Малый заслон

Ананьев Анатолий Андреевич

«Малый заслон» — это книга о военных событиях, которые произошли зимой 1943 года в Белоруссии во время наступления наших войск. Командование фронтом разработало план операции по окружению и захвату вражеской группировки вблизи города Калинковичи. Прорвав линию фронта, наши подразделения глубоко вклинились во вражеский тыл и перехватили шоссейную дорогу Мозырь — Калинковичи. О том, как батарея капитана Ануприенко и пехотинцы старшего лейтенанта Сурова отбивали танковые атаки врага, прикрывая подступы к шоссе, о героизме солдат, выдержавших неравный бой и победивших, взволнованно рассказывает в этой повести писатель Анатолий Ананьев.

Девушка на батарее

1

Командир батареи капитан Ануприенко полулежал на разостланной шинели и негромко напевал «Катюшу». Он пел, но едва ли сам сознавал, что поёт — взгляд его был прикован к карте; он мысленно ходил по тем впадинам, рощицам и полянам, по которым не сегодня-завтра придётся ему вести батарею в наступление, спускался в овражки, где стояли вражеские миномёты, а может быть, и танки — он весь был там, война научила его смотреть вперёд, угадывать замыслы противника, заранее продумывать возможные направления удара, чтобы потом в нужный момент быстро принимать правильные решения. Капитан пел и думал. Временами песня прерывалась протяжным «та-ак!»… и карандаш замирал на извилистой линии карты.

В открытую дверь блиндажа врывалось солнце, и на бугристой серой стене слюдяным блеском отсвечивали песчинки. Тяжёлые бревна наката, мокрые от недавнего дождя и местами покрытые зеленоватой плесенью, теперь подсыхали, и от этого в блиндаже стоял густой запах гнилого дерева. Ануприенко лёг на спину и закрыл глаза.

Вторую неделю на фронте царило затишье. Утомлённые и поредевшие в боях дивизии не могли продолжать наступление. Рассредоточившись на широких белорусских просторах, войска окопались в ожидании новых больших перемен. Где-то в штабах армий по ту и по эту сторону фронта разрабатывались планы, перемещались полки, скрытно, по ночам, сосредотачивались артиллерийские и танковые группы для удара, а солдаты углубляли жёлтые песчаные окопы и грелись в лучах нетеплого осеннего солнца. Разведчики ходили за «языком», взрывая иногда ночную тишину коротким боем, и снова насторожённое, затаённое спокойствие устанавливалось на передовой. Бездействовала и батарея Ануприенко, и это особенно не нравилось капитану. Он не любил стоять в обороне. В такие дни у него начинали пошаливать нервы. Болела перебитая ещё в сорок первом году ключица, нестерпимо, нудно, как у ревматика, ныли колени и все тело как-то лениво опускалось, пустело. Тогда он сам находил себе работу: лазил по передовой, изучая каждый кустик, а потом часами просиживал над картой, мысленно рисуя себе картину предстоящего боя.

В штабе давно шли разговоры, что артиллерийский полк, куда входила и батарея Ануприенко, должны отправить на переформировку, но ничего конкретного пока не предпринималось. И эта неопределённость тоже неприятно действовала на капитана. «На переформировку так на переформировку, — с досадой повторял он, — все равно ни черта не делаем!» А отдых бойцам был необходим, это капитан чувствовал и по себе. После тяжёлого сражения на Орловско-Курской дуге — полк был на самом трудном направлении — оборонял подступы к Обояньскому шоссе, — батарея только один раз пополнялась людьми. Беспрерывные бои в продолжение почти шести месяцев так измотали батарею, что она, по мнению капитана, была похожа скорее на партизанский отряд, чем на боевую единицу. Пропахшие дымом и пороховой гарью шинели на солдатах пообтрепались, гимнастёрки вылиняли и задубели от пота, а на землисто-серых обветренных лицах бойцов, казалось, навеки затвердели следы бессонных ночей и длинных переходов. Ануприенко не раз удивлялся, как ещё они могут веселиться и шутить, сохранять бодрость духа. Ответ приходил сам собой: они встали на защиту отцовской земли, и эта земля, вздыбленная и опепеленная, звала к мести. В памяти воскресали картины военных дорог: охваченные огнём деревни, задымлённые хлебные нивы, жёлтые поля подсолнечника в разрывах, изъеденные воронками огороды, луга, перекопанные противотанковыми рвами, панические до одури переправы, сиротливые обозы беженцев… Велика Россия, и неизмеримо горе, которое принесли на нашу землю фашисты.

Под потолком назойливо жужжал и бился о стенку только что залетевший в блиндаж шмель. И, словно вторя ему, звонко сопел задремавший у телефона пожилой связист Горлов. Навешанная на ухо трубка закрывала его небритую рыжую, как огонь, щеку. У панорамы стоял лейтенант Панкратов и вёл наблюдение за передним краем противника. Он медленно переступал с ноги на ногу, под сапогами шуршал и пересыпался подсохший песок.

2

Огневые позиции третьей батареи располагались на опушке леса, почти перед самым овражком, по которому капитан с разведчиком Щербаковым прошли на передовую. Орудия были врыты в землю и замаскированы. Бойцы размещались тут же в наскоро сооружённых землянках. В лесу, на просеке, уткнувшись радиаторами в кусты, стояли машины, тоже замаскированные ветками, чуть в сторонке от них — кухня.

Землянка старшего на батарее лейтенанта Рубкина находилась позади орудий, под старым развесистым дубом. Крыша и неглубокая, тянувшаяся от входа траншея были усыпаны желудями и опавшими жёлтыми листьями. По утрам, обильно покрытые росой листья мягко пружинили под ногами, налипали на сапоги, а под вечер, когда сюда проникали косые лучи оранжевого осеннего солнца, траншея наполнялась тихим звенящим шелестом. Старшина Ухватов, любивший, как все старшины, чистоту и порядок, приказал было солдатам выгрети из траншеи листья, но Рубкин отправил их обратно.

— Ты что же, спросить не мог?

— Хотел как лучше, товарищ лейтенант.

— Лучше… Степной ты человек, Емельян, красоту лесную понимать надо!..

3

Уже сгущались сумерки, когда Ануприенко, выбрав огневую под орудия, вернулся с переднего края на свой батарейный наблюдательный пункт.

В блиндаже обедали: гремели котелками и кружками. Принёсший кашу разведчик Опенька сидел на опрокинутом вверх дном ведре и плутовато поглядывал на товарищей. Лицо его, рассечённое голубоватым шрамом, улыбалось.

— Эх, не война нынче, братцы, а малина! — потирая руки, проговорил он. — Дайте табачку, у кого покрепше.

— Ну и глупец же ты, Опенька, — недовольно процедил связист Горлов, — кто только тебя такой фамилией окрестил? Ей-богу, умнейший был человек! Опёнок ты и есть опёнок.

— Ты отрывай, отрывай газетку, не жалей… А война, братцы, в такой денёк — малина!..

4

Когда Опенька, помахивая ведром, возвращался на батарею, лейтенант Рубкин с озабоченным видом ходил из угла в угол своего тесного блиндажа и уговаривал девушку в армейской гимнастёрке — санитарку какой-то пехотной роты — вернуться в свою часть. Девушка ничего не отвечала, но и не уходила. Она стояла посреди землянки, невысокая, худенькая; новая каска, обтянутая маскировочной сеткой, по самые брови закрывала её лоб. К солдатским погонам спадали светлые пряди волос, а на груди, прямо на гимнастёрке, поверх воротничка, висела цепочка светлых бус. Откровенно говоря, Рубкину не хотелось прогонять санитарку, он бы с удовольствием оставил её на батарее, но капитан Ануприенко приказал отправить её в свою часть, и ослушаться капитана нельзя.

Лейтенант Рубкин разговаривал с санитаркой осторожно, боялся, что девушка снова расплачется — на лице её были заметны следы слез, и глаза казались красными и заплаканными; он думал, что война вовсе не для женщин, тем более не для таких нежных, как эта санитарка; она казалась ему совсем девочкой, школьницей: «Зачем только их берут в армию да ещё посылают на фронт?»

Рубкин сел на ящик из-под снарядов, вытянув вдоль стола костистую руку. Длинным зеленоватым, как мутное стекло, ногтем на мизинце постучал по жидкой плашке, пристально всматриваясь в лицо санитарки. «А в общем-то недурна…»

— Нет, не могу вас оставить на батарее. Вы причислены к роте, к совсем другому подразделению, и вас там будут искать. Посчитают за дезертира, сообщат об этом родным, а вас… — Рубкин немного помедлил, — вас будет судить трибунал!

Он явно преувеличивал, но, может быть, это подействует на санитарку и заставит её вернуться в роту. Однако девушка даже не взглянула на лейтенанта, а продолжала все также тупо смотреть себе под ноги. Тогда Рубкин решил действовать по-иному. Он подошёл к девушке и, взяв её за руку, сказал:

5

Кто бы знал, как не хотелось Опеньке подниматься и заступать на пост в такую рань. В сарае стояла густая тьма. Разведчики спали, и разноголосый с посвистом храп распирал стены.

Старшина был неумолим: снова луч фонарика ударил в лицо Опеньке.

— Ты чего глаза портишь, не видишь! — возмутился Опенька. — Человек встаёт, так нет, надо обязательно в глаза ему огнём брызнуть. Хоть ты и старшина, а человека уважать надо. А если я ослепну? Ну, к примеру, ослеп я? Какой из меня тогда солдат?

— Не ослепнешь! Шевелись живее!

— И потом, зачем раньше времени человека тревожить? Может, я в самый раз сон хороший видел? А сон-таки я видел, это точно. Слышь, старшина, лежу будто я дома, сплю себе на здоровье, ни блох, ни комаров, и баба под боком. И чувствую я тепло её всем своим телом. Женское тепло, чуешь! Ну вот, лежу и сплю себе, и вдруг будто захолонуло в боку. Протягиваю руку — мать моя, бабы-то нет. Ушла. Тут меня словно кто кнутом жиганул — куда делась? Я прямо в подштанниках во двор, туда, сюда — нет нигде. Я к соседу, стучу… А в жизни у меня такой случай был. Подвыпил я однажды крепенько, пришёл домой и спьяну-то разбил крынку. Жена на меня, я на неё, ну, в общем, знаешь, как это бывает, разговор семейный. Малость пошумел и уснул. Поднялся чуть свет, глядь, а жены и след простыл. Туда, сюда, нет и все. А о том-то и не подумал, что её ещё с вечера соседи спрятали. От меня, конечно…

Прорыв

1

Как только полк выехал из Озёрного, пошёл холодный дождь. Он лил почти целый день, мелкий, обкладной, осенний. Размокли вязкие просёлочные дороги, машины с рёвом и дрожью выбирались из колдобин. Бойцы сидели притихшие, подняв воротники шинелей, кутаясь в плащ-палатки. По обочине шла пехота, двигались гусеничные тягачи с дальнобойными орудиями… На разъезде проехали мимо выстроившихся рядком вдоль опушки «катюш». Они стояли в чехлах, серые, слившиеся с землёй и небом. Кто-то успел подсчитать — двадцать пять; кто-то сказал: «Готовится прорыв!» — и эта фраза быстро облетела всю колонну. Настроение у бойцов невольно поднималось: первое чувство досады и подавленности, что их вместо отдыха снова посылают в окопы, под пули, сменилось бодростью, которая всегда приходит перед большим наступлением.

С разъезда опять плутали по узким и вязким просёлочным дорогам и наконец остановились в лесу. Дождь прекратился. Было уже темно, деревья ещё больше сгущали ночь, так что в трех шагах ничего нельзя разглядеть. Лес шумел от ветра, глухо, насторожённо скрипели гнущиеся стволы и слышались удары веток.

Ануприенко вылез из кабины и приказал заглушить моторы. Он стоял возле машины, положив ладонь на холодное, мокрое крыло; о капот дробно разбивались крупные капли, падавшие с веток. Капитан поджидал офицеров батареи; они шли к передней машине, и в темноте отчётливо слышалось чавканье сапог в грязи.

— Ну и темень, как в бочке с тушью, — ворчал Рубкин, пробираясь на ощупь вдоль орудийного ствола.

— Ночь — по заказу! Хороша! — весело отозвался Ануприенко.

2

Ночь перед боем обычно бессонная и длинная-длинная, как целая жизнь. Ануприенко лежит в только что вырытом окопе. Сверху натянут брезент. На него валит снег, и от этого в окопе темно и сыро, как в погребе. Но зато спокойно, не заденет ни шальная пуля, ни осколок, а прямое попадание снаряда — это редкость, по крайней мере, сам Ануприенко ещё не видел такого, да к тому же немецкая артиллерия сейчас молчит, можно зажечь в окопе свет, закурить, и дым струйкой потянется в узкую, оставленную для воздуха щель. Луч фонарика падает на стену, она мокрая, пористая, торчат из неё белые корешки и с них капает вода. Пальцы нащупывают в боковом карманчике большие кировские часы. Ануприенко достаёт их и смотрит: четыре. До начала наступления ещё два часа. Надо бы уснуть, а сон не идёт. Капитан снова мысленно проверяет готовность батареи к бою. Боеприпасы? Полный комплект. Орудия и машины? Исправны. Часовые выставлены. Офицеры знают задание, связь с пехотным подразделением налажена. Настроение у бойцов хорошее, отдыхают тоже в таких же окопчиках и ровиках, накрытых плащ-палатками. Засыпает их снег, а они спят. Спят ли? А что делает Панкратов? Он-то наверняка не спит — пишет письмо своей девушке. Несимпатичная она у него, а вот любит! Хороший парень Леонид. Простой, нараспашку. А Рубкин?.. Скрытный он. Никогда не скажет, что думает. То ли камень на душе, то ли характер такой? В деле — не трус, а на язык — черт-те что! Вечно хандрит, вечно чем-то недоволен…

В эту минуту, когда капитан думал об офицерах батареи, Панкратов, положив на колени планшетку, писал письмо, вернее, дописывал начатое ещё в дороге. Он был возбуждён и взволнован, — впервые участвовал в большом наступлении, — но писал неторопливо, подробно, и письмо дышало теплом горячей солдатской души. «Наконец-то, Оленька, начну воевать по-настоящему!..» А Рубкин ушёл к машинам, которые стояли неподалёку от орудий, в кустах. Он сидел вместе с Майей в кабине, и санитарка уже несколько раз открывала дверцу и намеревалась уйти.

Лежит Ануприенко в окопчике, а на брезенте — в четверть метра снега. На стене дрожит круглое светлое пятно от фонарика. Капитан уже не думает ни о батарее, ни о лейтенантах. За предстоящий бой он спокоен: все подготовлено, все рассчитано. Закрывает глаза, пытаясь уснуть, и видит себя маленьким в отцовской шапке с надорванным ухом. Будто лежит он в сарае на колких объедках, а по двору ходит отец, сердитый, ни на кого не глядит, ищет кнут. У крыльца — запряжённая Чалка. Сейчас отец отведёт её на колхозный двор. В раскрытых дверях стоит мать и кончиком платка вытирает слезы. Бабка крестится и причитает. А Васька и Гришка ушли на Волгу удить рыбу. Им можно, они уже большие… В сарай входит отец и кричит: «Убью, стервец, куда задевал кнут?..» Но он не убьёт, это все знают. Он всегда так кричит. А кнут отдавать неохота — жалко Чалку… В сарае холодно. Слышно, как по крыше шуршит дождь. Но в избу идти не хочется, там в люльке ревёт братик Миколка, а Серёга босой сидит у окна и обрывает листочки с герани. Нет, в избу идти нельзя. Серёга будет плакать и просить ботинки…

Ануприенко достал часы — половина пятого. Ещё полтора часа! И снова перед глазами родная деревня. Он идёт по улице в новой гимнастёрке и новых хромовых сапогах. Пуговицы начищены до блеска, и портупея жёлтая через плечо. В петлицах — по два кубика. Позади слышится шёпот: «Это чей такой?» «То нашего Ануприенко сын!..» У калитки ожидает мать. Издали виден её нарядный клетчатый платок. Рядом с ней — какая-то девушка. Да это соседка — Танька веснушчатая. Теперь она Таня, и веснушек у неё нет. Она смущается, краснеет и смотрит себе под ноги. По пыли вприпрыжку бежит Миколка, а Серёга идёт медленно, он уже взрослый, кончает десятый класс. Все в сборе, только нет отца. Могила его на погосте заросла травой. Деревянный крест потемнел, и на перекладинах висят засохшие венки…

Тогда Ануприенко только что закончил училище и приезжал в отпуск. После этого дома ни разу не был. Письма, одни письма! Братья сейчас на фронте: Григорий где-то под Ленинградом, а Василий — на дальнем Севере, почти за Полярным кругом. Сергей учится в танковом училище, а мать с Николаем. Как они там?.. А Таня, мать писала в последнем письме, пошла на курсы санитарок и, наверное, тоже поедет на фронт. «Долго сидела у нас и тебе передавала большой привет!..» Лицо у Тани круглое, такое же, как у Майи. Они чем-то напоминают друг друга, только у Майи волосы совсем светлые и над бровью родинка, а у Тани — темно-русые, и стрижёт она их коротко. Ануприенко представил себе Таню в гимнастёрке и улыбнулся. И снова подумал о Майе. «Нет, война не для женщин, то ли боем руководи, то ли за них беспокойся…»

3

На сапоги неприятно налипает густая красная глина. Трудно переставлять ноги, словно на железных подошвах по магниту. Траншея узкая и глубокая. Наверху снег, а здесь даже не подмёрзло. Странно. Майе хочется заглянуть через бруствер, что делается там, у немцев. Когда она шла сюда, видела только чистое снежное поле: Где же, интересно, немцы и почему они не стреляют?

Всю ночь стреляли, а теперь молчат? Но посмотреть через бруствер не так-то просто, нужно встать на приступку, А приступки все заняты. На ближней стоят Ануприенко и Панкратов. Каски у них повязаны белым. Они смотрят в бинокли, разбросав локти по снегу. Панкратов в плащ-палатке, и плащ-палатка у него топорщится колом, потому что была мокрая и теперь подмёрзла. Капитан в шинели. Он то и дело достаёт из кармана часы и смотрит. Панкратов спрашивает:

— Сколько?

— Без пяти…

Через пять минут начнётся наступление — это Майя знает, она догадывается об этом. Через пять минут все загудит, загрохочет, полетят вверх фонтаны земли и окопы потонут в жёлтом толовом дыму. Она ещё ни разу не видела настоящего боя, даже под бомбёжкой не была. На душе тревожно. Она смотрит теперь на Рубкина. Лицо у лейтенанта белое, как снег. Ну да, Майя хорошо видит его лицо. А рядом с Рубкиным — какой-то незнакомый майор. Полный, краснощёкий и небритый. Это командир батальона. Да, она видела майора, когда он приехал к Ануприенко. Она вспомнила теперь об этом.

4

«Не везёт, просто чертовски не везёт. Опять на фланг! Милое дело наступать в центре! Всего хватает: и танков, и пехоты, и артиллерии. И штурмовики, вот они, помогают расчищать путь. И связь работает, как часы, и командование — все внимание на тебя. А на флангах вечно неразбериха. Отражай атаки, чтобы немцы не сомкнули горловину прорыва, а они лютуют, так и норовят нащупать слабое место. Не только отражай, а ещё и наступай, выбей их из деревни. А чем выбить? Рота стрелков, четыре миномёта, батарея сорокапяток и наших три орудия. Если бы три! Только два. Когда третье придёт, жди, И о чем только этот Рубкин думает? Надо будет всыпать ему, как следует!..»

— Лейтенанта мне! — кричит Ануприенко в трубку. — Третье прибыло? Нет ещё? Буксир выслал? Давно? Сам иди, а чтобы орудие через пять минут было на огневой! Что? Как хочешь! Изволь выполнить приказ.

Но капитан знает: Рубкин не пойдёт и орудия через пять минут не будет на огневой. Словно сухие сучья, с треском рвутся мины. Откуда их швыряют немцы? Ануприенко подносит к глазам бинокль и смотрит. Деревня скрыта за пригорком, видны только соломенные крыши крайних изб да полуразвалившийся купол старой деревянной церкви. Немецкие окопы тянутся прямо по хребту пригорка. Удобные у них позиции, с любой точки могут все поле простреливать. На правом крыле какое-то длинное кирпичное здание, не то склад, не то бывшая колхозная ферма. Совсем целая, только крыша в нескольких местах пробита. И угораздило же кого-то выстроить её на самом виду! За фермой — небольшая берёзовая роща, видны только одни макушки. Ветки качаются, и с них слетает снег. Ветра нет. Отчего бы? Там немецкая миномётная батарея. Определённо там, — догадывается Ануприенко.

По траншее бежит командир роты — худой, костлявый старший лейтенант. Ануприенко уже знаком с ним, это очень нервный и неорганизованный человек. Может, действительно контуженый? Все время головой вертит, будто воротничок гимнастёрки тесен. Да где там тесен, можно свободно кулак просунуть.

— Командир роты Глеб Каравай! — рекомендуется он и протягивает липкую, влажную ладонь.

5

Батарейная походная кухня разместилась неподалёку от огневой, сразу за кустарником, в ложбинке. Старшина Ухватов с шофёром нарубили веток и развели огонь. Повар, бывший заряжающий Трофим Глотов, поставленный на кухне после ранения, натаскал в котёл воды и засыпал гречневую крупу. Тут же находился и Иван Иванович Силок. Он не пошёл в госпиталь, хотя мозоль на ноге у него вздулась и мешала двигаться; капитан Ануприенко разрешил ему, пока заживёт нога, побыть на кухне и помогать повару. Силок сидел на подножке машины и распечатывал консервные банки со свиной тушёнкой.

Подкладывая в топку сырой хворост, старшина на все лады проклинал снег, выпавший, по его мнению, совершенно некстати, потому что ещё не получено для бойцов тёплое обмундирование — полушубки, телогрейки и валенки — и теперь, во время прорыва, едва ли можно будет получить его. Тылы отстанут, а по морозцу в одних шинелях да кирзовых сапогах много не навоюешь! Он мысленно намечал план, когда связаться с хозяйственной ротой и получить для батареи все необходимое.

В ложбинке было сравнительно тихо. Сюда не залетали ни снаряды, ни пули: грохот боя слышался приглушённо, будто где-то наверху, на ветру работали тракторы.

Который уже час наблюдал Силок, как по большаку шли и шли войска в прорыв: и пехота, и артиллерия, и танки, и самоходные пушки. Шли молча, торопливо. Было странно, что в трех-четырех километрах от большака, за высотой, гремел бой, а здесь, по этому широкому тракту, невозмутимо проходили полки и дивизии. Они втягивались в горловину прорыва, вонзались в тело растянувшегося фронта, как скальпель хирурга. В воздухе беспрерывно гудели самолёты, охраняя колонны от вражеских бомбардировщиков. Не в первом наступлении участвовал Иван Иванович, не в первый прорыв шёл с батареей, и всегда ему казалось непонятным — одни сражаются, другие проходят, и словно нет им ни до чего дела. Повернуть хотя бы один полк на помощь ротам, расширяющим горловину прорыва, ударить по немцам и гнать их, гнать! Силок как санитарный инструктор раньше всегда находился на огневой, возле орудий, но, случалось, ходил с разведчиками и на наблюдательный пункт. Теперь, слыша, как беспрерывно ухала батарея, он хорошо представлял себе, что происходило там, в наступающих подразделениях. Особенно беспокоило Ивана Ивановича то, что было уже далеко за полдень, а батарея всего только один раз сменила огневую, и больше ни на шаг не продвинулась вперёд, а все стреляла и стреляла. Потому и думал Силок, что за высотой дела плохи.

Густые серые тучи застилали небо, клубясь, придавливая землю. Ветер гнал их на восток, эти седые осенние космы; казалось, где-то там, на западе, немцы жгли леса, и не тучи, а дым расстилался по горизонту, едкий, удушливый. Неумолчный гул моторов и уханье батарей ещё больше усиливало это впечатление. Иван Иванович не замечал, что ветерок бросал на него настоящий дым от трубы походной кухни. Он сухо кашлял, прикрываясь ладонью.