Избранное. Том 2

Абу-Бакар Ахмедхан

Проза Ахмедхана Абу-Бакара (род. в 1931 г.), народного писателя Дагестана, лауреата премии имени Сулеймана Стальского, образная и выразительная по языку, посвящена индустриализации Дагестана, новому быту горцев, охране природы и другим насущным проблемам современности.

Содержание:

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

― ИСПОВЕДЬ НА РАССВЕТЕ ―

Пролог

Запоздалым путником, тщетно ожидающим, что откроется чья-нибудь дверь, стучит в сакли аула Мугри ночной осенний дождь. Но дверь не открылась, дождь простучал и прошел, затих, а туман так и не рассеялся: толпами призраков бродит по улицам и дворам, лезет в проулки и щели и словно бы ощупывает, проверяя, намокшие камни аульных строений. Ночь.

Высокогорный аул Мугри, что врезался в отвесную скалу, кажется древней крепостью с мглистыми башнями в мареве осеннего тумана, сквозь которое едва видна луна в траурной кайме. В моем крае есть поверье: луна в кайме траурна и означает, что где-то на земле умирает замечательный человек.

Угнетающей и напряженной бывает тишина пасмурной ночи в горах.

Оттого особенно резким кажется скрип ворот и лай разбуженной собаки в стоящей на отшибе, как забытая часовня, сакле. Там у ворот кого-то поджидает встревоженная женщина, накрывшаяся от дождя грубой ираклинской мешковиной. Временами из призрачных толп тумана выходят встревоженные люди, и, впуская их в ворота, женщина негромко и торопливо приговаривает: «Простите за беспокойство в поздний час. Заходите, заходите, он ждет! Ему стало хуже, хоть и не жалуется, — я-то вижу… Столько лет живу с ним, ни разу не сказал, что больно или худо: так и мучаюсь, стараясь угадать… Простите нас, простите!» Вот и еще один человек показался из-за угла сакли — а, да это ж молодой врач Сурхай!

Давно ли окончил институт в столице Дагестана, а уже самые почтенные люди считаются с ним. В руках врача неразлучная «скорая помощь» — саквояж с инструментами и лекарствами: мало ли где могут понадобиться!

Часть первая

ЭЛЬДАР — СЫН УЦУМИ ИЗ КАЙТАГА

1

По лицу старика пробежала гримаса боли, он вздохнул, открыл глаза, заговорил:

— Вы поняли, конечно, уважаемые: перед вами не старый колхозник, не давно знакомый дядя Мутай из Чихруги. Все это — личина, маска, и сейчас, когда мое время исчисляется даже не днями, а минутами, не хочу быть смешным: слишком жестокую, горькую правду должен поведать. За сорок лет, признаться, привык к шкуре Мутая, не раз писал автобиографию, притерпелся. Как бы к ярму… Нет, уважаемые, я — обломок империи, один из тех, в борьбе с которыми вы строили свою жизнь. И не в этом жалком строеньице родился, а в белокаменном дворце князя Уцуми из Кайтага; да, да, — в том самом, у маджалисского моста, во дворце, украшенном узором стукко еще со времен Амир-Хамзы, славного и непокорного нашего предка. У ворот стояли каменные львы с железными кольцами в зубах, — теперь они в парке районного центра, а на месте княжеского дворца — мельница да руины.

Вижу на ваших лицах удивление. Что ж, это понятно! Удивляйтесь, но будьте сдержанны: не прерывайте. Ведь повторить я уже никогда не смогу.

Мне дали имя Эльдар в честь храброго предка, который до последнего вздоха служил первому имаму Дагестана— бесстрашному Кази-Магомеду и погиб вместе с ним у стен Гимринской крепости. Да, я Эльдар сын князя Уцуми из Кайтага, владевшего землями в плодов родной долине Таркама, где со времен Омара Хайяма выращивали знаменитый красный виноград и делали сухое вино, терпкое, с ароматом свежих ягод. Теперь этого винограда больше нет: часть порубили для костров повстанцы в лютую зиму восемнадцатого года, часть вытоптали кони белоказаков, часть вымерла без ухода, когда земледельцам было не до виноградников. В детстве слышал, что некий заокеанский промышленник, прельстившись не только вкусом вина, но и цветом, в надежде выработать из него краситель, увез к себе саженцы; лозы прижились, через три года стали плодоносить, но, к удивлению чужестранца, виноград выродился, сделался белым. Да где еще найдешь такую землю, как в Таркама! Видно, растению родная земля дорога, как ребенку материнская грудь. Вы знаете, рядом с долиной Таркама — знаменитый Геджух, великолепная усадьба с виноградниками и винными погребами, похожими на подземные дворцы. Эту усадьбу мой отец подарил графу Воронцову, который добился, что отца назначили начальником округа Кайтаго-Табасаран. В Ногайских степях паслись отцовские отары, на берегу Каспия от Берикея до Каменной Черепахи отец арендовал рыбные промыслы; в те времена там вела разведку нефти компания «Братья Нобель», а нищенствующие горцы ничего не знали о богатствах своей земли.

У предгорья, на северо-запад от древней крепости Баб-эль-Абвао, или, как мы привыкли ее называть, Дербента, за долиной Таркама, за Большим ореховым лесом, что еще лет сорок назад был гнездом разбойников и приводил в ужас проезжих, там, где две скалы образовали тесный проход, издревле названный Воротами гор, и где в теснине, помутнев от напряжения, льются потоки Хала-Герка, за арочным мостом из резного камня в зелени прославленных кайтагских садов раскинулся аул Маджалис. Вы не чужеземцы, мне незачем переводить, что Маджалис — это значит Великое собрание. Говорят, в прошлом здесь собирались наши предки, чтобы решать, как быть в трудные повороты своей судьбы. Легенда гласит, что на одной из вершин, что образуют Ворота гор и где теперь воздвигнут телевизионный ретранслятор, собирались храбрецы в часы торжества и пили вино, передавая по кругу вместо турьего рога наполненный багряным вином полумесяц…

2

Прав мой молодой друг: легче стало! Свободнее дышится… Теперь могу продолжить исповедь. На чем я остановился? Ага, вспомнил…

А губернатора все-таки убили. Рассказывали, что генерал-губернатор во всех своих регалиях мужественно и грозно восседал в единственном городском фотоателье Ильи Абуладзе перед нарисованными на холсте озером с лебедями, раскидистой пальмой и колоннадой, когда появился человек, лицо которого было прикрыто черным башлыком, и, сказав: «Будь здоров, генерал!», всадил ему в самое сердце бибут — небольшой кинжал — и тут же исчез. Потрясенный фотограф и слова не мог вымолвить, не только закричать: в груди от ужаса не осталось воздуха! Были слухи, будто сцена убийства запечатлелась на пластинке, но догадливый фотограф постарался ее засветить, чтоб не таскали по дознаниям и судам…

Года полтора искали убийцу, не нашли, но шестнадцать старших реалистов сослали на каторгу и ввели в училище жандармский надзор. Как говорится, после дождя надели бурку.

В ту пору мне казалось нелепым грозить кулаками государю: вроде как бить в сердцах палкой гранитную гору. Да и отец предостерегал, чтоб я держался подальше от таких людей, ибо рожден для блестящей карьеры и с бунтовщиками мне не по пути. Князь Уцуми уверил себя, что я принесу славу нашему роду, и главной его заботой и надеждой сделалась моя судьба. Великая вера отца окрыляла и вдохновляла меня, в мечтах я рисовал будущее, как сказочный герой Палдакуч, что строил во сне себе дворец из золотых и серебряных кирпичей. Так многоцветная радуга влечет любознательный взор и рождает желание ощупать этот удивительный, чудесный мост.

Недолго мне довелось щеголять в шинели реального училища, которая, по словам матери, необыкновенно мне шла. «Оглянись, сынок, — говорила она, улыбаясь, — все девушки исподтишка смотрят на тебя с восторгом и умилением»… Как всякая мать, она не хотела отпускать сына далеко от дома, но догадывалась, что задумал отец.

3

Пока мы сражались на чужой земле, родная земля ускользала из-под наших ног. Чувствовалось, что вокруг рождалась, ширилась, росла неодолимая сила, более грозная, чем турецкая армия. Мне и самому было больно видеть страшный уклад жизни и темноту горцев, я готов был помочь им… Но горцы опережали мои намерения… Казалось, они хотели сказать: «Избавь нас от своей помощи, князь, мы сами устроим свою жизнь». Признаться, это задевало мое самолюбие.

Почему-то я был уверен, что война задержит растущую смуту. Увы, война способствовала нарастающему инкилабу, как у нас в горах называют революцию.

Должен сказать, до меня очень поздно доходил смысл событий. Возможно, в своем тщеславии я был слеп и желал видеть лишь то, что нравится. Признаться, такое свойство я обнаруживал у себя почти всю жизнь…

Время от времени доходили слухи о волнениях в действующей армии: в таком-то полку нашли прокламации, там арестовали и расстреляли большевистского агитатора… Бесстрашные люди, они умудрялись создавать солдатские комитеты в армии, и никакие преследования не помогали!

Да и вокруг, в анатолийском крае, на оккупированной турецкой земле все бродило и кипело. И вообще в Турции трон султана был готов под тяжестью народного гнева развалиться, как у нас говорят, «будто ржавый треножник под кипящим котлом»… Уже действовали кемалисты — приверженцы Мустафы Кемаля, который позже примет фамилию Ататюрка, то есть «отца турок».

4

То ли сбежать удалось осужденному, то ли смилостивились исполнители сурового приговора и тайком отпустили, но стали доходить слухи, что видели Хамадара не раз в Дербенте, в духанах и веселых домах Порт-Петровска и Темир-Хан-Шуры. Позднее стали рассказывать про него и ограбленные в Большом ореховом лесу. Спросите, почему я так интересовался этим человеком? Наверное, все-таки обида и оскорбления от Хамадара засели во мне, как занозы, гноились и требовали отмщения. Особенно злили издевательства над матерью и отцом.

После тех потрясений отец долго не мог поправиться, а когда окреп, решил поехать в Темир-Хан-Шуру искать управу на непокорных горцев. Тщетно я отговаривал отца, он надеялся на помощь кунака нашей семьи шамхала Тарковского, что входил в состав так называемого Горского правительства… А я тем временем решил проведать в Губдене мою нареченную Амину. Ничего не объясняя, мать старалась отговорить от поездки в Губден… Я знал, что отец поссорился с Али-Султаном, потому что Али-Султан примкнул к повстанцам и даже командовал у них отрядом. И все же, как истый горец, он не мог бы отказаться от своего слова. Правда, я не сумел вернуться через год, как обещал, но не по капризу или прихоти — из действующей армии не отлучаются по своему желанию!

Вот и поехал в Губден, предвкушая встречу с Аминой, которая, конечно, повзрослела, из полуподростка-полудевушки, наверное, сделалась женственной и милой девицей.

Амину я увидел, как только вошел на веранду сакли: она качала люльку и тихо пела колыбельную. Увидев меня, зарумянилась и смущенно отвела глаза.

— Здравствуй, Амина! — радостно вскричал я, протянул было руку, но рука повисла в воздухе: Амина отстранилась.

5

Ехал я, помню, заросшими травой тропинками и вовсе по бездорожью, ехал предгорьями, не спускаясь в кумыкские степи, и даже ночь провел в седле: днем ездить здесь было небезопасно. Всюду рыскали дозоры и конные разъезды, и трудно было определить, чьи они — красные, зеленые, белые, наряд местной милиции или просто головорезы, что жизнь человека ценят не больше заячьей и куропаточьей. Тут одинокому путнику требовались глаза и на затылке. На рассвете я сорвал погоны со своей белой черкески и швырнул в кусты терна…

Помню, солнце вставало из-за моря и небо было чистое, как в моем беззаботном детстве. Шло лето восемнадцатого года.

Никогда я не умел говорить складно, логично… И так много наговорил о разных сражениях и схватках, что вы, молодые, можете предположить, будто в ту пору горцы только рубились, гонялись друг за другом, ловили, убивали, грабили… Нет! Немало все же оставалось в горах людей, которые хотели тихо и просто жить в мире. И они жили: рожали и растили детей, сеяли да убирали урожай, пасли баранту, болели и лечились, как могли; плясали, пели, любили и страдали… Вы и сами, почтенные мугринцы, можете представить себе, какой ералаш воцарился б в Дагестане, если б все от мала до велика, бросив привычные дела, занялись войной…

Гражданская война в наших горах напоминала грандиозную кровную месть в масштабах всей страны; всюду ходили слухи о разрыве куначества, связей, родства, о вражде между тукумами, отцами и братьями… Поди разберись в этой всеобщей сумятице!

За ночь проехал я немало километров и теперь, оказывается, спускался к Талгинской долине, где ныне устроен знаменитый санаторий с лечебной грязью и серной водой, а тогда было пустынно и дико. Переехал мост через речушку Талгинку и вскоре оказался у белокаменной аркады, прикрывающей родник. Потянуло отдохнуть и напиться свежей воды. Только теперь я заметил, что конь весь в мыле — от шеи до крупа. Сжалился над ним, отпустил попастись на лужайку, а сам залез на поросшую травой крышу над родником и лег, стараясь отвлечься, забыть о своих бедах. Вижу: по тропинке к роднику спускается молодая смуглянка с медным блестящим кувшином. И вдруг остановилась, застыла, наверное, увидела меня. Хотелось сказать: «Не бойся, козочка; я не страшен и одинок…» И чем больше глядел на милое личико, встревоженные глаза под четко очерченными бровями вразлет, сжатые в раздумье губы, похожие на розовые лепестки шиповника, что рос прямо на крыше родника, тем больше хотелось подойти, спросить, чья она и откуда, расположить к себе ее душу, полюбить и стать любимым… Девушка глядела на меня исподтишка, будто стараясь угадать мои мысли, а затем украдкой улыбнулась, краем черного платка полузакрыла лицо и, медленно ступая по камням, подошла к роднику и не спеша наполнила узкогорлый кувшин студеной водой. От волнения у меня язык онемел, не мог вымолвить ни слова, а девушка спокойно пошла по тропинке прочь и исчезла за холмом в той стороне, где у подножия Тарки-Тау лежит Порт-Петровск, город, если можно назвать городом четыре грязные улицы приземистых мазанок. И названы они были будто в насмешку: Грязная улица, Глухая, Косая, Тюремная… Разве мог кто-нибудь предположить, что именно здесь будет столица нынешнего Дагестана с прекрасной набережной, парками, зелеными улицами, город шести институтов, университета, множества техникумов для горцев… А над Порт-Петровском на горе, среди скал, притаился аул Тарки — с древних времен резиденция тарковских шамхалов. Когда-то здесь у шамхала Адил-Герея гостил царь Петр… В этот аул с мечетью из резного камня я и направил коня.

Часть вторая

МУТАЙ ИЗ ЧИХРУГИ

1

Знаю, в душе ворочаете камни гнева, как горный поток, переполненный дождями… И все же спасибо, почтенные мугринцы, что слушаете с завидным терпением. Да, вы великодушны…

С вашего позволения, продолжу рассказ…

Чего же я достиг в жизни, что совершил? Все потерял, даже имя свое… И представьте, когда избавился от всего, пришло странное чувство облегчения. Выходит, не зря придумана поговорка: «И среди потерь бывает потеря, которая снимает с плеч тяжелый груз!»

Чтоб окончательно срастись с новой кожей и проверить — не подстерегает ли, притаившись в норе, какая-нибудь беда, отправился в неизвестный мне, но родной для Мутая аул Чихруги. Для этого, должен сказать, требовалось дерзости не меньше, чем для боя с быком под Эрзерумом. К душевному моему успокоению, покойный Мутай не лгал, да откроются перед ним пошире врата рая! Родных в ауле не оказалось, кроме слепого от рождения дяди Шапи, худого, как обглоданная кость, старика с лицом, искаженным ранней беззубостью; когда он ел или разговаривал, казалось, будто старик глотает губы: зрелище жуткое и неприятное. Слепой Шапи радостно признал во мне своего племянника, когда в те трудные годы на сирагинском базаре я купил ему два мешка ячменной муки, вяленую баранью тушу и ураринский бурдюк с горской брынзой. При почтенных людях аула, что приходили благословить возвращение блудного сына, дядя Шапи бурно выражал радость, что вот нашелся племянник, не забыл родного аула и своего единственного, обиженного судьбой дядю, который никогда не видал, какое оно, голубое небо, зеленые листья и трава, что такое «белый снег» и «многоцветная радуга», представлял все в черном цвете и лишь на ощупь знал стены саклей и предметы обихода: баранью потертую шкурку, что служила ему намазлыком — ковриком для молитв, таз да кумган для омовений, ложку для похлебки, хлеб…

Аул этот казался часовней посреди кладбища, и не проходило дня, чтоб не хоронили человека, погибшего от голода или от болезни. Все недуги горцы делили на три рода: желтая болезнь, когда больного поразил дурной ветер; человек умер, задыхаясь от астмы, — значит, во сне его придавил шайтан; о больных чахоткой говорили, что у них излишек крови внутри и чем больше ее отхаркают, тем лучше; и вправду, больному наконец становилось лучше — кончались страдания, он умирал… От грязи и убогой одежды распространялись накожные болезни: парша, чесотка, наросты лишаев, которые тщетно лечили травами. Не тут ли родилась горская брань: «ты, червяк чахоточный!», «мешок зла и болезней», «овца паршивая», «лучше чеши языком свою чесотку». Откуда было горцам знать тогда, что такое «белье»? Спали на овечьих шкурах, и сшить новую шубу считалось великой удачей.

2

Дорога, что пробегала невдалеке, вдруг сделалась оживленной: теперь она связывала верхне-сирагинские аулы с новым районным центром. К тому же прохожие и проезжие считали долгом испить воды из родника Мурмуч, которая издревле считалась целебной. Кажется, я уже говорил, что Апраку — место живописное, богатое пастбищами, лесами, родниками, а в глубине ущелья шумит река, и в ней водится форель. Однажды Чанка самодельной сетью наловил нежных, вкусных рыб с красными крапинками на спинах…

Порой начинало казаться, что я уже свыкся со своим положением. Что мне еще нужно? Вроде бы ничего… Человек может ограничиться и таким существованием. Вряд ли следует ждать существенных перемен…

Хозяйская дочь повзрослела, исполнилось ей шестнадцать лет. Я видел ее несколько раз мельком в сакле, когда бывал у Казанби дома, и не обращал на девушку внимания… Как-то летом она приехала к нам с Чанкой, привезла в хурджинах продукты: мать приболела, и девушке пришлось сесть на коня… Не скажу, что была она писаной красавицей, как в книгах и сказках, не скажу, что была хотя б такой хорошенькой, как моя сестра и Амина. Или та девушка, которую встретил у родника, спускаясь в Талгинскую долину. Но молодость искупала в ней все — толстые губы, к которым не прикасались мужские усы, и пышущие здоровьем румяные щеки, и непонятного цвета глаза, очень подвижные, исполненные любопытства, взгляд которых говорил о желании раскрыть для себя великую тайну жизни на земле; страстно дышала уже пышная грудь. На нежный лоб ровным рядом ниспадала челка, волосы были зачесаны назад и заплетены в тугие косы. Во всем облике было столько вечно женского, таинственного, столько волнений и тревог, столько жизни! И, глядя на это существо, невольно ощущал волнение и трепет. Глядел и каждый миг открывал новое и удивительное. Легкое цветастое платье от теплого ветерка прилегало к стройному, чуть полненькому телу… Белая шея, пышная грудь, как и у всех горянок не знавшая тогда лифчика, украшены бусами и монистами из серебряных монет. Из-под цветастого платья видны голубые шальвары мусульманки, окаймленные вышивкой из золотых нитей, выполненной самой девицей. Простой наряд завершали легкие губденские мачайти — туфельки. Да, она показалась мне тогда необыкновенно милой. Не знаю, то ли притупилась во мне восприимчивость к тонкой женской красоте, то ли огрубела душа, то ли простая красота стала заметнее среди прелестной природы, то ли, утомленный одиночеством, возжаждал я любить и быть любимым, но до сих пор помню — вызвала она волнение и радость… Но как ее полюбить, если месяца два назад слышал, что родители подыскивают достойного жениха, а на их языке это означало — состоятельного.

К тому же перед ее свежестью я выглядел стариком.

— Скажите, дядя, это вы пасете наших овец? — спросила она, стыдливо полузакрыв лицо легким платком.

3

Какая была ночь! На небывало ясной луне отчетливо виднелись те пятна и тени, что породили столько разных легенд: один народ увидел там кузнеца, кующего серп, другой — пастушонка, играющего на свирели… Было тепло и светло, как днем. Серебристый, будто искрящийся свет проникал и в шалаш, отчего Зулейха стыдливо прикрывала свою наготу, прячась от упоенного, любопытно-возбужденного моего взгляда, от моих поцелуев. И помню, с огорчением я подумал, что горцы Дагестана обычно умирают, ни разу ис увидев обнаженной женщины, не созерцая этой дивной красоты, что тысячелетиями вдохновляла всех мастеров резца и кисти, И объяснялось все, мне думается, чрезмерной стыдливостью и целомудрием горцев…

Отрешенное от мира, сладостное состояние было нарушено бешеным топотом скачущего коня. Топот оборвался у самого шалаша. Кто-то грузно спрыгнул на землю, и раздался окрик Казанби:

— Эй, Мутай, выходи!

Зулейха задрожала, вскочила… О, как ей хотелось сделаться птицей и вылететь из шалаша или даже червяком, чтоб уползти во тьму и хаос листьев!

— Я здесь, Казанби! — сказал я и, положив за пазуху наган, осторожно выбрался из шалаша; к счастью, он еще не знал, что Зулейха здесь. — Что случилось, хозяин?!

4

Ну что ж, раз мой молодой друг говорит, что пока нет ничего страшного, — поверим ему. Надеюсь, он не даст раньше времени постучаться смерти, да и я стараюсь не покориться болезни и выдержать до конца, как тот скакун, что, загнанный, падает замертво перед самыми воротами…

С вашего разрешения, продолжу рассказ…

Настало в Дагестане время, когда горцы в доверительной беседе говорили:

— Люди живут неплохо, я вот по себе сужу и по своим односельчанам. Есть хлеб, есть во что одеться, есть работа, есть заботы, в семью приходишь, не стыдясь, что, мол, хурджины пустые, как бывало; дети учатся, жена дома хозяйничает, а ты не скитаешься, как прежде, а работаешь в своем ауле, не тревожась о куске хлеба для детей. А завтра, если все будет благополучно, — дай, аллах, чтоб все было спокойно, — жизнь станет еще лучше. Ни дед, ни отец не знали, что бывает нижнее белье, что такое белая постель, не было у них лишней комнаты, а вот я перестроил саклю, правда, не так, как хотелось бы, силенок не хватило… Но ничего, придет еще время… Только б не было войны!

Как я не раз замечал, даже большая радость почему-то настораживает горца: то ли еще не выветрился из него дым суеверий, то ли привык народ к переменам да лишениям и стал сомневаться в постоянстве счастья.

5

Нет, я не лгал и не выдумывал, когда говорил Казанби, что он скоро станет дедушкой. Моя Зулейха на самом деле ждала ребенка. И когда, позабыв обо всем, что происходило за стенами сакли, мы увлеченно беседовали о будущем нашей маленькой семьи, я и подумать не мог, что родится девочка. Как-никак я горец, а горцы говорят, когда родится девочка: «Родился камень для чужой стены». А я хотел, чтоб родился столб, опора для моего рода: ведь я был последним человеком в папахе из княжеского рода Кара-Кайтага. Признаться, я сомневался: смогу ли дать сыну наше родовое имя, такое известное в Дагестане. Оставалось надеяться, что немцы придут раньше, чем у меня родится сын.

Чем ближе пробивались гитлеровцы, тем больше людей становилось в отряде Казанби, «друзей справедливости», как я называл их в листовках-воззваниях, что писал Эли для Хажи-Ражаба. При встречах в лесной глуши, ибо стоянки постоянно приходилось менять: все время по следам шайки шли истребительные отряды, — они называли меня «своим идеологом», и это мне очень льстило. О многом мы говорили, составляли планы, обсуждали, как быть с землей, с частной собственностью. На словах мы были готовы, но слишком ничтожны были наши силы… Оставалось писать листовки, призывать горцев помогать «друзьям справедливости». Подписывал листовки псевдонимом «Урбас-Али»; подражал в этом большевикам гражданской войны, когда у них были партийные клички. И в то же время старался быть очень осторожным: даже Зулейха не знала, что я автор листовок.

Листовки люди находили в неожиданных местах: в бане, в уборных, на стенах саклей, на базарных прилавках.

А «друзья справедливости» на самом деле были простыми бандитами: обирали путников, насиловали на дорогах женщин, грабили мельницы, угоняли колхозную баранту, сводили старые счеты с советскими работниками. То и дело доходили слухи, что качаги — бандиты, — народ нас иначе и не называл, — того в ущелье Совы схватили и подковали, как лошадь, того ослепили, тому на спине вырезали звезду, того повесили у него же на веранде… Гнев и злобу рождали у горцев эти зверства. Тщетно я говорил Казанби и Хажи-Ражабу, что необходимо быть гибкими, терпеливыми и даже милосердными — хотя бы до тех пор, пока не захватим власть. Я помнил еще по временам шамхала Тарковского, какой гнев мы породили тогда в горцах излишней жестокостью. Впрочем, «друзья справедливости» не желали слушаться ни меня, ни Казанби. Мои слова были для них вроде табачного дыма: вдохнул и тут же выпустил в воздух. Не помогали даже наказания за грабеж и насилие, которые Хажи-Ражаб с удовольствием приводил в исполнение.

Иногда я казался самому себе малышом-несмышленышем, что старательно «печет пироги» из песка и гальки, а они рассыпаются от первого дуновения ветра.

Часть третья

ДА, ЭТО Я, МИРЗА ХАРБУКСКИЙ

1

Кажется, мне следует поторопиться. Не правда ли, дорогой Сурхай? Не утешай, не нужно, по глазам вижу, что хочешь сказать… Лучше налей-ка мне еще рюмочку! Выпью, даже если станешь запрещать: что-то холодно ногам и рукам, будто натягивают шкуру овцы, подохшей в мороз. Бр-р!.. Будь добра, Зулейха, поправь дрова в камине, чтоб жарче горели… Всю жизнь люблю жаркое пламя. Спасибо, любезный друг. Пью за здоровье мугринцев!.. Ого-го! Даже вроде обожгло что-то внутри, а по телу разливается блаженное тепло…

Так на чем я прервал рассказ? Да, да, правильно: когда вернулся домой. Благодарю, что напомнили. Память что-то слабеет…

Когда возвращался, была встреча в поезде… Только простучали колеса через реку Аксай, что за Гудермесом, и охватил меня трепет: начиналась родная земля, край мой бедный и суровый, край желанный, который не раз снился в мучительно долгие ночи на госпитальных койках. И сразу воздух в вагоне стал легким и свежим: привычным! Всматриваюсь через окно в бескрайние степи, в пустыри, земли, что веками терзает соль, жаждущие влаги и заботливого хозяина. И хозяин теперь нашелся: с предгорий двинулись в степь виноградники, сады, оросительные каналы. А вдали в прозрачной дымке синеют суровые скалистые горы, что подпирают небо… Мелькают на полустанках кирпичные строения, водонапорные башни, воздвигнутые с божьей помощью на костях правоверных еще белым царем в конце прошлого века… Дагестану ничего не досталось ни от могущественных предков, создавших некогда великие города Шам-Шахар, Урцеки, Семиндер, Дербент, позднее разрушенные иноземными нашествиями, ни от феодалов, ни от нарождавшегося капитализма: тут не было ни больших предприятий, ни богатых имений, ни дворцов с башнями и тайными переходами, ни банковских домов из железобетона, ни роскошных отелей на прекрасном песчаном берегу Каспия, ни старых санаториев, хотя здесь много лечебных грязей и горячих источников, ни игорных домов и казино, ни вилл, построенных принцами для своих любовниц…

Дагестан — это каменные сакли, тесно прижавшиеся друг к другу, будто в испуге, да саманные домики на равнине… Но вот появились за окном и новые станции, постепенно перерастающие в города с зелеными улицами, заводскими трубами, театрами и кино: вижу, мой край избавляется от нищеты, немощи и невежества. И радуюсь!

2

Абрикосовое дерево, посаженное по традиции Эльмирой возле школы, когда пришла она в первый класс, уже крепло, поднялось, приготовилось зацвести…

Моя девочка ходила уже в третий класс.

Я жил с вами, почтенные мугринцы, ел с вами хлеб свой насущный и не был, представьте, безразличен к тому, что за ветер и откуда продувает мою саклю, в каком месте протекает крыша над головой и где надо заделать щель. Да и народ вокруг стал иным, больше проверял на практике, думал, спорил, доказывал, смеялся. Словом, как говорится, понял: чтоб сделать масло, надо молоко трясти покрепче; ведь масло «сбивают»! И когда, укрупняя районы, соединили ваш животноводческий район с Кайтагским, садоводческим, мугринцы даже сочинили частушку:

После объединения мне, работнику районо, надлежало перебраться в Маджалис, где лежал в развалинах дворец отца, князя Уцуми. Мог ли я на это решиться?!

3

Свыкся с судьбой, остепенился, стал забывать, кто я и кем был, уверился, что я Мутай из Чихруги, безобидный и беспомощный старик, и могу жить не озираясь.

Но не тут-то было…

Нет, уважаемые, не суждены мне были покой и радость. И когда, казалось, вот-вот улыбнется удача, все на поверку оборачивалось несчастьем. Беда настигла в позапрошлую осень в урочище со странным названьем «Кабанья Пляска».

Это небольшая каменистая лощинка, окруженная лесистыми холмами, недалеко от аула Башли в предгорье Кайтага. Здесь издавна в изобилии водятся кабаны, охотиться на которых разрешено круглый год, но редко здесь гремят выстрелы: ведь вокруг живут мусульмане. Мы перегоняли отары с гор на зимовье и вынуждены были задержаться тут на целую неделю, пока решалась наша судьба.

Погода наконец разгулялась, выглянуло солнце, но мы, три чабана, обросшие, усталые, с опухшими от бессонницы глазами, не обрадовались. Ломая пальцы, стуча кулаком о кулак, я все твердил: «Говорил же: незачем, черт возьми, идти сюда, лучше потерять день, но спуститься через Змеиные горы… Говорил! Да не послушали… Может, я ошибся? Может, старику нельзя вмешиваться в общие дела? Может, мне просто приснилось, что я, Мутай из Чихруги, существую?!»

4

Что это?! Уж не петухи ли горланят на дворе? Прежде будили меня для труда и радости жить… А теперь предвещают смерть. Успеть бы мне досказать…

Кажется, это еще не третьи петухи и есть еще время до рассвета?

Что-то холодно становится, озноб в теле, будто кровь застыла и сердце устало. И дышать что-то стало труднее. Зулейха, добрая моя подружка, дай-ка еще одно одеяло…

Нет, нет, лучше укрой буркой, в ней всегда было тепло. Пусть погреет и напоследок…

Только не надо, прошу тебя, слез, всхлипываний. Постыдись почтенных людей. Дело сделано, карта бита.

5

Между тем, пока меня обуревали такие тревоги, наступил день, которого мы с Зулейхой так напряженно ждали: Эльмира с отличием защитила дипломную работу, о чем даже напечатали в газете. И темой моя Эльмира избрала, оказывается, поэзию певца Халила из Кайтага! Да, да, да, — того самого певца-импровизатора, чьи песни могли взволновать даже бесчувственный камень. Того самого Халила, что был ослеплен, а затем и отравлен за песни о моей матери. О судьбе певца моя дочь писала с такой болью и страстью, словно сама была очевидцем событий… Оказывается, ничто не забывает народ! И я получил невольную оплеуху от собственной дочери. О судьба человеческая! Воистину не знаешь, где утонешь, а где вынырнешь.

Домой вернулась Эльмира такой округлившейся и похорошевшей, что нас разом обуяли и гордость и тревога. Не скажу, что она стала первой красавицей аула, но новый, молодой Халил мог бы и ее воспеть, как мою мать. И не только воспеть, но и отдать за нее жизнь. Будто подменили нашу дочь: стала такой жизнерадостной, ликующей. Только одно оставалось непонятным: от кого у нее эта возбужденная увлеченность жизнью, ведь ни я, ни Зулейха не отличались большой веселостью.

Мы встретили дочь как подобает. Я старался не выдать своего состояния, чтоб не омрачить ее, будто светящегося изнутри, личика. Вот в этой самой комнате собрались все ее подруги — и те, что вместе учились, и те, что рано повыходили замуж и занялись работой в колхозе. До поздней ночи щебетали они здесь; показалось, будто весна со всеми ее радостями, с гомоном голосистых птиц, с яркими цветами, что цвели на платьях и косынках, заглянула в нашу молчаливую саклю. И среди десятков молодых голосов я уже через полчаса безошибочно узнавал такой нежный, бархатистый смех своей дочери…

А когда разошлись подруги, Эльмира весело закружилась по комнате, обняла мать и так поглядела на меня, что пришлось улыбнуться, хотя совсем отвык смеяться. Но девочка ничего не заметила.

— Вот я и дома! — воскликнула она. — А вы у меня такие хорошие, и совсем не изменились, ни чуточки не постарели, все такие же влюбленные…

Эпилог

Необычным был в то утро рассвет в Мугринских горах.

Темно-синий атлас неба на востоке стал постепенно серебриться. И в уверенно надвигающемся свете, словно крупинки серы на сплаве меди, начали растворяться лучистые звезды. Светлые, серебристые тона постепенно перешли в золотистые, и солнце щедро озарило склоны гор на западе: в горах солнечный свет нисходит в долину с запада и уходит вечером на восток. Взошло солнце, и сразу зажглись тысячи маленьких радуг в осенней листве.

А рассеянный предутренним ветром туман подобрал полы своего серого плаща и пропал, скрылся в глубине ущелья.

Ночная прохлада сменилась ласковым теплом. И небо сделалось таким голубым, что молодой кубачинский мастер вместо бирюзы с превеликой радостью отломил бы кусочек этого неба и вправил бы в золотые зубцы на браслете для нареченной.

Все вокруг, казалось, успело отдохнуть за ночь под дружную дробь дождя и теперь проснулось в отменном настроении: и по-осеннему нарядные деревья, и птицы, что купались в светлых лужах вчерашнего дождя, и даже маленький осленок, стоящий возле полинявшей матери, глядя восхищенно на мир и развесив уши.

― БЕЛЫЙ САЙГАК ―

Глава первая

Данг-авлах — это степь. Данг-авлах — это плоскость между горами и морем. Данг-авлах — это земли, которые прозваны черными. Раскаленное солнце, опаляющий ветер, суховей, дьявол с огненно-красными полами бешмета, от которого прячется все живое и даже перекати-поле мчатся, словно вспугнутое стадо сайгаков, но не могут никуда убежать. Даже если закроешь глаза, все равно и сквозь закрытые тонкие веки крупными пятнами просвечивает жаркий ветер, полыхают развевающиеся огненные полы его бешмета.

Но Данг-авлах не только зной, это и трескучий мороз, иссушающий землю не меньше, чем летнее солнце.

Но Данг-авлах — это и месяц май, когда покрывается степь ярким разноцветным ковром свежей и сочной зелени. Пора обновления, пора цветенья земли, прекрасная, радостная пора.

«Шоулличим» — моя степь, так говорят о своей степи ногайцы. До самого горизонта во все стороны ровная, плоская степь. Небо над ней — опрокинутая чаша, покрытая бирюзовой зеленью. Если и были люди, утверждавшие, что земля есть не шар, а блин, то к своему убеждению они могли прийти только в ногайской степи.

Степь ногайская, степь ковыльная, степь полынная, степь соленая, горькая, горячая, как зола.

Глава вторая

Туман не туман, а какая-то сизая легкая дымка колышется над берегами реки со странным названием Прорва. Здесь неподалеку арочный мост через утихомирившийся или притаившийся, притворившийся смирным Терек.

Терек — легендарная, песенная река! От одного произнесения этого слова рождается столько воспоминаний, вспоминается столько поэтических строк, навеянных то безымянным, а то прославленным поэтам этой буйной в горах рекой. Отбушевав и отгремев в ущельях камнями, здесь он разливается широко и спокойно, не подумаешь даже, что под этой мирной и смирной личиной таится бешеный нрав. Отсюда, от тихого Терека, начинается ногайская степь, здесь лежат ее северные пределы.

Сизая дымка, что стелется и колышется над землей, вбирает в себя лучи закатного солнца, пропитывается ими, как напитывалась бы свежей и алой кровью. А солнце похоже на огромный красный поднос, разрезанный посередине серебряным облачком.

Колышется, стелется дымка, подкрашенная закатом, как бы звучит над землей музыка, но выраженная не в звуках, а в цвете, в колебаниях и переливах розово-сизой дымки.

Днем, в самый полуденный зной, прошел здесь дождь, окропил горячую землю крупными, как орехи, светлыми каплями. Не от этой ли влаги поднялась над землей певучая дымка? А может быть, холодные потоки горной роки, встретившись с горячим дыханием степи, соткали этот прозрачный туман, что волнисто движется, расползается по земле, цепляясь за огромные ветвистые кроны деревьев. Деревья серые, а не зеленые, как обычно. Это не ивы с космами, опущенными в воду, не кряжистые дубы с обугленными стволами, это и не орех, похожий на зеленое облако, это поющие клены, как называют чабаны, отдыхающие в их тени при перекочевке. Дело в том, что слетающие в конце июля плоды, «крылатки», кружатся в воздухе, подобно пропеллеру, издавая своеобразные звуки. Это степные клены, грубые, с мелкими листьями, могучие. А время сейчас самое прекрасное и для деревьев, и для травы, и для человека в степи — месяц май.

Глава третья

На поверхностный взгляд степь кажется безжизненной и пустынной. Надо хорошо вжиться в нее, надо иметь острый и внимательный глаз степняка (а к этому и желание проникнуть в степные тайны), чтобы вдруг обнаружить, к своему великому удивлению, что есть у степи своя жизнь, необычная, разнообразная и, может быть, не менее богатая, нежели в других уголках земли, щедро наделенных водой, прохладой, а значит, и пышной зеленью.

Если разрыть небольшой рыхлый холмик, то обнаружишь подземные ходы слепыша. Он не выносит сквозняка в своих подземных дворцах и обязательно подойдет к разрытой тобой дыре, чтобы заделать ее.

Во многих местах земля продырявлена круглыми порками. Здесь обиталище тушканчиков, сусликов, степных мышей. За кустом притаился кермен — степной заяц. Он замер и ждет, чтобы тень орла уплыла подальше. Самоуверенно, никого не боясь, проползет уж, проскользит гадюка — гроза степных грызунов. Пропоет в траве свою песню черный жаворонок. Выше травы поднялись кустарники солончакового тамариска, выбросившего фиолетовые кисти своих цветов. Но и трава здесь весной, в мае, высока, по брюхо лошади, расстилается яркий ковер разнотравья и разноцветья от коричневых гор до синего моря. Если хочешь увидеть степь цветущей и яркой, побывай в степи в мае, когда все люди, живущие здесь, готовятся к Празднику чабана. Альпийскому лугу не уступит по краскам и яркости майский степной ковер. А местами, словно алые полотнища расстелили к празднику, цветут маки, пламенеет земля.

Недолго цветут степные маки, но сколько свежести и красоты успевают они подарить земле, пока цветут!

А там изумрудно-зеленые посевы люцерны, дикий овес, белый клевер, и вот уж пошла серебриться на многие километры главная степная трава — полынь. Много хорошего, доброго связано у народа с полынью. Всему может изменить человек, но запаху родной земли никогда. Благоухает полынью степь. Не страшен полыни иссушающий зной. Полынное сено бывает душисто и питательно для животных, потому что горечь полыни при сушке улетучивается и ослабевает. Схваченная заморозками полынь и вовсе подслащивается, становится вкусной. В народе заслужила полынь славу целебной травы. Горцы и ногайцы хранят ее в пучках под потолком между балками. От болей в животе помогает полынь, от малярии, от ревматизма. Чабаны натирают полынью руки, чтобы убить всякую заразу, одним словом, дезинфицируют, да кроме того, запах ее приятен человеку. Недаром полынь называется в народе «живи-трава».

Глава четвертая

Терекли-Мектеб, что значит Лесная школа, так называется районный центр ногайцев. «Терекли-Мектеб — это наш город», — говорят с гордостью ногайцы. Да, и на самом деле это современный городок с чистыми и мощеными улицами и аллеями из пирамидальных тополей, с большим лесным парком. Здесь и прекрасный Дворец, культуры, и светлый уютный универмаг, и средняя школа. Терекли-Мектеб — это оазис в степи, и такому районному центру может позавидовать любой. Ногайцы большие патриоты и очень любят свою Лесную школу в степи. А вот и приветливый двухэтажный особняк, покрашенный в бело-золотистые краски со светлыми окнами без ставен, здесь располагается Ногайский райком — центр района, обширнейшего по территории, сложного по хозяйственным проблемам, славящегося хорошими и сердечным людьми.

Особняк был построен давно, еще в первые годы Советской власти, вместе со школой, первой на ногайской земле. Все здесь начиналось со школы. Кое-где на кирпичных стенах домов уцелели лозунги тех времен, намалеванные белой известью: «Безграмотность — это слепота», «Безграмотность — это тяжелая болезнь», «Долг каждого грамотного — научить писать и читать неграмотпых соседей», а кто-то дописал этот лозунг: «Да поможет аллах!»

Здесь, в особнячке, немного одряхлевшем уже по сравнению с новыми постройками, решаются самые насущные жизненные вопросы ногайской степи — радостные и печальные, тревожные и торжественные, личные и общественные. В годы войны отсюда уходили в степь навстречу докатившемуся до стеней Ногая жестокому и озверевшему врагу ногайские снайперы и ногайские партизаны. Отсюда с отрядом уходил за барханы и Эсманбет, чтобы разить врага. Здесь находят утешение и справедливость люди, обиженные зазнавшимся и чванливым начальником, здесь находят люди добрый совет. Недаром ногайцы называют этот дом «наш Дом Советов». Здесь можно поговорить по душам об успехах и неудачах. Всему голова этот дом, где и сегодня в просторном кабинете первого секретаря собрались члены бюро, серьезные и деловые люди района. Из открытых окон валит дым. То-то все время на эти окна косится начальник пожарной охраны, называемый всеми в районе Пожар-беком. Даже жена его привыкла к этому имени, и все смешное, неловкое на свете связывает она теперь с ним и, рассказывая о муже, сама больше всех хохочет. Недавно загорелся сельский клуб с библиотекой. Не успела приехать добровольная дружина во главе с Пожар-беком, а люди уже потушили пожар. Велико было негодование Пожар-бека, который, подбоченясь, стоял на пригорке и кричал на людей: «Кто вас просил, кто вам позволил тушить пожар без меня?!»

Испортили ему люди рапорт, который он собирался написать.

Или рассказывают другой случай. Пожар-боку сообщили, что в степи горят стога сена, а корм здесь дороже золота. Пожар-бек уехал в степь, а между тем сгорела его каланча вместе со шлангами, которые, как кишки, были развешаны на каланче для просушки. Не везет Пожар-беку. Даже и то, что случится смешного с другими, люди приписывают ему. Что поделаешь, таков уж Пожар-бек. Он и сейчас непременно погнал бы свою красную машину с колоколом к этому дому, из окон которого валит дым, если бы не знал, что сегодня здесь заседает бюро райкома и что обсуждается одно неприятное дело.

Глава пятая

Необычная прохлада разлилась по ногайской степи. Солнце закрылось высокими белыми облаками. С земли они похожи на пышные кучи шерсти, на причудливые крепости, на папахи, на белобородых стариков, молчаливых от мудрости, внушительных и почтенных, как вечные снега на кряжистом хребте Гутона. Но с самолета они совсем другие, они похожи на снежную степь, и загораживают от взгляда уже не солнце, а землю. Мухарбий видел однажды облака с самолета, когда летел в Болгарию на международный симпозиум по охране природы. Это было четыре года назад. А вспомнилась поездка Мухарбию еще и потому, что сегодня он оказался в рубашке, купленной тогда в Болгарии. на самолете Мухарбий летел впервые. Вернее, приходилось летать на маленьких самолетах, на так называемых «кукурузниках», работающих на местных линиях. Но в Болгарию летел большой современный скоростной самолет. Перед вылетом в Москве шел дождь, и Мухарбий обрадовался этому дождю, помня, что, по степным поверьям, дождь перед дальней дорогой — добрая примета.

Впереди Мухарбия сидели в креслах молодые люди, как видно, муж с женой. Из их разговора Мухарбий понял, что они летят отдыхать на болгарское черноморское побережье и что молодая женщина тоже летит на самолете впервые. Впрочем, к разговору супружеской пары Мухарбий прислушался не сразу. Сначала он безотрывно смотрел в иллюминатор. Летели на высоте девять тысяч метров. Земли не было видно с такой высоты. Внизу расстилались облака. Сначала они лежали под самолетом ровные, как зимняя степь, но постененно стали клубиться, подниматься, образуя белоснежные горы с сияющими, просвеченными солнцем вершинами, с глубокими ущельями, с широкими долинами, с бездонными пропастями. Мухарбий зачарованно смотрел на эти причудливые воздушные образования, и созерцание их рождало в душе Мухарбия не страх, а чувство восторга перед непостижимым величием вселенной, по сравнению с которой такая малость — человек со всеми его делами, хотя он и летает над облаками на железной птице, рожденной его разумом. Впервые Мухарбий понял, что в наш век, век высоты и скорости, земля как бы сделалась маленькой, совсем уж круглой и более близкой. Но если мала вся земля, то что же есть его родная ногайская степь? Странное дело, поняв всю мизерность того участка земли, который Мухарбий привык считать своей родиной, он почувствовал, что родная степь сделалась ему еще роднее и драгоценнее.

Постененно внимание Мухарбия к облакам притупилось, или, может быть, глаза устали смотреть на яркие облака, и он невольно обратился к салону, к соседям, к разговорам пассажиров. Молодая женщина впереди Мухарбия, как видно, уже оправившись от страха, не давала покоя своему мужу.

— Ты говорил, что София со всех сторон окружена горами. А вдруг за тем громадным облаком скрыта гора и наш самолет врежется в нее?

— Не беспокойся. У пилотов в кабине есть такой прибор, который видит сквозь облака.