Танцующий с тенью

Андахази Федерико

Автор «Анатома», «Милосердных», «Фламандского секрета» создает новый жанр. «Танцующий с тенью» – это роман, исполненный в ритме настоящего аргентинского танго. Хуан Молина мог бы стать величайшим исполнителем танго, затмить самого Карлоса Гарделя – если бы не встретился с Ивонной, если бы она не встретилась с Гарделем, если бы не таинственный незнакомец, поселившийся в душе самого Молины. Любовь, смерть, верность, отчаяние – герои Андахази не говорят об этом: они поют танго.

ПЕЧАЛЬНАЯ ПЕСНЯ

Прежде чем за моей спиною распахнется занавес, а из оркестровой ямы зазвучит музыка, позвольте мне – прямо при вас – вызвать к жизни Хуана Молину. Скоро, очень скоро я покину эту старую сцену и уступлю место героям, чтобы они говорили или, лучше сказать, пели сами за себя; однако сначала разрешите мне представить вас, кто бы вы ни были, этому человеку, который – многие так говорят – был величайшим исполнителем танго всех времен. Обязательный к исполнению приговор «величайшим после Гарделя» в его присутствии не был произнесен ни разу – причиной тому часто являлась искренняя убежденность, а еще чаще – неподдельный страх. Молину не просто уважали – да так, что не смели поднять взгляда, – перед ним преклонялись. Когда он пел, его голос проникал в самые черствые души. А когда он вступал в разговор, с прилипшей к губе сигаретой, в сдвинутой набекрень шляпе, ему удавалось внушить страх собеседникам с самой толстой кожей. Карлос Гардель озарил его начало, и, безусловно, он же явился причиной его крестной муки; благодаря Гарделю он стал тем, кем он стал, но еще более верно, что из-за Гарделя он не стал тем, кем мог бы стать. Молина рос в свете звезды Певчего Дрозда, однако жизнь он прожил под гнетом его тени – хотя и не так, как Сальери, поскольку никогда не держал на Гарделя зла; напротив, верность его была безоговорочной. Молина никогда не разделял убеждения, что мир перед ним в долгу, столь распространенного среди людей посредственных, почитающих себя обладателями талантов, которых всем прочим смертным просто не разглядеть. Ему были неведомы муки болезненного самолюбия, и, несмотря на то, что слава его так и не перешагнула через границы городских предместий, бывали моменты, когда он признавал себя человеком удачливым. Не существует фотографий, запечатлевших его на Монмартре или в Латинском квартале в те времена, когда Париж почитался музыкальной Меккой. С него не писали портретов сепией на Бруклинском мосту; не осталось картин, изображающих его на борту корабля, на фоне ускользающего Буэнос-Айреса, каким он видится с Ла-Платы. Но Молина навсегда сохранил снимок, где он, совсем молодой, стоит рядом с Гарделем, а поверх изображения идет дарственная надпись: «Моему другу и сотруднику, Хуану Молине». Слово «друг» – он всегда это понимал – было простой формальностью. Впервые о нем услышали в парке Патрисиос; позже его слава добралась до Палермо

Дамы и господа, прежде чем яркий конус света этого прожектора оставит меня, чтобы переместиться на исполнителей действительно главных ролей, позвольте мне заранее сообщить вам кое-что из того, что вам надлежит знать: жизнь Хуана Молины была отмечена печатью трагедии. Трагедии, автором которой явился он сам. Возможно, вся его биография уместилась бы в одни сутки. Или в имя одной женщины. Но это было бы несправедливо.

То, что вам предстоит выслушать в дальнейшем, – это печальная и чуть ироничная песня, попытка вновь шаг за шагом пройти путь, что привел Молину к той ночи, когда он сочинил свое роковое танго. Некто, известный лаконизмом и точностью своих определений, сказал, что танго – это печаль, которую танцуют; возможно, именно так, наполнившись этой особой меланхолией, исполняя одну за другой причудливые фигуры этого танца с не совсем обычной хореографией, повинуясь рваному ритму этой воображаемой мелодии, читатель сумеет сделаться зрителем этой истории, написанной в размере «две четверти».

Дамы и господа, прежде чем я незаметно покину эту сцену и предоставлю каждому из персонажей возможность спеть свою правду, прежде чем поднимется этот пурпурный занавес, слегка потрепанный временем и забвением, я заранее предупреждаю вас, что нижеследующее представляет собой мелодраму, историю величайшего певца всех времен. И на всякий случай спешу уточнить: после Гарделя.

Часть первая

1

Равнодушная к водам старой реки, присутствовавшей при ее рождении и до сих пор дарившей ей жизнь, – словно неблагодарная гордячка дочь, которая повернулась к матери своей юной спиной победительницы, – столица проснулась, сияя, несмотря на бессонную ночь с пятницы на субботу. Парижские крыши Ретиро

[3]

, мадридские купола Авениды-де-Майо, приехавшие из Нью-Йорка гиганты, несущие на своих плечах фронтисписы, спроектированные итальянскими архитекторами, шпили небоскребов и флюгеры, венчающие церкви, – весь этот ансамбль, единодушный в своем разнообразии, вырастал на фоне прозрачно-фиолетового неба, предвещавшего жаркий день. Буэнос-Айрес, город птиц, заблудившихся среди слепящих огней, таких как огни Собора

[4]

, начинал или, наоборот, завершал очередной день – смотря по тому, где провести условную границу, разделяющую непрерывную городскую жизнь на отрезки длиной в сутки. На дворе безумные годы. На дворе лето. Обитатели ночи, пахнущие табаком и шампанским, брели с покрасневшими глазами, словно застигнутые рассветом вампиры, пытаясь отыскать еще немного полумрака, последнее танго, последнее прибежище между ног у какой-нибудь дешевой проститутки, готовой продать счастливую надежду на то, что ночь еще не окончательно потеряна. Обитатели ночи выходили из Пале-де-Глас, из Арменонвилля, из Шантеклера, из самых роскошных северных кабаре и двигались в сторону самых грязных трущоб близ порта. Незапятнанная чистота покрышек их кабриолетов с откидным верхом погружалась в грязь извилистых улочек с сомнительной репутацией. Этим ночным странникам очень хотелось походить на настоящих злодеев – за это они готовы были платить наличными. По мере того как всходило солнце, среди этих людей все чаще попадались другие – те, кого заставляли ускорять шаг заводские гудки и бег минутной стрелки на часах; те, кто спешил вовремя явиться на работу. Люди двух этих пород смотрели друг на друга недоверчиво, с обоюдным презрением. А в противоположном направлении двигались те, кто стремился попасть из предместья в центр, те, кто выпрыгивал из трамваев и направлял бег своих матовых ботинок к городским конторам.

Обнаженная, выставив бутоны своих маленьких юных грудей на обозрение любому, кого это заинтересует, облокотившись на балконные перила одного из номеров отеля «Альвеар», похожая на кариатиду, Ивонна созерцает с высоты этого человеческого муравейника все, что открывается взгляду ее бессонных глаз. В руке у нее бокал шампанского, уже утратившего всю свою игристость. Ивонна вымотана до предела, однако ей хочется наполнить легкие воздухом этого утра, наполниться светом и забыть.

Забыть.

За спиной девушки, в комнате, посреди вороха шелковых простыней и подушек, набитых гусиным пером, можно разглядеть очертания спящего мужчины. Мужчина храпит, дыхание у него неровное, прерывистое – как будто бы каждый вздох может стать для него последним; его легкие хрипят, как мехи ветхого бандонеона

2

По другую сторону Риачуэло

[7]

, в самом отдаленном конце города, подернутом вечной дымкой из копоти и сырости, Южный док начинал свой тяжелый день еще до появления первых лучей солнца. Длиннющая труба судоверфи Дель-Плата одиноко вздымалась над облепившими ее вспомогательными конструкциями. Белый дым струился параллельно реке, мешаясь с облаками. Гудок парохода прорезал рассветную тишь. Вздрогнул разводной мост, подобный колоссу из проржавевшего железа, одну ногу упершему в Док, а другую – в Устье. Мост затрясся, глухо заскрежетал, и спина гиганта лениво поползла вверх, как будто бы он потягивался. И всякое движение на этом новом Родосе – сделанном из брусчатки и листового железа, с фасадами домов, выкрашенными кричащими корабельными красками, с балконами, увешанными гирляндами стираного белья, – замерло.

Неожиданно в утренней дымке вспыхивают фары грузовика, который только что выехал с верфи, а теперь вынужден остановиться в нескольких метрах перед въездом на мост. Водитель, зная, что ему предстоит долгое ожидание, пока пароход не пройдет между разведенными створками, закуривает сигарету, опускает боковое стекло и начинает вполголоса напевать, не выпуская дымящуюся сигарету изо рта. Хуан Молина пел в любое время и при любых обстоятельствах, в полный голос или сквозь зубы, порою сам того не замечая, – он пел так, как другие думают. Вот и теперь, дожидаясь, пока пройдет пароход и опустится мост, он нанизывает одну на другую строфы танго. Под зеркальцем заднего вида в кабине грузовика висит портрет Певчего Дрозда. Хуан Молина, равнодушный к величественной картине вступления корабля во внутреннюю гавань, поет и поглядывает попеременно то в зеркало, то на портрет. Он видит эту зубастую улыбку, эту шляпу, опущенную на левую бровь, видит глаза, которые как будто освещают своим блеском всю кабину. Взгляд Хуана Молины тут же переносится на отражение собственной улыбки; зубы застывают в оскале, непроизвольно копируя мимику Гарделя. Хуан Молина надевает кепку, лежащую у него на коленях, и, воображая, что это фетровая шляпа, сдвигает ее набок, пытается точно выдержать угол наклона – от верхнего края правого уха до изгиба противоположной брови. Напевая, он как будто вырезает слова своего танго на кузове грузовика:

Девушки, спешащие к воротам фабрик сквозь густую пелену тумана, портовые рабочие в полосатых тельняшках, ожидающие прохождения парохода, чтобы начать свои маневры, – все внезапно подпадают под магию песни Молины и включаются в общий танец на берегу Риачуэло. Все выделывают разнообразные фигуры, соединяются в пары. Разъединяются, меняются партнерами и воссоединяются снова; танцующие отражаются в темной воде, а женщины в это время поют хором:

3

Небольшой людской водоворот на месте того, что могло обернуться трагедией, еще не успел улечься. Прохожие обсуждают происшествие, показывая друг другу следы резины, прикипевшей к мостовой. Автолюбители сбрасывают скорость, любопытствующие продолжают задавать вопросы, а так называемые очевидцы выдвигают свои версии, одна другой кошмарнее и невероятнее. Почти никто не обратил внимания, что еще одна машина, сверкающий «грэм-пейдж», ехавший по проспекту Альвеар, чуть было не впилился в грузовик сбоку.

– Прямо-таки роковой перекресток, – произносит полусонный мужчина, дремавший на мягком заднем сиденье «грэм-пейджа», пока внезапная остановка не оборвала его беспокойный сон – да так, что пассажир стукнулся лбом о переднее сиденье.

– Эта девочка словно заново на свет родилась, – шепчет водитель, указывая на женщину, только что заскочившую в трамвай. – Сейчас самое страшное времечко: пьяные возвращаются из кабаре, а те, кто с утра опаздывает, несутся как очумелые. Самый страшный час, – возвращается он к той же мысли.

Мужчина, полулежавший на заднем сиденье, теперь садится прямо и, пока шофер заново заводит мотор, повыше поднимает поля шляпы, которая совсем недавно была надвинута на глаза, чтобы защитить владельца от света и, что еще важнее, от нескромных взглядов. Он произносит звонким голосом, который так не вяжется с его сонным видом:

– Этот угол таит в себе трагедию; заранее предрешено, что если я где-нибудь погибну, так именно на этом углу.