Заморский выходец

Алексеев-Кунгурцев Николай Николаевич

Сын опального боярина по несчастной случайности попал в Венецию и вырос вдали от дома. Но зов родины превозмог заморские соблазны, и Марк вернулся в Московию, чтоб быть свидетелем последних дней Иоанна Грозного, воцарения Феодора, смерти Димитрия…

Часть первая

I. Под ропот волн

Июнь месяц 1582 года. Жарко, только легкий ветерок с моря слегка смягчает жару. На темно-синем небе ни облака, и солнце, жаркое южное солнце, заставляет сверкать серебром глубокие воды Адриатики, огнем гореть купол святыни, красы и гордости Венеции — собора Св. Марка. Зной загнал венецианцев в их палаццо и лачуги, на каналах и лагунах не видно гондол, и зеленоватые воды не плещут, не бьются о мраморные ступени дворцов. Но море шумит. Волна за волной набегает на берег, взбивается, падает и, ропща, скатывается обратно. Это не просто море шумит — это говорит оно: так кажется тому молодому человеку, который вот уже с добрый час лежит на берегу, прислушиваясь к звукам волн. Он широкоплеч и, по-видимому, высок ростом. Ветер слегка шевелит его сильно отросшие золотистые волосы. Такого же цвета борода едва начинает расти. Лицо густо загорело, но в таких местах, которых не коснулся загар, кожа бела, как у северянина. Не югом веет от него. О северном происхождении говорят его слегка выдавшиеся скулы, глубокие голубые глаза. Юноша красив, но красота его своеобразна — она должна кидаться в глаза, когда он находится в кругу стройных, тонких черноволосых и смуглолицых венецианцев.

Молодой человек подпер рукой голову и задумчиво смотрит на море. Ему давно знаком язык моря, язык волн. Еще мальчиком выучился он понимать его. В детстве оно рассказывало ему чудные сказки о чудовищах, которые копошатся на тинистом дне, о волшебном дворце морского владыки, о подводных садах, полных разных чудес, о полях, по которым проносятся стада золотистых рыб, испуганных смехом и играми зеленокудрых и белых, как мрамор, дочерей морского царя… Теперь оно говорит об ином. Плещут, бьются, скатываются в море волны с мелодичным, печальным ропотом, и слышится юноше в этих звуках чья-то далекая скорбная песня, такая же мощная, необъятная и в скорби своей, как это зелено-синее море, и находит эта песня отзвук в его сердце, и хочется ему также запеть о своей тоске непонятной, о своей боли сердечной, неведомо откуда взявшейся; набежит посильней порыв ветра, загудит, зарокочет море — и новое ему чудится: кажется, что он слышит шум далекого леса, что это ели и сосны, колыхаясь своими вершинами, зовут его к себе, грозят и стонут, видя, что он не повинуется их призыву… А на сердце все тоскливей становится…

Тяжелая рука легла на плечо юноши. Он вздрогнул и обернулся. На него смотрели лукавые глаза его приятеля Беппо.

— Что это ты уединился, Марко? — заговорил Беппо, стройный черноволосый венецианец с веселыми черными глазами. — А я думал тебя встретить у Джованни. Прихожу — говорят, и не был… Кстати, тебе поклон от Бригитты, — продолжал приятель Марка, располагаясь рядом с ним.

— Я прямо из дома направился сюда. Здесь так хорошо! Как море поет! — ответил Марко, не глядя на приятеля и пропустив мимо ушей, случайно или намеренно, замечание о поклоне Бригитты.

II. Старец и юноша

Небольшая сводчатая комната. В широкое и высокое окно врываются целые потоки света. На длинном дубовом столе уголка нет свободного, до того он завален всякой всячиной. Толстые книги в кожаных переплетах, со стальными застежками, свитки пергамента, листки бумаги, испещренные рядами цифр, чертежи и географические карты, подзорная труба, реторты и сосуды странной формы — все это перемешалось в хаотическом беспорядке. Седая сильно облыселая старческая голова низко склонилась над столом. Морщинистая рука что-то быстро чертит на бумаге.

Скрипнула дверь.

— Ты, Марко? — спросил старик и поднял голову.

Свет упал на его лицо. Глубокие морщины тянулись по нему; седая борода спускалась на грудь; ясные глаза кротко смотрели из-под нависших бровей. Это было прекрасное лицо, полное величавого спокойствия старости.

— Я, дядя Карлос, — ответил звучный молодой голос. — Прости, я запоздал — уже давно наступила обеденная пора. Я сейчас принесу плодов и вина…

III. Кое-что о прошлом и будущем

— Ты уже знаешь, Марк, — начал старик, — что родина твоя не здесь, а далеко на севере, что тот язык, на котором мы говорим теперь, есть русский; знаешь ты также, что судьба случайно забросила тебя сюда еще в то время, когда ты был пятилетним ребенком, но каким образом пришлось тебе очутиться здесь, кто твои родные, где они живут — обо всем этом я еще не говорил с тобой: я ждал, «когда исполнится полнота времени». Теперь пора пришла…

— Кое-что у меня сохранилось в памяти, — задумчиво проговорил Марк. — Я смутно припоминаю бледное исхудалое лицо, обросшее густою золотистою бородою; впалые глаза, обведенные темными кругами, с тоской устремленные на меня; руку, с до того белою кожею, что сквозь нее синеют жилки, прикасающуюся к моему лбу; тихий шепот…

— Это — твой умирающий отец.

— Я помню также, что я называл его тятей… Как сквозь сон, еще мне припоминаются толпы размахивающих оружием людей, языки пламени, треск горящего дерева, вопли, стоны…

— Ты запомнил, насколько может запомнить ребенок. Когда ты выслушаешь меня, быть может, новые воспоминания воскреснут в — твоей памяти. Однажды, — это было пятнадцать лет тому назад, — в такой же ясный летний день, как теперь, в нашем городе царило необыкновенное оживление: прибыла галера, одержавшая победу над турецким разбойничьим судном. Говорили, что победа стоила венецианцам дорого, что разбойники дрались с дикой храбростью — тем более чести было нашим отважным морякам. В храме Св. Марка был пропет Те Deum

[1]

. Было привезено множество добычи и само турецкое судно с залитой кровью палубой, иссеченное, но еще годное для плавания. Говорили, что было освобождено более сотни христиан, томившихся в мусульманской неволе — они были гребцами у турок. Знаешь ли, что значит быть гребцом на турецкой галере? Более жестокой пытки нельзя придумать! Прикованный к скамье так коротко, что едва может приподняться, несчастный томится под палубой без света и воздуха, без устали поднимая и опуская тяжелое весло. Удивительно ли, что, как говорили, эти несчастные, когда вырвались на Божий свет, почти обезумели от радости? Радость заразительна, и венецианцы сами радовались не меньше освобожденных, братались с ними, пировали. Я вел тогда такую же затворническую полумонашескую жизнь, как теперь, и, если бы не мой старый слуга Жуан — он умер лет девять назад…

IV. Непокорная дочь

— Бригитта! Бригитта! Да оглохла ты, что ли? — с досадой крикнула полная небольшого роста женщина и хлопнула жирной рукой по плечу молодой девушки.

Та вздрогнула и обернулась.

— Что, матушка?

— Что ты на меня смотришь, словно неживая? Вбила дурь в голову, так вот теперь… Э-эх! послал мне Господь наказанье! Помоги-ка мне поднять этот кувшин. Силы-то, я думаю, побольше моего… Сама не могла догадаться помочь матери! — ворчала старуха.

Девушка послушно ухватилась за ручку кувшина. Стройный стан ее перегнулся, лицо покраснело от усилия. В этот миг она казалась еще прелестнее, чем обыкновенно, и, будь тут теперь Беппо Аскалонти, приятель Марка, он, наверно, не удержался бы от возгласа восхищения. Бригитта, казалось, была создана для того, чтобы привлекать к себе сердца всех. Стройная, грациозная, с лучистыми черными глазами, со смугловатой кожей, с ярким румянцем, с чуть приметным пушком над верхней губой — она была типичной южной красавицей. Тонкие брови слегка срастались у переносицы, подбородок был резко очерчен — признаки твердой воли и жестокости. Что касается твердой воли, то это она уже проявляла не раз, недаром же ее мать, толстая Марго, вдова резчика, называла ее упрямой, непокорной; но жестокости в ней никто не подметил, и она слыла за девушку с очень добрым сердцем. «Толстуха Марго», как звали соседки мать Бригитты, была далеко не довольна своей дочерью и, бывало, по целым дням ворчала на нее. Правда, у «толстухи» были очень веские причины для недовольства, — это единогласно утверждали все окрестные кумушки: Бригитта должна была благословлять судьбу, что она ей послала такого жениха, как богач Джузеппе Каттини; шутка сказать! у него было два дома, да не каких-нибудь лачужек, а настоящих каменных, и пяток таверн в разных концах Венеции; его жене, верно, не пришлось бы много работать, и она бы жила, как принцесса, и вдруг — неслыханное дело! — красавица отказала такому жениху. Действительно, можно было жалеть бедную «толстуху Марго», что у нее такая дочь! Зоркие соседки, конечно, открыли и причину отказа: всем в глаза бросается, говаривали они, что Бригитта бегает за этим огромным белобрысым северным еретиком, приемным сыном «колдуна» Карлоса. Сотни проклятий сыпались на голову бедного Марка; негодовали, почему такого «безбожного еретика» оставляют гулять на свободе и смущать христианские души; находили, что и сама наружность у него бесовская: «можно ли вырасти таким нечеловечески огромным без помощи дьявольской силы?» Дочери досужих кумушек были иного мнения о наружности Марка, но они не смели спорить и молчали, скромно потупив глазки.

V. Ссора

Когда Беппо и Марко вместе с братом Бригитты, Джованни, вошли, то первое, что им попалось на глаза, была фигура тучного кабатчика, сидевшего на скамье против входа и разговаривавшего с Марго. При виде его явное неудовольствие выразилось на лице Джованни, Беппо покосился на Джузеппе и плюнул, сделав гримасу. Он даже не кивнул головой Каггини и прямо направился к старухе Марго. Джованни холодно поздоровался с отвергнутым женихом своей сестры, один Марко приветливо кивнул ему головой и спросил:

— Как поживаешь, Джузеппе?

Тот свирепо посмотрел на него.

— Живу хорошо, с помощью Божьей. Да отчего Богу и отказать мне в помощи? Ведь я — не еретик какой-нибудь, а правоверный католик, — ответил он.

Марко улыбнулся такому ответу и пожал плечами.

Часть вторая

I. В церковь, но не молиться

Мартовское солнце хоть еще и не очень жарко, а все же горячее зимнего, и от лучей его заметно подтаивает, буреет, оседает и выпускает из-под себя мутные ручейки порыхлевший снег.

Уже началась порядочная распутица — в 1584 году после весеннего перелома зима круто повернула на лето, и в несколько дней московские улицы стали неузнаваемы. Где еще недавно шла гладкая, как бархатная ткань, дорога, окаймленная по сторонам высокими сугробами, там теперь тянулась бурая лента какой-то серой «жижи» из снега и воды. Москвичи и оглянуться толком-то не успели, а сугробы словно слизало и на их месте появились противные лужи.

— Бе-е-да! — покачивая головой, ворчал какой-нибудь сивый дед-старожил, пересекая, семеня шажками, дорогу и утопая в «жиже» по самую щиколотку.

— Кабы за зиму снега было поменьше, то, видать, иное было бы, — замечает со знанием дела какой-нибудь парень, молотя ногами противное месиво…

Немногим легче было верховым ездокам, это испытал на себе одинокий всадник, едущий утром по- одной из улиц Москвы, ведущей за город. Узкая улица, сжатая с боков заборами боярских дворов, казалась непроезжей, до того ее залило весеннею «жижей», и конь, несмотря на понукание, плелся тихим труском, а то и просто шагом, часто оступался, попадая копытом в наполненную талым снегом выбоину, скользил, когда улица спускалась под гору. Конь был не из особенно породистых, но грудастый, с крепкой шеей и сильными ногами, такой, про которого можно было сказать: «Добрый конек».

II. Тоже не молиться

Лучи утреннего солнца ударили по вершинам вековых елей и сосен в лесу, и темная хвоя их, уже выдержавшая зимнюю стужу и метели, словно посветлела, и легкий пар, едва глазу заметный, потянулся от их веток — это таял морозный налет, кинутый на них утренником. Опустились ниже лучи, облили светом тесовую крышу боярского дома, заиграли на слюде окон и ворвались сквозь их переборку в девичью спальню, сверкнули на золотой кисти постельного полога, и один шаловливый луч ухитрился пробиться и за него и лег светлым, теплым пятном прямо на лицо боярышни. Шевельнулась боярышня, но глаз не открывала, только чуть повернула головку. Это уже не сон крепкий, без сновидений, это — скорей дрема, полная грез.

Сладкая дрема, сладкие грезы! Грезится боярышне знакомое лицо… Серые очи ласкают ее взглядом и нежат… Ей словно жутко немножко, а между тем какая-то сладкая истома на сердце, и то замрет оно, то забьется, заколотится…

Кровь прилила ей к лицу и стучит в виски, а глаза сами ищут встречи с его глазами. И вдруг совсем-совсем близко к ней очутились его очи, и она не в силах отвести от них своих. Жгут, жгут!.. Его жаркое дыхание она чувствует на своей щеке.

— Милая! Голубка! — слыйшт она прерывистый шепот.

И вдруг губы его ожгли поцелуем ее щеку. Ее голова — как в огне. Что за смута на душе у нее! Тут и стыд, и радость. Сердце, кажется, из груди выпрыгнет.

III. Заподозренная

В то время, когда Степан Степанович, подозвав Аграфену, беседовал с нею, в глубине двора стоял высокий молодой парень и угрюмо смотрел на эту сцену.

— Груня! — крикнул он, едва боярские сани выехали за ворота.

Та подошла.

— Что, Илья?

— О чем он с тобой говорил?

IV. За обедней и после нее

Обедня затянулась: старичок священник любил служить не торопясь и без пропусков. Маленькая церковь была полна народа. Это все были окрестные вотчинки со своими чадами и домочадцами. Простого люда было мало видно: день был будний, и смердам и иной «меньшой братии» было не до молитвы.

В храме было жарко и душно, и боярин Степан Степанович имел полное основание распахнуть свою шубу и показать свой блестящий тегиляй. Кречет-Буйтуров стоял на обычном месте, на коврике, подле правого клироса. Голова его была гордо закинута, и он свысока поглядывал на стоявших невдалеке знакомых соседей-вотчинников. Он даже крестился как-то особенно, точно, творя крестное знамение, оказывал милость Богу.

Стоявшая рядом с ним Анфиса Захаровна молилась усердно, отбивала земные поклоны так, что становилось страшно за ее лоб, а крестясь, перекидывалась туловищем сперва несколько назад, а потом кланялась низко-низко, причем крест творила такого размера, что, перенося руку со лба, опускала ее не на грудь, а, скорее, на живот.

Катюша молилась неровно. Она то крестилась часто-часто мелкими крестиками, то забывалась, и Анфисе Захаровне не раз приходилось подталкивать ее в бок, чтобы напомнить, что нужно перекреститься.

Девушке было не до молитвы. Она чувствовала на себе горячий взгляд тех глаз, которые ей сегодня грезились в дреме, и смущалась под ним. А Александр Андреевич Турби- нин, как нарочно, не отрывал своего взгляда от ее лица. Он заметил ее смущение, подметил уже не один кинутый вскользь на него ее робко-виноватый взгляд, и сердце его трепетало от радости: он понимал, что все это — добрые признаки.

V. Старый знакомый

Всадник услышал зов Турбинина, подъехал к нему и спрыгнул с коня. Это был очень высокий и богатырски сложенный красивый молодой человек с небольшою золотистою бородой и усами, с несколько загрубевшей от солнечных лучей и непогоды кожей лица, с ясными голубыми глазами.

— Эх, да как же ты неловко попал, братец! — сказал он, беря Серого за узду. — Ну-ну, конек, вставай!

Серый словно только этого и ждал — он тотчас же поднялся. Поднялся и Александр Андреевич.

— Что нога? Изрядно примял коняга?

— Нет, ничего… Так, ноет малость. Как вот конь? — ответил Турбинин и заставил Серого шагнуть несколько раз. Конь прихрамывал на одну ногу.