Избранное. Том 1

Абу-Бакар Ахмедхан

В книгу одного из ведущих дагестанских прозаиков вошли известные широкому кругу читателей повести «Ожерелье для моей Серминаз», «Снежные люди», рассказы, миниатюры.

Проза Ахмедхана Абу-Бакара (род. в 1931 г.), народного писателя Дагестана, лауреата премии имени Сулеймана Стальского, образная и выразительная по языку, посвящена индустриализации Дагестана, новому быту горцев, охране природы и другим насущным проблемам современности.

Содержание:

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

― КУБАЧИНСКИЕ РАССКАЗЫ ―

Смерть матери

1

Зима. Куда ни глянешь, всюду снежные сугробы. В ущелье, будто раздуваемый кем-то снизу, набухает и ширится туман. Обычно шумные весной, горные потоки сейчас притихли, натянули ледяной панцирь. Над туманом возвышаются пики гор, похожие на мачты кораблей в море. Солнце по-зимнему лениво, без ласки и тепла, как бы с неохотой поднялось над мрачными вершинами, осветило их неровным светом. И будто из жалости к этой земле, оно уже спешило скрыться за тучей.

Ожили аулы и хутора, гнездящиеся в отрогах скал.

Но аул Кара-Курейш, что расположен за горой Кайдеш, недалеко от Кубачей, еще не проснулся, точнее, не подал никаких признаков жизни, видимо, оттого, что густые черные тучи заволокли над ним небо и не пропускали сюда даже скупых солнечных лучей.

Каменные сакли казались покинутыми жильцами. Вокруг аула много следов скота и птицы, но ни одного следа человеческой ноги. Вот уже два дня, как выпал этот большой снег, и два дня никто не выходил за пределы аула, и никто не входил в него. Он оживал, как всегда, последним, этот некогда еще при арабских шейхах знаменитый, но теперь преданный забвению аул Кара-Курейш.

Прокричал петух, ему откликнулся ишак. Заплакал ребенок.

2

Утром следующего дня, едва взошло солнце, Юсуф и Жавхар, оставив спящего под шубой Батыра, вышли из дому и направились просить милостыню. После смерти матери у них и вовсе не было другого способа добыть себе пропитание.

День выдался на редкость ясный и теплый, и это немного снимало печаль и горе с детских сердец. Им даже казалось, что природа сжалилась над ними.

Небо было такое голубое, будто бирюза в дорогом перстне, солнце большое, лучистое, и грело оно по-весеннему. Снег сверкал, как серебро. По узким проулкам, по склонам и обрывам потекли ручейки — и чистые и мутные. Конечно же, дети, пока еще не совсем осознавшие свое великое горе, были рады такому доброму дню.

Куда бы ни постучались в этот день брат с сестрой, всюду им приходили на помощь: то кусок хлеба дадут, то горсть муки, то пирог из кукурузной муки. К вечеру они собрали столько всего, что от радости их маленькие сердца прыгали, как птички в клетке.

Какая великая радость голодному получить хлеб, поймет только тот, кто хоть раз испытал голод! Ребята не шли, они летели, будто их, как на крыльях, несли эти полные сумки. В пути едва не столкнулись со всадником, который с трудом удержал коня. Дети застыли, удивленные и испуганные. Таких коней и таких всадников они никогда не видели, только в сказках мать рассказывала о них.

Култум

1

По отлогому склону горы Катрýг, что на юго-западе от аула, стройными рядами сбегают каменные надгробия, древние и новые вперемешку. Тайны многих поколений кубачинцев скрыты под ними. Горцы скупы на выражение своих чувств. И потому мы можем прочесть на памятниках только дату рождения и смерти, да и то лишь там, где время пощадило письмена.

Кладбище — это священное место для горцев. Его бережно охраняют. Буйно растут там дикие фруктовые деревья. Их никто не сажал, никто и не срывает плодов. Не принято это, считается грехом.

Под густой и высокой яблоней, плоды на которой не крупнее грецкого ореха, внимательный взгляд не может не увидеть еще издали белокаменного строения с куполом, похожим на большую луковку, увенчанную шаром. Вместо окон треугольные отверстия, напоминающие крепостные бойницы. Старинные резные двери с медным круглым кольцом-ручкой, вдетым в пасть какого-то диковинного зверя. Это усыпальница святого Хаджú ибн Баммата, о мудрости которого и по сию пору хранятся в народе и передаются из уст в уста легенды и сказки.

Вход в это святилище, по обычаю, дозволен только сáмому почтенному из правоверных горцев, — такому, который, усердно совершая все намазы, протер своими коленями не один коврик-намазник.

В ауле Кубачи, в котором около четырех тысяч жителей, почти в каждой семье есть мастер-златокузнец. А вот приверженцев веры в последнее десятилетие очень даже поубавилось. Поэтому и тропа в усыпальницу шейха густо заросла высокой травой. А чтобы не лазили сюда ребятишки, родители пугают их тем, что в усыпальнице будто бы водятся ядовитые змеи и шайтан. Даже днем не услышишь тут ребячьих голосов. Зато голубям раздолье. Они в усыпальнице полные хозяева.

2

Мать и дочь проснулись от звука гонга, сзывавшего мастеров на работу в светлое двухэтажное здание художественного комбината.

Бика по привычке вскочила, но тут же вспомнила, что теперь из их сакли уже некому торопиться на работу.

В окно светило яркое горячее солнце, высоко поднявшееся над горой Дупé-даг на ясном бирюзовом небе. Природа будто хотела подбодрить убитых горем женщину и девочку.

Бика, сидя на постели, не спускала глаз с дочери, нежно гладила ее по голове и тихо плакала.

— Милая моя! Как же мы теперь жить с тобой будем? Если бы ты была мальчиком, заняла бы место отца, стала бы златокузнецом… Ты уж, родная, старайся, учись хорошо.

3

Култум надела черное платье, вышла на террасу, умылась, напилась чаю с хлебом и сыром, взяла сумку и отправилась в школу.

Школа расположена по соседству с художественным комбинатом, где работал мастер Бахмуд. Култум задумалась, глядя из окна школы на комбинат. На глаза ее навернулись слезы. В эту минуту она вдруг услышала свое имя. Учитель вызывал ее к доске — видимо, решил отвлечь девочку от горьких дум.

Был урок рисования.

— Култум, попробуй нарисуй по памяти зайца.

Девочка замешкалась. Она не раз видела живых зайцев. Однажды отец даже принес с охоты двух зайчат. И Култум долго ухаживала за ними, кормила, чистила, пока они не подросли. Потом их отпустили на волю. Не раз ей доводилось видеть зайцев на картинках, в кино. Но сейчас на доске у нее ничего не получалось — какой-то уродец с торчащими ушами.

4

С тех пор не один гром прогремел над Сирагинскими горами, не раз выпадал снег, дважды зацветали альпийские луга, и могила мастера Бахмуда поросла травой. Вместо учебников для четвертого класса в сумке Култум уже лежали те, что для шестиклассников.

И снова в школе урок рисования. У доски Култум. На этот раз учитель просит ее нарисовать какой-нибудь из кубачинских узоров. В ауле мастеров есть три традиционных рисунка: «мархарай», что значит заросли; это — сложное сплетение цветов и листьев; «тутта» — продолговатый, похожий на букет рисунок, и «тамга» — центр всякого украшения, вроде печатки.

Что выберет Култум? Наверное, «тутта» — этот проще других: нарисует стебелек, от него завьет кудряшки веточек с маленькими причудливыми листочками…

Так думали ребята в классе. Но чем дольше смотрели они на доску, тем больше удивлялись: Култум легко и свободно рисовала самый сложный и тонкий рисунок — «мархарай». И только учитель знал, что она удивительно точно воспроизвела прекрасный узор знаменитого Уста-Тубчú — того самого, чье мастерство еще в прошлом веке прославило умельцев аула Кубачи на всю Европу.

А Култум вдруг окончательно поразила класс и вызвала улыбку учителя: она вплела в этот сложный узор еще и зайчонка с морковкой в передних лапках.

5

Култум к тому времени собрала в своем заветном блокноте множество орнаментов самых лучших хабичý-устá — так в ауле называли мастеров-граверов.

Она уже могла с первого взгляда отличить, кому из мастеров принадлежит увиденный ею узор, древний он или современный…

Можно было только удивляться энергии и упорству Култум: времени для рисования у нее оставалось очень мало. Мать ее, Бика, часто болела, и девочке приходилось, кроме занятий в школе, вести еще и хозяйство: прибирать в доме, готовить обед, корову доить…

Бика давно заметила, что после смерти отца дочка очень изменилась: стала заботливой, не по годам серьезной. Она и раньше не была особенно говорливой, а теперь и вовсе все больше молчала.

Прежде Култум боялась темноты и редко оставалась одна. А сейчас, едва закончив дела по хозяйству, уходила в комнату для гостей, там уроки готовила, там и спала. Мать тревожно наблюдала за девочкой. Но ничего особенного не замечала.

Встреча на привале

Да, почтенные мои, мне ли не помнить эти годы, первые годы нашей власти? Тяжкие и невыносимо трудные были годы. Дагестан, и так влачивший полуголодную жизнь, был крайне истощен бесконечными войнами, все тысячи ущелий и тысячи вершин Страны гор испытали это. С кем только не пришлось обездоленным горцам скрестить свои кованные в горских кузницах кинжалы — и с местными мироедами, и с «временными», и с англичанами, и с турками… Будто корабли всех чужеземцев терпели крушение на нашем берегу, и лезли эти чужеземцы и с юга, и с севера, и с хребта через перевалы, и каждый обещал горцам свою «свободу». А мы хотели нашу свободу… И завоевали мы ее в восемнадцатом. Но те же непрошеные «освободители» утопили ее в крови. А горцы говорят: «Еще ни один слепой, который стал зрячим, не захотел вернуться вновь к темноте». Так и порешили. Добрые семена свободы дали всходы. Горцы одолели свору хищников. И весной двадцатого года из уст всадника на белом коне и в красном башлыке разнеслась весть о победе Советской власти. Достались нам в наследство от старого мира нищета и разруха. И казалось — нет на свете такой силы, что могла бы вдохнуть веру в жизнь и в волю многострадальной стране…

И в час беды народной горцы услышали хорошо знакомое им имя Ленин. Послы Страны гор были у вождя. Встретил их Ленин в Кремле в своем кабинете; так и хочется мне, почтенные, соврать вам и сказать, что с посланцами горцев и я был у этого человека, но не все ли равно я ли был или мои братья по оружию: Тахо-Годи, Хизроев, Коркмасов, чья встреча с вождем стала памятной для горцев, чьи рассказы об этой встрече передавались из уст в уста; горцы слагали песни о них и легенды, наделяя образ вождя, по-братски принявшего горцев, чертами сказочного героя, в котором сосредоточены все вековые мечты и надежды людей. Ленин встретил ходоков Дагестана у входа и пригласил к своему столу, как добрый хозяин — желанных кунаков. Один из них раскрыл перед Владимиром Ильичом Лениным карту Дагестана. «А карта зачем?» — заинтересовался Ленин. Пришлось объяснить, что они до этого тщетно без карты пытались объяснить одному ответственному товарищу, где находится Дагестан. Тому все казалось, что это где-то в Туркестане. Ильич от души расхохотался, долго смеялся и успокаивающе проговорил: «Напрасно боялись, я ведь знаю Дагестан». И добрый хозяин расположил к себе гостей, и они поведали ему обо всем: о добром, о мужестве и о нужде. И родилась в этот день на бумаге запись Ильича о хлебе, мануфактуре, транспорте для Дагестана. Трудно было тогда горцам, но разве легче было русским! Однако народы, побратавшиеся в боях за революцию, шли друг к другу на помощь, делились последним. И эта помощь с именем Ленина простучала на колесах в Дагестан.

Стучала и входила в саклю горца Советская власть и, как добрый гость, спрашивала: «Как живем, брат? Трудно, да, понимаю, очень трудно, нечем засеять поле, не горит в сакле очаг, и нет на огне котла, и нечего варить в котле, а семья большая… Понимаю тебя, бедняк, но ты победил, и вот я пришел к тебе поделиться, вот горсть зерна тебе для посева и вот отрез цветной бязи, чтоб прикрыть наготу… Выше голову, брат, ты хозяин земли и судьбы ее, так тебе ли унывать!..» А большевик — таковым считал себя каждый горец, кто с оружием в руках боролся за Советскую власть, — отдавал свой кусок хлеба той семье в ауле, что больше нуждалась и в которой надо было укрепить веру: «Тебе сейчас тяжело, а разве легко было нам победить? Так нам ли, брат, отчаиваться, нам ведь строить новую жизнь на земле, и мы ее с тобой непременно построим. Какое это великое дело — строить и гордиться, гордиться и строить! Стряхни, брат, с себя усталость, встань, хозяин, наше завтра в наших руках, вот в этих, что в мозолях от эфесов сабель и рукояток кинжалов. Так пусть сменят их мозоли от лопат и кирок, от серпа и молота! И сеять нам, и пожинать урожай!»

Что и говорить, почтенные мои, скудные бывали урожаи с террасных полей, куда на горбах своих приносили горцы землю с поймы реки, и разве эти лоскутки можно было назвать полями, если порой горец терял свой участок в тени собственной бурки? А между тем на равнине Дагестана, на побережье Каспия пустовали большие земли, непригодные без полива. Оросить огромную прикаспийскую пустошь и дать городу Петровску — ныне Махачкала — воду было давней и тщетной мечтой, и не одно десятилетие вынашивались планы и начинали работу иностранные и царские инженеры. Строили акведуки, вгрызались в крутые скалистые берега Сулака, петляли на низинах, вели канал по верхушкам насыпи, оставалось пустить воду по каналу, но вода не пошла! Дорого обошлась эта затея, и, пожав плечами, они воскликнули: «Воды Сулака едва ли когда-нибудь освежат петровца!» А Ленин в письме к коммунистам Кавказа писал, что орошение больше всего нужно и больше всего пересоздаст край, возродит его, похоронит прошлое, укрепит переход к социализму. И неграмотные в большинстве своем горцы, несмотря на лишения, болезни и трудности, полагаясь на свою практическую сметку, взялись за строительство канала Сулак — Петровск, который оказался не под силу бывалым инженерам. И потянулись на эту стройку со всех концов вереницы арб, отряды верховых, колонны строителей, и в степи, в оставшихся здесь от гражданской войны окопах и землянках, запылали тысячи костров. Да, почтенные, это был небывалый порыв людей. Во всем ощущалась нехватка, кроме только единодушия, воли. И назло всем смертям, ради жизни на земле, горцы взялись за работу. С первых же дней этот канал они назвали Октябрьским. Сознание того, что они впервые в истории работали на себя, делало их сильными и непреклонными в достижении цели. И, поверьте мне, народ воспрянул. И канал этот был отмечен во всей Стране Советов как первый опыт, как почин массовых скоростных строек. И приехал тогда к нам Микаил, да, почтенные, был такой человек — люди всякие бывают, но этот был добрый и простой, и, как говорят горцы, мужчина, трижды достойный носить папаху. Мы так и сделали: нарядили его в черкеску и надели на него папаху — и бывший тверской крестьянин и питерский рабочий стал настоящим горцем… Мы с Микаилом тогда прошли и проехали не одну версту по нашей земле, его интересовало все, что делалось у нас, ибо он был посланец Ленина…

— О каком это Микаиле ты говоришь, старик?

Пятница — творческий день

1

Под самый рассвет, в пору глубокой осени, сон особенно сладок. Разбуди меня в этот час, я готов — все это знают — схватиться за отцовский кинжал… Но Заур этого не знает.

— Ну, проснись! Видишь, это я, твой татазив-гал, хороший сынок! — тормошит меня Заур и лепечет еще что-то сразу на двух языках: в горских семьях теперь обычное дело — говорить на родном и на русском.

Просыпаюсь.

Сегодня пятница. Мой творческий день. Сегодня я должен заставить себя сесть и работать. В четверг вечером думаешь: ну завтра я гору сворочу — закончу вчерне повесть, перепишу рассказ, обдумаю новое, так долго лежащее в сердце… Только бы сесть за стол. И чтобы никто не мешал.

Пока глаза мои шарят по столу в поисках шариковой ручки, пальцы уже ухватили непочатую пачку сигарет «Дымок». Нет, не буду курить! Ведь клялся самому себе, что брошу… Марк Твен на что был заядлый курильщик — и то сто раз бросал курить… А я что же? Недолго я боролся с собственной совестью, к рукам мигом прилип коробок спичек с красочной этикеткой и надписью — предложением застраховать свою драгоценную жизнь от пожара, увечья, шаровой молнии и прочих случайностей, коими богата жизнь человека… После трех-четырех затяжек приятно закружилась голова; вот он, тот сладостный миг, которого не вернешь больше, хоть целый день кури сигарету за сигаретой. Ну, в путь, на вершину белоснежного листа!

2

— Входите, входите! — пригласил я старика, стоящего первым.

— Нет, сынок, сначала скажи, ты ли это будешь? Ведь ты писатель?

— В этом доме, отец, живет много писателей, — начал было я, не припоминая, чтобы когда-нибудь встречался со стариком. Начал и тут же одернул себя; как можно обидеть гостя подозрением, что он нежеланный.

— Входите, прошу вас!..

— Салам-алейкум, Мирза, сын Байрама! — сказал старик и посторонился, чтобы вошли остальные.

3

На улице мой новоявленный родственник говорил так же громко и так же много:

— …Двадцать лет я работал лудильщиком на заводе сепараторов. Семнадцать молодых рабочих были моими учениками. Мой портрет и сейчас не снимают с Доски почета!.. О чем ты задумался? Ругаешь старика, оторвал тебя от твоего творческого дня — мне сказали, что ты сегодня творишь дела, а я вот пришел, помешал тебе.

— Да нет, скорее помог… жизнь у тебя интересная… О тебе надо писать, отец.

— Обо мне? — просиял старик белозубой улыбкой. И тут же нахмурился: — Зачем смеешься? Кому интересно читать обо мне? Я ведь подвига не совершил, хотя семь раз был ранен на войне с немцами. Выкинь из головы эту мысль, сынок, не трать времени. Вон сколько красивых людей идут нам навстречу и обгоняют нас. Ты пиши о любви… Я молодой красивый был. Сильный. Буйвола хватал за рога и валил на землю. Однажды приволок в аул живого медведя… Да, сынок, было время… Недавно поехал в аул за справкой — никого не узнаю, и меня никто не узнает, пока не объяснил, кто я такой. Только камни не изменились, а все остальное изменилось…

4

В городском отделе загса нас приняли как нельзя лучше. Направление было написано за две минуты. Теперь все дело было только за Эльдаром Мухтаровым: по его указанию врачи осмотрят и установят истинный возраст почтенного Хажи-Али.

Эльдар Мухтаров… были когда-то мы с ним друзьями, был повод у меня разочароваться в этом человеке. Теперь Эльдар Мухтаров подозревает, что на кончик моего пера попадут когда-нибудь его проделки, не предусмотренные уголовным, но осуждаемые моральным кодексом. Мухтаров болтает обо мне черт знает что, громче всех кричит: «Держи вора, держи вора!» — а у самого совесть чернее сажи. Он ненавидит меня авансом, действует по принципу: клевещи, клевещи, что-нибудь да пристанет…

Невеселые мысли увели меня далеко из кабинета заведующего загсом, но зычный голос старика быстро вернул меня в день сегодняшний, в мой творческий день:

— А зачем тебе, сынок, было портить отношения именно с этим Мухтаровым, который сегодня камнем лежит на моей дороге к пенсии? Как ты неосторожен, — горевал почтенный Хажи-Али. — Неужели нельзя было стерпеть, а уже когда получим эту бумажку, я первый тебе помогу справиться с негодяем…

— Помолчи, отец! — невежливо оборвал я старика. — Кажется, есть выход. Будет тебе справка. Ты пойдешь к Мухтарову и начнешь поливать меня всячески. Не бойся сказать лишнего: даже самое плохое будет для него недостаточно! Чтобы заставить ишака подняться на палубу, надо изо всех сил тянуть его от пристани. Пулей влетит, вот увидишь!

5

Осенью на Кавказе в пять вечера город уже зажигает огни. Кончился день. Мой творческий день, за который не удалось написать ни строки. Как сияла снежной белизной стопа бумаги — так и осталась нетронутой… Что-то очень похожи один на другой мои творческие дни. Вот и сегодня… Впрочем, сегодня у меня на душе нет ни упрека, ни тени недовольства: если в каждый свой творческий день я буду находить по одному родственнику — богаче меня не найти человека.

Довольный собой, в обнимку с собственной совестью я вернулся домой. Жена встретила меня слезами. Нет, она не упрекала — это было бы легче, — а молча повела меня в комнаты, то есть в бывшие комнаты — теперь это были сараи, полные разбитой посуды, разорванных книг и рукописей, перевернутой мебели. Верхом на антенне телевизора, как на лихом скакуне, вылетел мне навстречу сын почтенного Хажи-Али. Поддерживая локтем старую кремневку, он гаркнул:

— Руки вверх!

За ним с игрушечной саблей над головой бежал и кружился, падал и вставал Заур. Он не кричал, а как-то верещал от переполнявшего его восторга. Мальчишки играли в войну.

— Успокойся, родная, — утешал я жену. — Посмотри, наш сынок никогда так не веселился. Наш родственник…

Человеку дарят имя

«Дерхаб!»

[3]

— слово, достойное любой похвалы.

Не упрекайте меня, почтенные, в излишнем пристрастии к этому слову — я готов повторять его при каждой встрече с добрыми людьми. Уж сколько веков оно служит нам, а нисколько не износилось от частого употребления, лишь отполировалось до блеска. На самой скромной свадьбе, на самом пышном торжестве, от бритоголовых вершин Дупе-дага до отвесных скал Цудахара — всюду: и на равнине, и в горах моей страны — звучит и радует слух это доброе даргинское слово, смысл которого составляют самые сердечные, самые светлые пожелания. Слово это полно радостью до краев, как полон рог и бокал с геджухским вином, сопровождающие «Дерхаб!» по обе стороны, как самого почетного гостя.

«Дерхаб!» — этим словом началось торжество в доме кузнеца Асхаба. Поскольку мы с вами немного припозднились, позвольте мне познакомить вас с кузнецом Асхабом из рода Сурхаевых, его милой женой Меседу и гостями. Начнем, как водится, с главы дома. Кузнец… Слышите, сколько упругого звона в этом слове? Скажешь — и сразу видится маленькая сельская кузня с закоптелыми стенами, пропахшими окалиной; старые залатанные мехи раздувают горн; на сплющенную наковальню то присаживаются острокрылые щипцы, чьи губы напоминают птичий клюв, то падает с тяжким уханьем древняя кувалда, за которой в споре с железом всегда остается последнее слово. Кувалда… Слово старое по форме, хотя содержание его стало совершенно иным. Хозяин дома теперь работает на заводе сепараторов, где кузня — ведущий цех: здесь кузнецы не жонглируют кувалдой, а работают пневматическим молотом, который в тысячу раз тяжелее кувалды и на столько же легче для мускулов мастера. Гордое слово — кузнец — обрело в наше время почет и уважение не только за мощные бицепсы, но и за умную голову.

Пятнадцать лет назад кузнец Асхаб женился на дочери хмурого бухгалтера с красивым, как зарница в июле, именем — Меседу. И я скажу, и земляки подтвердят: Меседу по праву носит свое имя: отец красавицы не зря твердил, что готов стать хромым на обе ноги, если кто усомнится в том, что его дочь — самая ладная в ауле, хотя спесь и не лучшее украшение папахи мужчины…

Первые пять лет кузнец прожил с уважением (в отличие от всех горцев, которые любить, ладно уж, согласны, но чтоб уважать — не уговоришь и не заставишь) с женой своей в ауле. Всюду их видели вместе, что немало удивляло тех, кто избегает показываться со своей половиной на улице, не сидят с ней рядом в клубе, хотя бы послушать лекцию о равноправии женщин, я уж не говорю о том, чтобы поддержать под руку мать своих детей, помочь, когда она несет воду или вязанку хвороста. Спросите: а что мешает мужчине самому принести воду или дрова? Отвечу: предрассудок, чтоб его… — ну, ладно, мы люди культурные, будем жить надеждами, что этот самый предрассудок вот-вот сойдет на нет, ну как Сулак в Каспий… — с каждым годом все меньше и меньше… Вах! Мы, кажется, отвлеклись, далеко отошли от праздничного стола в доме кузнеца Асхаба.

― ОЖЕРЕЛЬЕ ДЛЯ МОЕЙ СЕРМИНАЗ ―

Глава первая

ВСЕ НАЧИНАЕТСЯ С ДОРОГИ

Мой дядя — да прославится его имя в веках! — любит приговаривать: «Ничто не бывает без начала, и все начинается с дороги!» При этом он с таким видом закручивает огрубевшими пальцами левой руки правый ус, что слушатели невольно задумываются.

Да мне и самому, хотя я не так уж много прожил на свете, приходилось не раз проверять эту истину, как кузнец из Амузги проверяет остроту отточенного им кинжала, рассекая в воздухе волосок, выдернутый из собственной бороды, — конечно, если у него есть борода. В горах моих нынче редко встретишь бородатых. Это раньше считалось, что именно борода придает человеку солидность и вызывает уважение окружающих, а теперь почему-то стали замечать, что бороду носят не только люди, но и козлы и даже ишаки. Впрочем, если у кузнеца нет бороды, то он вырвет волос из чуба, а если такового тоже не окажется, ибо в наш премудрый век люди почему-то быстро лысеют, — то из усов. А усы, как вы сами можете убедиться, носит каждый кузнец в горах со времен легендарного амузгинского молотобойца Али-Асхаба, которого мой дядя причисляет к своим предкам.

Мой уважаемый дядя — да не упадет с его головы ни один волос (впрочем, это излишнее пожелание, так как на его голове нет ни единого волоска, словно он заранее позаботился, чтобы они не падали) — любит украшать свою родословную именами людей, известных не только в прошлом, но и в настоящем. Так прохожие украшают разноцветными платочками и лоскутками деревце на могиле храбреца.

[7]

Только не думайте, что эта привычка хоть сколько-то принижает дядю, — нет, возникла она из чистого патриотизма, хотя и не лишена порою искорки хвастовства. Но искорок этих не больше, чем соли в чуреке, а чурек без соли — вы и сами это знаете — еще хуже, чем несладкая дыня из кумыкской степи.

Так и получается, что любой, кто заслужил внимание людей своими добрыми делами, в конце концов оказывается причисленным к нашему роду, и своим медовым языком мой дядя доказывает появление все новых и новых ветвей на родословном дереве, будь то аварец или кумык, лакец или лезгин, даргинец или ногаец, да что тут говорить — народов Страны гор не перечислишь! Недаром рассказывают, что ангел, посланный богом на землю, чтобы раздать народам наречия, сломал себе ногу в наших неприступных горах и со злости вытряхнул из хурджина все остатки языков, приказав при этом: «Разбирайте сами!» Вот и разобрали. И столько оказалось языков в этой маленькой Стране гор, что, в какую сторону ни пройди хоть с десяток километров, везде приходится разговаривать при помощи рук и мимики. А бывает и так, что в двух концах одного и того же аула говорят по-разному: в верхней части быстро, словно катятся со склона, а в нижней — так медленно, будто несут тяжкую ношу в гору. Вы и сами можете представить, как неудобно это заблудившемуся путнику, а заблудиться теперь, когда появилось так много дорог, перекрестков и указателей, — самое простое дело.

Глава вторая

ТРУДНО ВЕРИТЬ УСАМ МЕЛЬНИКА

Каким бы стойким ни представлялся я вам, мои дорогие слушатели, все же будет неправдой, если я скажу, будто злые слова наших сплетниц, упавшие в мою душу подобно камням, не нанесли ущерба нежным всходам моей любви. И очень скоро я почувствовал, что куда легче переносить физические муки, нежели душевные.

И ведь вот что странно: пожалуй, никто в ауле лучше меня не знает, какая вздорная старуха наша соседка Мицадай. Казалось бы, ну и бог с ней, как говорится, стоит ли принимать во внимание ее слова? Тем более что с самого раннего детства я терпел от нее одни неприятности. Начать с того, что имя-то мое она произносит как проклятие, а ведь Бахадур значит «молодец», «богатырь». Это довольно редкое имя в наших горах, но, видно, отец хотел, чтобы я вырос достойным такого имени.

Во всех своих бедах Мицадай винит почему-то меня.

Сколько я ее помню, она не меняется, и кажется, что такой она была от рождения. Я всегда остерегался ее, а если один раз и забрался к ней во двор за яблоками, так от этого хуже всех было именно мне. Ребята постарше уговорили меня нарвать им кислых, как уксус, зеленых, совсем незрелых яблок с ее яблони и подарили за это глиняный свисток, который издавал настоящую милицейскую трель. На что только не пойдет мальчишка, чтобы получить такой свисток! В оправдание я могу привести случай с человеком совсем уже взрослым, моим другом Хаджи. Однажды он, выступая на собрании, рассказал о бесчестных поступках одного влиятельного человека, окруженного к тому же многочисленной родней. И то ли кто-то пригрозил Хаджи, то ли он сам спохватился, что ему могут отомстить, но он явился в милицию и попросил оружие для самозащиты. Только ему вручили не пистолет, как он надеялся, а… свисток. Мол, если на тебя совершат нападение, свистни — и помощь подойдет! Вот ведь какое настало время — пистолет заменяют свистком!

Глава третья

РАЗБИЛАСЬ РАДУГА И РАССЫПАЛАСЬ

И вот я отправился в путь. Или, вернее, еще не отправился, а сижу на распутье, скрестив ноги, как иранский падишах, и раздумываю, куда бы мне податься.

Я снаряжен для дальнего и трудного похода. Четыре дороги, как четыре луча на детском рисунке, расходятся из-под моих ног, обутых в шлепанцы — бывшие чехословацкие туфли, которые после того, как они побывали в руках нашего сапожника Япун-Шамхала, содравшего за почнику больше, чем туфли стоили новые, иначе, как шлепанцами, не назовешь. Серые брюки из немнущейся ткани польского происхождения переделаны для меня заботливой матерью из брюк Даян-Дулдурума, не снимавшего их несколько лет кряду. Аккуратно сшитый немецкий пиджак трет шею и даже подбородок, как наждачная бумага. Под пиджаком белая рисовая сорочка из одной юго-восточной страны, а воротник этой сорочки, когда я впервые ее надел, мне пришлось тайком от матери отмачивать в воде — так сильно он был накрахмален. На голове моей красуется тбилисская кепка, похожая на плохо ощипанную курицу, и козырек ее выдается вперед, как мой нос. И если уж вам интересно, то с присущей мне откровенностью скажу, что еще на мне надеты майка и трусы — отечественные, фабрики «Большевик». Галстука я не ношу — без него легче дышать нашим чистым горным воздухом.

Вот так я одет. Но, описав оболочку, я не сказал о самом главном: что в груди моей бьется горячее сердце истинного дагестанца, молодое и крепкое.

На плече у меня переметные сумы — хурджины. Они заштопаны и залатаны, но ковровый рисунок сохранил еще свежесть красок, хотя именно с этими хурджинами отправлялся некогда на поиски предсвадебного подарка мой дед. Путь его лежал в чужедальние страны. Он добрался не только до улицы Куппа в Стамбуле, где тогда жили знаменитые ремесленники, и не только до площади Тупхана в Тегеране, — побывал он и на Кузнецком мосту в Москве, и на Елисейских полях в Париже.

Глава четвертая

УЗНАЮ ТЕБЯ, КРАЙ МОЙ СУРОВЫЙ

Покидая Чарах, я прощальным взором окинул со скалистой вершины весь аул, чувствуя себя наверху блаженства и душевного покоя. Еще бы! В моих весьма потяжелевших хурджинах скрывался достойный подарок для невесты — великолепный ковер «карчар», сотканный руками красавицы Зульфи.

Я владел ковром, в который внучка секретаря сельсовета вложила все свое умение. И я был вдвойне доволен потому, что на этот раз мне помогло не столько мое мастерство, сколько ловко подвешенный язык, ибо Зульфи была одной из тех чарахских девушек, которые славятся своей неуступчивостью, а я все же сумел убедить ее отдать мне ковер взамен на не ахти какой богатый гарнитур из черненого серебра: всего лишь один кулон, два браслета, серьги да кольцо, сделанные наспех, в чужой сакле. Не зря, видно, дядя учил меня при разговоре с женщиной, будь она хоть уродливой, отыскивать прежде всего прекрасное — этим не только облагораживаешь ее, но и сам возвышаешься в ее глазах.

Когда я надевал на Зульфи кулон, примеряя длину цепочки, то не преминул похвалить ее стройную шею, черпая сравнения из неиссякаемых хурджинов поэзии Страны гор, припомнив всех певцов — от Чанка и Эльдарилава, от Мунги Ахмеда и Батырая и до Сулеймана из Дибгаши. А когда осторожно вдевал в ее уши сережки, не мог не сказать, что готов бы всю жизнь смотреть на солнце через эти ушки, ибо они пропускают лучи, будто прозрачные. Я имел в запасе еще много чудесных слов о ее руках, но надеть кольцо и браслеты она не дала, возможно, мои слова чересчур взволновали ее.

Впрочем, и сказанного оказалось достаточно. Зульфи растаяла как воск над огнем и уступила ковер. В глубине души я чувствовал какую-то неловкость, ибо шел по стопам своего дяди Даян-Дулдурума: тот обвел вокруг пальца секретаря сельсовета, всучив ему вместо шкуры медведя шкуру коровы, а я пытаюсь проделать то же самое с его внучкой… Но что поделаешь — подарок-то нужен!

Глава пятая

ДЫМ ПОРОХОВОЙ, ДЫМ ТАБАЧНЫЙ

Мой дядя — да сбудутся все его желания! — любит советовать: «Когда говоришь с людьми, вглядывайся в их лица, чтобы понять, чего стоят твои слова!»

Вот и сейчас, дорогие земляки, я мысленно смотрю на вас и вижу, что, кажется, еще не надоел вам. Значит, из меня может и получится рассказчик!

Конечно, глаза Даян-Дулдурума сверкают гневом, а брови нахмурились, что довольно точно отражает его отношение к моему занятию. Но я убежден, что в глубине души мой дядя хранит почтение к писательскому делу и никому не даст его в обиду, так как считает почти равным искусству гравера.

Все помнят, как два года назад, в один из весенних дней, когда на альпийских лугах цвели рододендроны, к нам приехали три именитых наших писателя, и хозяином этой встречи стал именно Даян-Дулдурум, а гостями были Сулейман из Дибгаши, большой жизнелюб и певец родного края, Муса из Кахиба, написавший к тому времени свой первый роман, где недвусмысленно утверждается мысль, что всякий зубоскал получит по зубам, потому что зайцы существуют для того, чтобы за ними охотились, и хитроумный Бадави из Кая, книги которого «Девушка, разбившая кувшин» и «Осел на машине» знает у нас каждый.