возникает в том случае, если государь живет не по правде.

— Так оно и есть, и так оно и должно быть, — заметил Маврикий. — Скорей бы только проходил этот день! Если день пройдет бестревожно, я всех вас и прежде всего самого себя поздравлю с благополучным исходом.

Солнце уже начало склоняться в объятия Фетиды, море по-прежнему было спокойно, ветер дул благоприятный, нигде не было видно ни одного подозрительного облачка, которое могло бы насторожить моряков; словом, небо, море и ветер, и вместе и порознь, предвещали наиблагополучнейшее путешествие, как вдруг прозорливый Маврикий громким, но прерывающимся от волнения голосом произнес:

— Мы наверное потонем. Мы потонем наверняка.

 

Глава девятнадцатая,

в коей рассказывается о том, что предприняли солдаты, и о разлуке Периандра и Ауристелы

Эти его восклицания прервал Арнальд:

— Что с вами, досточтимый Маврикий? Какие воды грозят затопить нас? Какие пучины грозят поглотить нас? Какие валы грозят захлестнуть нас?

Ответом Арнальду послужило внезапное появление перепуганного моряка, который поднялся на палубу и, захлебываясь слезами, невнятно и бессвязно заговорил:

— Корабль во многих местах дал течь. Вода хлынула в него с такой силой, что скоро зальет палубу. Спасайся кто и как может! Ты, государь Арнальд садись в лодку или же в шлюпку и возьми с собой все, чем ты особенно дорожишь, пока оно еще не стало добычею моря.

Корабль в это время остановился — он не мог идти дальше из-за груза наполнявшей его воды. Лоцман приказал убрать паруса, и тут все в смятении и ужасе бросились искать спасения. Наследный принц и Периандр побежали к шлюпке, спустили ее на воду, втолкнули туда Ауристелу, Трансилу, Риклу и Констансу; Розамунда же, видя, что про нее забыли, сама прыгнула в шлюпку, а затем Арнальд предложил спуститься в шлюпку Маврикию.

В это время два солдата отвязывали лодку, которая была привязана к борту судна, и один из них, видя, что другой хочет войти в лодку первым, выхватил из-за пояса кинжал и, вонзив ему в грудь, воскликнул:

— Наше с тобой преступление никакой пользы нам не принесло, так пусть же это послужит тебе наказаньем, а мне на остаток жизни уроком!

С последним словом он, не воспользовавшись спасительным средством, каковым могла явиться для него лодка, в порыве отчаяния кинулся в море и стал кричать, и хотя кричал он громко, однако ж слова его разобрать было трудно:

— Услышь, Арнальд, всю правду из уст изменника — в такую минуту я не могу тебе ее не сказать. Вместе с солдатом, которому я на твоих глазах пронзил грудь кинжалом, я во многих местах пробил и продырявил корабль, а на уме у нас было вот что: мы хотели завладеть Ауристелой и Трансилой, посадить их в шлюпку и увезти; когда же я удостоверился, что нам не удалось осуществить наш замысел, то убил своего товарища и теперь кончаю с собой.

Тут солдат стал погружаться, волны накрыли его, и он обрел на дне моря вечный покой. И хотя Арнальд в не меньшей степени, чем остальные, находился в смятении и, как уже было сказано, искал хоть какого-нибудь средства к спасению от гибели, грозившей всем поголовно, все же он уловил слова впавшего в отчаяние солдата. Он и Периандр бросились к лодке, однако, прежде чем войти в нее, Арнальд велел Антоньо-сыну сесть в шлюпку, а что в шлюпку необходимо взять съестного — это вылетело у него из головы.

Ладислав, Антоньо-отец, Периандр и Клодьо вошли в лодку и принялись догонять шлюпку, которая успела отойти на некоторое расстояние от корабля, а через корабль уже перекатывались волны; еще немного — и на поверхности осталась лишь грот-мачта, как бы указывавшая, что здесь погребен корабль.

До наступления темноты лодка так и не нагнала шлюпку, откуда Ауристела взывала к брату Периандру, — Периандр отвечал ей, многократно повторяя ее имя, столь милое его сердцу. Трансила и Ладислав также перекликались; в воздухе встречались их восклицания: «Ненаглядный супруг мой!», «Возлюбленная супруга моя!». Однако планы их рухнули, надежды их разбились о невозможность воссоединиться, ибо вокруг становилось все темнее, а ветер дул отовсюду.

Коротко говоря, лодка отдалилась от шлюпки, а как она сама по себе была легче шлюпки и не так сильно нагружена, то и отдалась на волю зыбей и ветра.

Шлюпка остановилась — казалось, более от тяжести душевной тех, кто в ней находился, нежели от груза, какой они собой представляли; казалось, эти люди решили не двигаться более. Только когда уже совсем стемнело, они вновь восчувствовали весь ужас происшедшего: они в неведомом море, не укрыты от непогоды, лишены всех удобств, какие может предоставить суша; в их шлюпке нет весел; они не захватили с собою съестных припасов; муки голода еще не заявляют о себе только благодаря мукам душевным.

Маврикий, исполнявший обязанности и капитана и простого матроса, не обладал тем, что могло бы привести шлюпку в движение, и не знал, как управлять ею; более того: слушая рыдания, вопли и вздохи спутников, он все сильнее опасался, что они же сами и потопят ее. Он смотрел на небо, и хотя ночь была не звездная, все же там и сям звездочки мерцали во мраке, предвещая наступление тихой погоды, однако ж он не мог по ним угадать, где именно находится шлюпка.

Кручина не дала им заснуть — всю ночь они бодрствовали. Утро же вопреки пословице оказалось не мудренее вечера, а еще грустнее, ибо при свете утра для всех стало очевидно, что, куда ни оглянись, всюду море, и вблизи и вдали, и сколько они ни всматривались в даль, не приметит ли взор лодку, которая спасла бы их души, или же какое-либо другое судно, которое могло бы прийти им в этой крайности на выручку и на помощь, но так ничего и не обнаружили, кроме острова с левой стороны, и это их обрадовало и в то же время опечалило: обрадовались они тому, что неподалеку от них была земля, опечалились же тому, что только ветер мог бы случайно пригнать их к берегу.

Маврикий верил в спасение больше, чем кто-либо еще из его спутников: как уже было сказано, по той фигуре, которую он, будучи юдициарным астрологом, составил, выходило, что происшествие это само по себе гибелью им не грозит, что оно только сопряжено с губительными лишениями.

В конце концов покровительствовавшие им небеса изменили направление ветра, и шлюпку стало медленно прибивать к острову, пристали же они к обширной отмели, совершенно безлюдной и сплошь покрытой толстым слоем снега.

Плачевны и грозны происшествия на море, и те, с кем они случаются, бывают рады сменить их на горшие бедствия, лишь бы только терпеть их на суше, — так и нашим путникам снег на пустынной отмели показался мягким песком, а безлюдие — многолюдством.

Всех перенес на берег Антоньо-сын: он оказался Атлантом не только для Ауристелы и Трансилы, но и для Розамунды и Маврикия. Путники прежде всего общими усилиями втащили шлюпку на берег, ибо после бога больше всего надеялись на нее, а затем расположились у подошвы скалы, высившейся неподалеку от отмели.

Антоньо, приняв в рассуждение, что голод не преминет дать о себе знать и что от голода с таким же успехом можно умереть, как и от чего-либо другого, взял свой лук, который он всегда носил через плечо, и сказал, что хочет побродить по острову: нет ли, мол, на нем людей, которые могли бы пособить их горю, или же какой-либо дичи.

Намерение его было всеми одобрено, и он быстрым шагом двинулся в глубь острова, ступая не по земле, а по смерзшемуся снегу, до того твердому, что ему казалось, будто он идет по камням. Следом за ним, но так, чтобы он не видел, увязалась распутная Розамунда, а как все подумали, что она идет по своей надобности, то никто ее не окликнул. Антоньо случайно оглянулся, когда они оба были уже далеко, и, увидев Розамунду, сказал:

— Я хочу помочь нашей общей нужде и для этой цели меньше всего нуждаюсь в твоем обществе. Возвращайся-ка лучше обратно, Розамунда: ведь у тебя оружия нет, на охоту тебе выйти не с чем, я же не могу приноравливаться к твоему шагу.

— О неискушенный юноша! — воскликнула развратная женщина. — До чего же ты непроницателен и нелюбезен!

Тут она приблизилась к нему и продолжала:

— Перед тобою, новоявленный охотник, своею красотой затмевающий Аполлона, новоявленная Дафна, но она не бежит от тебя, а следует за тобой. Не гляди, что моя красота увяла, ибо неумолимо скоротечное время, помысли лучше о том, что я та самая Розамунда, перед которой склонялись короли и ради кого жертвовали своею свободой самые гордые из мужчин. Я тебя обожаю, благородный юноша! Здесь, среди этих льдов и снегов, любовный пламень испепеляет мне сердце. Предадимся же утехам любви! Я вся твоя! И если только мы доберемся до Англии, где сонм смертельных опасностей подстерегает меня на каждом шагу, я увлеку тебя туда, где ты наберешь полные руки сокровищ, которые я собрала и хранила не для кого-нибудь, а для тебя, в чем я теперь нимало не сомневаюсь. Я тайком проведу тебя туда, где ты получишь больше золота, чем было у Мидаса, и больше богатств, чем их скопил Крез.

На сем она прекратила свою речь, но не перестала цепляться за Антоньо, который то и дело отводил ее руки, и во время этой схватки целомудрия с распущенностью Антоньо заговорил:

— Отстань от меня, гарпия! Не расхищай и не оскверняй чистых столов Финея! Не искушай, коварная египтянка, и не пытайся загрязнить душевную чистоту и непорочность того, кто никогда твоим рабом не будет! Прикуси язык, змея окаянная, не произноси нечестивых слов и не выдавай нечестивых своих умыслов. Подумай лучше о том, что мы на волосок от смерти: во-первых, нам угрожает голод, во-вторых, неизвестно, выберемся ли мы еще отсюда, а если даже выход из положения и будет найден, то я воспользуюсь им не с тою целью, на которую ты мне указываешь. Отойди же от меня и за мной не ходи, а не то я накажу тебя за твою дерзость и всем расскажу о безумной твоей выходке! Если же ты вернешься обратно, то я не оглашу твоих намерений и обойду молчанием твое бесстыдство. Оставь меня в покое, а то я тебя убью!

Слова эти навели на похотливую Розамунду такой страх, что ей было уже не до вздохов, не до просьб и не до слез, а предусмотрительный и дальновидный Антоньо от нее ушел.

Розамунда отправилась восвояси, а Антоньо пошел вперед, но ничего утешительного не обнаружил: снегу было везде много, передвигаться трудно, кругом ни одной живой души. Приняв же в соображение, что если он будет идти все дальше и дальше, то непременно заблудится, порешил он вернуться.

Потрясенные неудачей Антоньо, все воздели руки к небу, а затем уставили глаза в землю. Немного погодя путники объявили Маврикию, что хотят снова выйти в море, ибо в силу того, что остров сей дик и безлюден, они-де чувствуют себя не в силах долее здесь оставаться.

 

Глава двадцатая

О достойном упоминания происшествии на снежном острове

Некоторое время спустя вдали показался большой корабль, вселивший в сердца путников надежду на спасение. Паруса на нем убрали, из чего можно было заключить, что корабль собирается стать на якорь, а затем с необычайным проворством спустили на воду шлюпку, и на этой шлюпке какие-то люди начали приближаться к отмели, с коей в это время злосчастные путники уже сходили в свою шлюпку. Ауристела предложила немного подождать и узнать, что это за люди.

Шлюпка врезалась носом в холодный снег, а затем из нее выпрыгнули двое статных молодых людей крепкого телосложения, отличавшихся очаровательной наружностью и изяществом движений, и подхватили на руки прелестную девушку, бесчувственную и бездыханную: казалось, она не в состоянии будет ступить на берег.

Молодые люди крикнули нашим путникам, уже сидевшим в шлюпке, чтобы они высадились на берег и были свидетелями, в каковых-де они нуждаются. Маврикий ответил, что у них нет весел и направить лодку к берегу они не могут, разве те дадут им свои. Тогда моряки с помощью своих весел пригнали их шлюпку к берегу, и наши путники вновь ступили на снег. Вслед за тем два юных силача заградились деревянными щитами и с обнаженными шпагами в руках снова сошли на берег.

Первым движением Ауристелы, охваченной страхом, волнением и предчувствием новой беды, было броситься к прелестной девушке, потерявшей сознание, а за ней кинулись было и все остальные.

Молодые люди, однако ж, остановили их.

— Постойте, сеньоры! — сказали они. — Выслушайте нас со вниманием!

— Мы с ним уговорились, — продолжал один из них, — драться за счастье обладания этой занемогшей девицей. Смерть одного из нас должна решить дело в пользу другого, а иного средства прекратить любовную нашу распрю нет; впрочем, если бы девушка добровольно избрала кого-либо из нас двоих в супруги, то мы вложили бы наши шпаги в ножны, и утихли бы разгоревшиеся наши страсти. Вас же мы просим только о том, чтобы вы не предпринимали никаких попыток помешать нашей схватке, каковую мы доведем до конца, не боясь, что кто-нибудь станет нас разнимать, а нуждаемся мы в вас только как в свидетелях. Может статься, пустынные эти места продлят жизнь девушки, — а от ее жизни зависит и моя и его жизнь, — но сейчас мы спешим закончить поединок, и у нас нет времени расспрашивать вас, кто вы такие, как очутились вы в диких этих местах, да еще без весел, по каковой причине вы, видно, не можете покинуть пустынный сей остров, где нет не только людей, но и животных.

Маврикий им на это сказал, что их желание они исполнят свято. При этих словах молодые люди, не дожидаясь, пока девушка придет в себя и объявит свою волю, взялись за шпаги: пусть, мол, их спор решит поединок, а не сердечная склонность их дамы.

Итак, они бросились друг на друга, не соблюдая правил касательно выпадов, парадов, отходов, перебежек, и после первых же ударов один из них пал с пронзенным сердцем, а у другого была рассечена голова, — этому небо продлило жизнь ровно настолько, что он успел подползти к девушке, наклониться к ее лицу и прошептать:

— Я победил, владычица! Ты моя! И пусть блаженство мое продлится недолго, все же мысль о том, что я хотя бы одно-единственное мгновенье мог считать тебя своею, делает меня счастливейшим человеком на свете. Прими же, о владычица, мою душу, облаченную в последние мои вздохи, дай ей место в своей груди и не спрашивай на то дозволенья у своего целомудрия, — имя супруга дозволяет все.

Кровь из его раны текла на лицо девушки, но она в бесчувственном своем состоянии этого не замечала и так ничего ему и не ответила.

Два моряка, сидевшие на веслах, прыгнули на берег и бросились к умершему от раны в грудь и к раненному в голову, а тот в это время прильнул устами к устам своей супруги, за которую он так дорого заплатил, и душа в сей миг от него отлетела, и он откинулся навзничь. Ауристела за всем этим наблюдала издали и не могла различить и рассмотреть черты лица впавшей в беспамятство девушки; наконец она, дабы посмотреть на нее поближе и отереть с ее лица кровь, которою омочил ее перед смертью влюбленный юноша, приблизилась к ней, и тут оказалось, что это ее горничная девушка Тауриса, состоявшая при ней в ту пору, когда она жила у наследного принца Арнальда, который, как известно, сообщил ей, что поручил Таурису двум молодым людям, а те, мол, увезли ее в Ирландию.

Ауристела была потрясена, ошеломлена; она была печальнее самой печали, однако ж чувство это в ней стократ усилилось, как скоро она увидела, что прелестная Тауриса скончалась.

— Увы! — воскликнула она. — Небо являет все новые и новые грозные знамения моего злополучия, и если горькая моя доля означится еще и в том, что я скоро умру, то я назову ее долей счастливою: когда цепь несчастий длится и тянется недолго, когда они влекут за собою скорую смерть, то такую жизнь нельзя не признать счастливой. Для чего небо отрезает мне все пути, ведущие к душевному покою? Для чего на стезе моего избавления я, что ни шаг, встречаю преграды непреодолимые? Впрочем, сетования тут напрасны и жалобы бесполезны, а потому давайте проведем то время, которое я должна была бы потратить на жалобы, в молитвах за упокой души усопших, а затем похороним их, о живых же я по крайней мере сокрушаться не стану.

И тут она обратилась с просьбой к Маврикию, чтобы он, в свою очередь, попросил моряков съездить на корабль за лопатами.

Маврикий исполнил ее просьбу и сам тоже отправился на корабль, дабы уговорить лоцмана или же капитана снять их с острова и увезти, куда им заблагорассудится.

Тем временем Ауристела и Трансила принялись обряжать покойницу; христианская добродетель и благочестие не позволили им, однако ж, раздеть ее.

Наконец, обо всем сговорившись на корабле, возвратился с лопатами Маврикий. Таурису похоронили; когда же дошел черед до дуэлистов, моряки объявили, что они, как правоверные католики, не могут допустить, чтобы дуэлистов хоронили по христианскому обряду. Но тут Розамунда, не поднимавшая глаз с той самой минуты, когда она поведала Антоньо-сыну нечистые свои желания, — так ее пригнетало бремя грехов, — неожиданно подняла голову и сказала:

— Если вы почитаете себя за людей милосердных и если в ваших сердцах обретается купно с человеколюбием чувство справедливости, то проявите благородные эти чувства по отношению ко мне. Я с той самой поры, как вошла в разум, утратила его; у меня с малолетства дурные наклонности; я была на диво хороша собой, пользовалась чрезмерной свободой, ни в чем не нуждалась, — все это способствовало тому, что в моей душе поселились пороки и мало-помалу как бы срослись с ней. Вы уже не раз от меня слыхали, что я вертела королями, что кого я только ни полюблю, того и приворожу, однако ж время, губитель и похититель женской красоты, до того неожиданно меня ее лишило, что я не успела оглянуться, как уже подурнела. Со всем тем пороки укореняются в нестареющей душе человеческой, и они никак не хотят меня покинуть, я же им сопротивления не оказываю и плыву по течению моих прихотей, как, например, сегодня: не устояв перед соблазном хотя бы только поглядеть на этого юношу-варвара, я не выдержала и открылась ему, он же мне взаимностью не ответил; я горю огнем, а он холоден, как лед. Я надеялась, что найду уважение и любовь, а вместо этого встретила ненависть и презрение — такие удары сносить нелегко и невесело. Я вижу: смерть подходит ко мне совсем близко, протягивает руку, чтобы вырвать меня из жизни. И вот я взываю к вашему доброму сердцу, — оно не может не откликнуться на зов несчастной женщины, которая только на доброту вашу и уповает, — и молю вас: положите меня в эту могилу и забросайте мой пламень льдом! И не бойтесь, что грешное мое тело будет лежать рядом с телом этой невинной девушки, — оно его не загрязнит, останки добрых людей вечно пребудут чистыми, где бы они ни покоились.

Затем она обратилась к Антоньо-сыну:

— А ты, гордый юноша, ты, что еще не переступил, а только лишь приближаешься к заветной черте и пределу, за которыми царит сладострастие! Не проси у бога долгих лет жизни, ибо с течением времени красота вянет. А коль скоро я оскорбила твой, если так можно выразиться, новорожденный слух необдуманными и нецеломудренными словами, то прости меня: тех, кто в смертный свой час молит о прощении, должно хотя бы из жалости если не прощать, так по крайней мере выслушивать.

И тут она, испустив тяжелый вздох, лишилась чувств.

 

Глава двадцать первая

— Не понимаю, — молвил тут Маврикий, — что нужно той, кого зовут Любовью, в этих горах, в пустынных этих местах, среди скал, среди снега и льда, вдали от Пафоса, Книда, Кипра и Елисейских полей, от тех краев, которых не посещает голод и где не знают никаких лишений. Спокойное сердце, умиротворенный дух — вот обиталище отрадной любви, но никак не слезы и не треволнения.

Ауристела, Трансила, Констанса и Рикла, потрясенные всем происшедшим у них на глазах, молча выражали свое изумление, а затем, пролив немало слез, похоронили Таурису. Как же скоро Розамунда очнулась от глубокого обморока, ее подхватили на руки и перенесли в корабельную шлюпку, на корабле же их всех приняли с честью и хорошо угостили, и они утолили наконец мучивший их голод; одна лишь Розамунда продолжала стучаться во врата смерти.

Поставили паруса, кое-кто оплакал гибель двух капитанов, затем был избран новый капитан, коему все обязаны были подчиняться, и корабль отошел, не взяв никакого определенного курса, потому что корабль тот принадлежал корсарам, корсары же были не из Ирландии, как первоначально было сказано Арнальду, а с одного острова, восставшего против Англии.

Маврикий не испытывал ни малейшего удовольствия от подобного общества; ему казалось, что люди такого буйного нрава и неправедной жизни не преминут что-нибудь выкинуть. Маврикий был человек пожилой, в житейских делах искушенный, и у него от беспокойства сердце было не на месте: он боялся, как бы несказанная красота Ауристелы, стройность и миловидность его дочери Трансилы, юность Констансы и необычность ее одеяния не пробудили у корсаров нечистых желаний. Пастухом Анфрисом, Аргусом был для них Антоньо-сын: его глаза, подобные двум неусыпным стражам, из глубины своих глазниц следили за прелестными кроткими овечками, коих оберегали его бдительность и усердие.

Розамунда не вынесла презрения, которое ей выказывал Антоньо-сын; она таяла на глазах, и однажды ночью ее нашли в каюте погруженною в сон вечный.

Хотя спутники горько оплакали ее кончину, однако ж вынуждены были признать, что смерть над нею сжалилась и смилостивилась. Место вечного упокоения нашла она себе в безбрежном море, но и всех его вод не хватило для того, чтобы потушить огонь, разожженный у нее в груди красавцем Антоньо; Антоньо же и все прочие неустанно молили корсаров высадить их в Ирландии или же в Гибернии, если корсарам почему-либо нежелательно приставать к берегам Англии или же Шотландии; корсары, однако ж, объявили, что пока они не захватят знатной и богатой добычи, они нигде останавливаться не будут, разве только им понадобится пополнить запас пресной воды или же продовольствия. Рикла могла бы им предложить за доставку в Англию слитки золота, но она боялась, что они не возьмут их в уплату, а просто-напросто отнимут.

Капитан отвел им отдельное помещение и устроил их таким образом, что они могли не опасаться дерзости моряков.

Около трех месяцев пробыли они в плавании, подходя то к одному, то к другому острову, то выходя в открытое море. Таков обычай корсаров: они занимаются грабежом в то время, когда ветра нет и спокойное море препятствует судоходству.

Новый капитан навещал своих пассажиров и занимал их разумными речами и забавными, хотя и вполне благопристойными рассказами; Маврикий следовал его примеру.

Ауристела, Трансила, Рикла и Констанса мысленно были со своими близкими, которых они потеряли, и обыкновенно пропускали мимо ушей то, что им говорили капитан и Маврикий, но однажды они все же выслушали со вниманием рассказанную капитаном историю, которая будет приведена в следующей главе.

 

Глава двадцать вторая,

в коей капитан рассказывает о пышных празднествах, которые обыкновенно устраивались в королевстве короля Поликарпа

— Небо назначило мне в удел родиться на одном из близлежащих к Гибернии островов. Остров сей так велик, что именуется королевством, и королевство то не наследуется, не переходит от отца к сыну — жители его избирают короля свободным волеизъявлением, заботясь лишь о том, чтобы это был самый добродетельный, самый хороший человек во всем королевстве, не прибегая ни к просьбам, ни к переговорам, пренебрегая посулами и дарами: с общего согласия вновь избранный король принимает скипетр неограниченной власти, и властвует он до самой своей смерти или же до тех пор, пока не провинится. Благодаря этому простые смертные стараются быть гражданами добродетельными, дабы стать королями, короли же стремятся развивать в себе добрые свои качества, дабы не перестать быть королями. Так у честолюбия подрезаются крылья, алчность попирается, а лицемерие хотя и ухитряется некоторое время преуспевать, однако ж по прошествии некоторого времени личина с него спадает, и оно лишается приобретенного достояния. Благодаря этому грады и веси наслаждаются у нас тишиною; справедливость торжествует; милосердие ликует; прошения бедняков рассматриваются без задержки, прошениям же богачей никакого предпочтения не оказывается; жезл правосудия не склоняется ни под тяжестью подношений, ни под тяжестью родственных уз; все дела делаются без обмана и в строгих рамках закона. Словом сказать, это такое королевство, где каждый может быть спокоен за свою собственность, где никто не опасается никаких на нее посягательств со стороны алчных людей.

Помянутый обычай, по моему разумению — священный и справедливый, вложил державный скипетр в руки Поликарпа, мужа именитого, прославившегося как на военном, так и на ученом поприще, и вот у этого мужа к тому времени, когда его избрали королем, были уже две дочери необычайной красоты, из коих старшую зовут Поликарпа, младшую же — Синфороса. Воспитывались они без матери, однако ж мать, скончавшись, лишила их единственно своего общества, — с помощью своих добродетелей и врожденного благонравия они сумели сами себя воспитать, преподав этим прекрасный пример всему королевству. Благодаря своим достоинствам они пользовались всеобщей любовью и уважением наравне с отцом.

Короли наши обыкновенно придерживаются того мнения, что на почве меланхолии у вассалов могут возникнуть нехорошие мысли, а потому они заботятся о том, чтобы народ был весел, и забавляют его празднествами, а иной раз и в будни устраивают представления; но особенно пышно короли наши празднуют дни, сопряженные с какими-либо событиями в жизни королевства, отмечая их возрождением игр, которые у язычников было принято называть олимпийскими, и уж тут они чего-чего только ни делают: назначают награды бегунам, оказывают почести фехтовальщикам, венчают лаврами стрелков и превозносят до небес всех, кому удалось повергнуть ниц своих соперников.

Зрелище это обыкновенно устраивается недалеко от моря, среди широкой отмели, которую предохраняет от солнца шатер переплетенных веток — от него на отмель густая падает тень. Посреди отмели воздвигается нарядно убранное возвышение, откуда король и все члены королевской фамилии следят за мирными состязаниями.

И вот настал один из таких дней, и Поликарп задумал всех поразить пышностью и великолепием, отпраздновать его так, как ни один из подобных дней дотоле не праздновался. И когда он вместе с наиболее чтимыми в королевстве людьми поднялся на возвышение; когда заиграла военная и невоенная музыка, подав сигнал к началу соревнования; когда четыре бегуна, четверо легких и быстрых в движениях юношей, выставили левую ногу на шаг вперед, а правую подняли, и когда для того, чтобы пуститься бежать во весь мах, им оставалось только перемахнуть через веревку, служившую им чертою и знаком, — перемахнув же, они должны были духом домчаться до означенной границы, указывавшей на то, что здесь конец их пробегу, — в эту самую минуту на море показалась лодка, коей борта блестели, должно думать, оттого, что ее недавно чистили, и помогали ей резать волну двенадцать гребцов: шесть на носу, шесть на корме, по наружному виду — молодец к молодцу, все, как на подбор, плечистые, грудь колесом, с мускулистыми руками, и все до одного в белых одеждах, за исключением рулевого, который, как положено моряку, был в красном.

Лодка стремительно врезалась носом в берег; причалить же ее и выпрыгнуть из нее на сушу всем, кто в ней находился, — это было для них делом одного мгновения.

Поликарп приказал не начинать бега, пока не будет установлено, что это за люди и что им надобно, — он решил, что они прибыли на празднества, дабы показать в играх свое молодечество.

Первым приблизился к королю рулевой, совсем еще юнец, коего щеки, гладкие и растительности лишенные, были, что называется, кровь с молоком, а локоны — что золотые кольца; словом, каждая черта его лица, взятая в отдельности, была так совершенна, и так дивно хороши были все его черты в совокупности, и такое они составляли прекрасное целое, что очаровательная наружность юноши пленила не только взоры, но и сердца всех, кто на него взирал; покорил он в тот миг и меня. Обратился же он к королю с такими словами:

«Государь! Я и мои товарищи, прослышав о ваших играх, прибыли, дабы принять в них участие и тебя потешить; прибыли же мы не издалека, — мы прибыли с корабля, который мы оставили возле ближнего острова Сцинты, а как ветер был для нас неблагоприятен, то мы прибегли к помощи лодок, весел и собственных рук. Все мы благородного происхождения, все мы жаждем заслужить почести, тебе же, как всякому королю, надлежит оказывать честь иноземцам, а потому мы повергаем к твоим стопам просьбу: дозволь нам показать нашу силу и наше искусство, и пусть это послужит тебе развлечением, нам же — к вящей славе и выгоде».

«Юноша, судьбою взысканный! — молвил король. — Ты в таких изысканных и учтивых выражениях заявляешь о своем желании, что нехорошо было бы с моей стороны тебе отказать. Почти же своим участием мои празднества как тебе заблагорассудится, мне же предоставь вознаградить тебя: ведь если судить по крепости твоего телосложения, то вряд ли еще кто-нибудь, кроме тебя, может рассчитывать на высшие награды».

Прелестный юноша в знак почтительности и благодарности опустился на одно колено и наклонил голову, а затем в два прыжка очутился подле веревки, удерживавшей четырех легконогих бегунов. Двенадцать его товарищей стали в сторонку, чтобы быть зрителями соревнования в беге.

Послышались звуки трубы, и вслед за тем все пятеро перепрыгнули через веревку и понеслись, но не успели они пробежать и двадцати шагов, как уже шагов на шесть, если не больше, обогнал местных бегунов новоприбывший, а на тридцатом шаге у него было уже преимущество более чем в пятнадцать шагов. Под конец же он их обогнал больше чем на половину всего расстояния, как если б то были неподвижные статуи, и привел в изумление всех присутствовавших, особливо Синфоросу, следившую за юношей все время — и когда он бежал, и когда он стоял на месте, ибо красота и ловкость юноши привлекали к себе не только взоры, но и души тех, кто на него смотрел. Мои взоры были в то время прикованы к Поликарпе — сладостному предмету моих мечтаний, однако между прочим я наблюдал и за Синфоросой. Когда же участники игр удостоверились, как легко досталась чужестранцу награда за быстроту бега, сердцами их завладела зависть.

Потом началось состязание в искусстве фехтования. Получивший награду за бег вышел один против шести и своею, вороненой стали, рапирой кому угодил в губу, кому в нос, кому в глаз, кому в лоб, а у него, как говорится, ни один волос с головы не упал.

Народ зашумел, и при всеобщем одобрении ему была присуждена высшая награда.

Вслед за тем еще шесть искусников стали готовиться к борьбе, и в борьбе юный чужеземец снова в грязь лицом не ударил. Обнажив широкие свои плечи, высокую, могучую грудь и мускулы сильных рук, он с неимоверною быстротою и ловкостью всех шестерых, как они ни сопротивлялись и ни упорствовали, положил на обе лопатки.

После этого он схватил тяжелый молот, который был воткнут в землю (он знал заранее, что четвертое состязание будет состоять в метании молота), прикинул его вес на руке, а затем сделал знак толпе расступиться, чтобы можно было беспрепятственно метнуть молот. Взяв молот, юноша, не отводя руку назад, с такой силой метнул его, что берег моря оказался для него слишком близкой границей: пролетев над берегом, молот упал далеко в море.

Сверхъестественная сила чужестранца привела соперников его в совершенное уныние, и они, отказавшись метать молот, дали ему арбалет и стрелы и указали на высокое, без единого сучка, дерево, к вершине коего было прикреплено копьецо, а к копьецу был привязан за нитку голубь, стрелять в которого тем, кто желал в этом состязании принять участие, полагалось по разу.

Один из таковых, хваставший своею меткостью, вышел вперед, прицелился — ну, думаю, сейчас он попадет в голубя! Пустил стрелу, но стрела вонзилась в самый кончик копья, после чего испуганный голубь вспорхнул; тогда второй стрелок, не менее кичливый, до того метко пустил стрелу, что нитка, за которую был привязан голубь, порвалась, и голубь, почувствовав, что он уже не на привязи, почуяв свободу, положил без промедления ею воспользоваться и затрепыхал крылышками. Но в это самое время пустил стрелу тот, кто уже привык высшие получать награды, и тут прямо можно было подумать, что он отдал стреле приказание, а она, будучи существом разумным, ему повиновалась, ибо, с резким и долгим свистом разрезав воздух, она настигла голубя и, пронзив ему сердце, пресекла и полет его, и самую его жизнь.

Туг снова раздались восторженные клики, и все наперерыв стали восхищаться чужестранцем, который и в беге, и в фехтовании, и в борьбе, и в метании молота, и в стрельбе из лука, а равно и во многих других состязаниях, о коих я не упомянул, показал полнейшее свое превосходство и высшие заслужил награды, так что товарищам его не было уже никакого смысла принимать участие в соревнованиях.

Игры закончились в сумерки; как же скоро король Поликарп и другие судьи встали с мест, дабы вручить победителю награды, победитель опустился перед королем на колени и сказал:

«Наш корабль остался без надзора, а ведь уже темнеет; между тем высокие награды, которые я ожидаю получить, да еще из твоих рук, не подобает принимать второпях, а потому я прошу тебя, великий государь, отложить их вручение до другого раза, и тогда я снова на досуге и на свободе тебе послужу».

Король обнял юношу и спросил, как его зовут; тот ответил, что зовут его Периандром.

В это время прелестная Синфороса сняла со своей точеной головки венок и, возложив его на голову юного красавца, с видом скромным и в то же время обворожительным обратилась к нему:

— Когда на долю отца моего выпадет счастье снова тебя увидеть, то ты увидишь, что не ты сослужишь ему службу, а тебе будут здесь служить.

 

Глава двадцать третья

О том, как себя вела ревнивая Ауристела, узнав, что победителем в состязании вышел ее брат Периандр

О всемогущая сила ревности! О недуг, так прочно укореняющийся в душе, что одна лишь смерть способна вырвать ее с корнем! О прекрасная Ауристела! Превозмоги себя, не дай завладеть твоим воображением бешеной этой страсти! Но кто же властен удержать легкокрылые и неуловимые мысли, которые благодаря своей бесплотности проходят сквозь стены, пронзают человеку грудь и заглядывают в тайники души?

Говорю я это к тому, что когда Ауристела услышала имя брата своего Периандра, а еще раньше — о похвалах, которые расточала ему Синфороса, равно как и о том предпочтении, какое та ему оказала, возложив на его голову венок, то душевная боль Ауристелы вылилась в подозрения, а ее терпение прорвалось в стонах; наконец она, испустив глубокий вздох и обняв Трансилу, молвила:

— Любезная подруга моя! Моли бога о том, чтобы супруг твой Ладислав нашелся, брат же мой Периандр навеки скрылся от наших очей. Доблестный капитан столь живо нам его изобразил, что он так и стоит у меня перед глазами — заслуживший особые почести, как победитель на играх, увенчанный лаврами за свою доблесть, польщенный вниманием, какое ему оказала королевская дочка, и позабывший о своей сестре, терпящей бедствия на чужбине. Ну и пусть он добивается лавров и трофеев в чужих краях, а сестру свою, которая по его же просьбе и ради него смертельной подвергается опасности, бросит одну среди скал и утесов, среди гор водяных, воздвигаемых бурным морем!

Капитан корабля с великим вниманием слушал ее речи, хотя смысла их не улавливал; он обратился было к ней с вопросом, но так и не докончил его, ибо в ту же секунду и в тот же наикратчайший миг внезапно поднялся резкий ветер и, заглушив его голос и не дав ему досказать, заставил его вскочить и отдать приказ морякам одни паруса убрать, других парусов убавить, третьи же закрепить.

Всей команде засвистали аврал, а подхваченное ветром судно, зачерпнув носом воду, понеслось по безбрежному и необозримому морю.

Маврикий, чтобы не мешать морякам, удалился со своими спутниками к себе в каюту. В каюте Трансила обратилась к Ауристеле с вопросом: неужто, мол, ее привело в такое смущение имя Периандра? А между тем она-де не может взять в толк, может ли огорчить сестру весть об успехах брата и о расточавшихся ему похвалах?

— Милая подруга! — воскликнула Ауристела. — Я дала обет хранить в строжайшей тайне, чего ради пустилась я в странствия, и я не нарушу его до тех пор, пока странствия мои не кончатся, хотя бы прежде странствий окончились дни моей жизни. Когда ты узнаешь, кто я, — а когда-нибудь ты это, бог даст, узнаешь, — ты поймешь, отчего я так взволновалась, ибо тебе тогда станет ясна причина волненья; тебе станут известны благочестивые мои замыслы, которые многажды расстраивались, но от которых я все же не отказалась; станут известны мои злоключения, коих я не искала; станет известно, по каким запутанным блуждала я лабиринтам, из коих всякий раз неожиданно открывался выход; ты удостоверишься, сколь сильны родственные узы, связывающие сестру и брата, особливо если к этим узам присоединятся еще более сильные, а у меня с Периандром дело обстоит именно так; наконец, ты удостоверишься, до какой степени свойственно влюбленным ревновать, а что у меня еще больше оснований, ревновать моего брата. В самом деле, милая подружка: разве капитан не превознес красоту Синфоросы и разве Синфороса, украшая цветами чело Периандра, не залюбовалась им? Разумеется, что да. Разве мой брат не отважен и не прекрасен? Ведь ты его видела. Так что же удивительного, если мысль о Синфоросе вытеснила из его сердца мысль о сестре?

— Прими в соображение, сеньора, — молвила Трансила, — что все, о чем нам рассказал капитан, произошло до того, как Периандр попал на остров Варварой. Ведь вы же с ним после этого виделись, общались, и ты имела возможность увериться, что, кроме тебя, он никого не любит и что у него только одна забота — как бы угодить тебе. А потом, я все же себе не представляю, как это сестра может ревновать к кому-нибудь брата.

— Послушай, голубка Трансила, — сказал Маврикий, — веления любви столь же многообразны, сколь и несправедливы, законы ее столь же многочисленны, сколь и непостоянны, так будь же скромна: не пытайся чужие выведывать мысли, не старайся узнать больше того, что человек сам о себе скажет. Любознательность должно в себе развивать и обострять, но только ни в коем случае не по отношению к чужим делам, которые нас не касаются.

Слова Маврикия заставили Ауристелу призвать на помощь всю свою осторожность и попридержать язык, ибо из-за невоздержанного языка Трансилы она чуть было не выдала свою тайну.

Ветер, между тем улегся, так что моряки не успели натерпеться страху, а пассажиры переполошиться. Капитан зашел проведать пассажиров, а заодно докончить рассказ свой, — должно заметить, что волнение, охватившее Ауристелу при одном имени Периандра, сильно возбудило его любопытство. Ауристеле также хотелось возобновить прерванную беседу и узнать у капитана, простерлось ли расположение Синфоросы к Периандру далее возложения венка, — того ради она осторожно и в деликатной форме, дабы не выдать тайной своей мысли, задала ему этот вопрос. Капитан же ей ответил, что Синфороса не успела еще как-либо выказать Периандру свою любезность, — так-де он, капитан, предпочитает обозначать благоволение дам; впрочем, несмотря на все его уважение к достоинствам Синфоросы, его неотступно преследовала мысль о том, что мыслями Синфоросы завладел Периандр, ибо после отъезда Периандра стоило кому-нибудь завести разговор о Периандровых совершенствах, как Синфороса начинала их восхвалять и превозносить до небес, и подозрения капитана еще усилились, когда она велела ему разыскать Периандра и привезти к ее отцу.

— Да полно! — воскликнула Ауристела. — Точно ли девушки знатного рода королевские дочери, вознесенные на вершину житейского благополучия, способны до такой степени унизиться, чтобы обнаружить сердечную свою склонность к предмету, рожденному в низкой доле? И если правда, что знатность и величие с любовью не в ладах, — более того, с нею не уживаются, то отсюда следует, что прекрасной Синфоросе, незамужней дочери короля, не пристало пленяться с первого взгляда неизвестным юношей, в чьей родовитости она должна была усомниться, видя, что он сидит за рулем и с ним едут в лодке двенадцать полуголых товарищей, — ведь гребцы всегда бывают обнажены до пояса.

— Ты не права, любезная Ауристела, — возразил Маврикий. — Ни в одной области природа не творит столько великих чудес, сколько в области любви. И столь многочисленны и таковы суть эти чудеса, что о них не говорят; как бы ни были они беспримерны, их не замечают. Любовь объединяет царский скипетр с посохом пастушеским, величие со смирением, она делает невозможное возможным, уравнивает самые различные звания и в могуществе своем соперничает даже со смертью. И тебе и мне хорошо известны пригожество, статность и отвага твоего брата Периандра, и эти его особенности составляют вместе редкостно прекрасное целое, а свойство красоты как раз в том и состоит, что она очаровывает души и покоряет сердца, и чем красота ярче и чем виднее она означается, тем больше ее любят и чтут. Вот почему меня нимало не удивляет, что Синфороса при всей своей знатности полюбила твоего брата: она полюбила не самого Периандра — она полюбила в нем красоту, удаль, ловкость, проворство, она полюбила предмет, в коем все эти качества сочетаются и воплощаются.

— Разве Периандр — брат этой девушки? — спросил капитан.

— Брат, — отвечала Трансила, — и в разлуке с ним ока изнывает от горя, а мы все любим ее и, зная ее брата, страдаем за нее и крушимся.

И тут капитану рассказали о том, как погиб Арнальдов корабль, и как шлюпка и лодка потеряли одна другую из виду, — рассказали со всеми подробностями, необходимыми для того, чтобы ему стала ясна суть дела, и довели свой рассказ до самого последнего мгновенья, а этим мгновеньем автор как раз и заканчивает первую часть длинной своей истории и переходит ко второй, в коей пойдет речь о событиях, которые хотя и соответствуют истине, однако ж способны поразить самое живое и самое пылкое воображение.