Пуп земли

Андоновский Венко

Роман македонского писателя Венко Андоновского произвел фурор в балканских странах, собрав множество престижных премий, среди которых «Книга года» и «Балканика». Критики не стесняясь называют Андоновского гением, живым классиком и литературным исполином, а роман сравнивают с произведениями столь несхожих авторов, как Умберто Эко и Милан Кундера.

Из «предисловия издателя» мы узнаем, что предлагаемый нашему вниманию роман представляет собой посмертную публикацию «случайно найденных» рукописей — некоего беллетризованного исторического сочинения и исповедального дневника молодого человека. Изданные под одной обложкой, они и составляют две части книги «Пуп земли»: в первой, написанной от лица византийского монаха Иллариона Сказителя, речь идет о расшифровке древней надписи, тайном знании и магической силе Слова; вторая представляет собой рассказ нашего современника, страстно и безответно влюбленного в девушку. Любовь толкает молодого человека на отчаянные поступки и заставляет искать ответы на вечные вопросы: Что есть истина, Бог, любовь? В чем смысл жизни и где начало начал, «пуп земли»?.. Две части романа разделены дистанцией в тысячу лет, в каждой из них своя атмосфера, стилистика, язык. Однако вечные вопросы на то и вечные, чтобы освещать путь человека во все времена. Этот завораживающий, виртуозный роман сделал Венко Андоновского самым знаменитым македонским писателем наших дней.

Предисловие издателя

Чтобы с самого начала избежать неопределенности (я бухгалтер и в отчетности люблю определенность): эту книгу я предлагаю к рассмотрению и выпускаю ее в свет только из-за моего брата. Вернее, из-за чемодана-сундучка моего брата, который мне передали за пять минут до того, как доставили его тело в цинковом гробу. И поскольку гроб с телом брата был герметично запаян, а чемодан держался на одном ремне, я открыл чемодан. Из него вывалились: желтая зубная щетка; несколько неиспользованных презервативов марки «Латекс» с запахом корицы; портсигар с тремя сигаретами «Житан» без фильтра, один неиспользованный мундштук «Никотеа стоп»; одна сигара «Капитан Эдвардс» специальной скрутки; двое брюк, одни грязные; зажигалка «Zippo», отец подарил перед тем, как отказаться от него из-за цирка; два моих письма, в которых я прошу его вернуться домой и бросить опасные цирковые номера; до неприличности откровенное любовное письмо от украинки — гимнастки на трапеции Инны Колениной; фотография брата с Инной и ее сестрой Светланой Колениной; его дневник (черная засаленная тетрадка, закапанная красным вином) и несколько книг, имена авторов и названия которых мне, бухгалтеру, ничего не говорят, и по этой причине я привожу их здесь только для полноты описания, чтобы понять, что довело моего брата до смерти: «Люди, языки, письма» Ребекки Рубинштейн; «Легенды Паннонии» неизвестного автора; «Азбука для непослушных» авторитетного и уважаемого Венко Андоновского; «Вертоград духовный» о. Мелентия Хиландарца; «Knjiga о knjizi, historija pisama, materijala i instrumenata za pisanje» Звонимира Кулунджича (хорват); «Эстетические теории Средневековья» Росарио Асунто (итальянец) и Библия, македонское издание, которая сразу открылась на странице 830, то есть на Песни песней. Вот и все, что выпало, а в двойном дне чемодана парой дней позже, пока готовили церемонию погребения и ждали, когда приедут из Европы товарищи брата по цирку, я нашел самое главное, то, что, в сущности, и заставило меня решиться на такой безумный шаг — опубликовать наследие моего брата: около ста тридцати страничек текста, отпечатанного на машинке на желтоватой бумаге, сверху было заглавие «Пуп земли», а под ним строчными буквами «роман».

Так вот именно это слово, «роман», и заставило меня выпустить эту книгу, хотя сам я умею только составлять финансовые отчеты. К тому же меня уговорил издатель, который дважды безуспешно пытался получить грант от Министерства культуры на получение помощи; меня подталкивала и большая неразделенная любовь брата, госпожа Люция Земанек, с которой он провел тот роковой день перед несчастным случаем. Она, кстати, выступала в качестве свидетеля в суде, на основании чего был составлен документ на шестнадцати страницах, в котором детально описано все, что случилось в день гибели брата.

Таким образом, настоящее издание (не могу найти более удачного названия для того, что печатается) содержит: «роман» моего брата (очень странное и необычное повествование о том, как Константин Философ, он же Кирилл, брат Мефодия (или нет?), расшифровал надпись на Соломоновой чаше в Софийском соборе в Константинополе), дневник брата, который, как я понял, находится в некой тайной связи с романом о Константине Философе и который, возможно, объясняет, как и почему появился такой необычный текст, а также свидетельские показания Люции Земанек о последних часах покойного, то есть начиная с его тайного побега из цирка «Медрано» (в который он убежал так же тайно!) до возвращения в наш город (когда он мне даже не позвонил!) и до встречи с госпожой Земанек и его печальной смерти.

Я должен заметить, что, говоря о тексте «Пуп земли», я постоянно пользуюсь термином «роман» в кавычках. Я делаю это с чистой совестью, так как, прочитав текст, я понял, что это не оригинальное произведение моего брата, у которого не было сколько-нибудь заметного литературного таланта. Более того, можно сказать, что у меня в молодые годы было больше склонности к литературному творчеству, чем у него. Сомнение в том, что он является автором этого «романа» (можно поспорить, роман ли это вообще!), превратилось в уверенность, когда я прочитал книги, вывалившиеся из его чемодана: стало ясно, что он, совершенно искусственно скомпилировав (и кратко изложив) книги, которые я перечислил выше и которые, можно сказать, являются просто сборниками эссе, и извратив Песнь песней, сумел написать действительно потрясающее сочинение о Константине-Кирилле Философе. Как у него это получилось — не понимаю и сейчас. Может быть, к этому имеют касательство какие-нибудь талантливые писатели и деятели искусства, с которыми он наверняка встречался во время своих странствий с цирком по белу свету. (Это, возможно, подтверждает и тот факт, что среди его визитных карточек есть и карточка Горана Стефановского из Швеции, Йордана Плевнеша из Парижа, Ханса Магнуса Энценсбергера из Германии, Предрага Матвеевича из Рима и Соломона Маркуса из Бухареста.) Но, может быть, все не так: Инна Коленина, женщина, с которой он жил, когда работал в цирке, после похорон говорила мне, что он писал какой-то роман, причем сам, и из-за этого над ним смеялись в цирке; она не помнит, чтобы ему кто-нибудь помогал и чтобы он говорил с этими всемирно известными писателями на какую-нибудь другую тему, кроме женщин, карт и выпивки. И естественно, еще о тайне сосредоточенности при исполнении своих сногсшибательных номеров на трапеции.

И еще кое-что об этом необычном издании: одну из выпавших из чемодана моего брата книг я в вышеприведенном списке не указал, и она до настоящего времени представляет для меня проблему. Речь идет о «Шутке» Милана Кундеры в македонском переводе с предисловием Луи Арагона. Мне непонятно, что она делала в его чемодане, потому что, даже прочитав ее раз пять, я не нашел никаких следов ее влияния на его «роман». От всех других понемножку нашел, а от этой — нет. Скорее всего, он ее взял у кого-то случайно (на ней нет ни экслибриса, ни библиотечного штампа, ни дарственной надписи), но так и не прочел и не использовал в своем романе-компиляции. По этой причине я ее и не привел выше. Но она мне пригодилась для другого: поскольку наш круг крайне узок и все комментируется в самом местечковом духе, я решил всех персонажей из дневника брата, а также из свидетельских показаний Люции Земанек (да и ее саму) переименовать, использовав для этого имена, взятые из этой книги. Не знаю, какие могут быть последствия в смысле авторских прав (авось Кундера не будет со мной, бухгалтером, судиться за то, что я позаимствовал имена из его книги); в сущности, все, что связано с этим изданием, спорно, поскольку спорно само авторство. Но, как бы то ни было, единственная книга, не оказавшая влияния на «роман» моего брата, будет полезной для всего издания. Таким образом, мой брат больше не В., а Ян Людвик, госпожа Ж. становится Люцией Земанек, и так все по порядку.

Часть первая

Замок

1

Мы — это душа и тело; Господь — это душа, тело и Бог. Но когда говорят: прекрасен Ты, Господи, и чудны дела Твои, то говорят так потому, что всякая плоть, тварь и вещь совершенна в своем роде, и потому, что каждая тесно связана с другими творениями и создана с некоторой необходимой целью.

Так и муравей. Так и человек.

Так и я, человек-муравей, с целью лукавой, низкой, недостойной, я, муравей, преподносящий это сочинение вам, которые придут на лицо земли после меня и предстанут перед лицом Господа, как и я предстоял и не достоял, потому что Он низринул меня от лица Своего. И прогнал меня Господь от лица Своего, говоря: «Изыди прочь от лица Моего, ибо ты решил поправить, переправить и довершить то, что Я не хотел поправлять, переделывать и довершать».

Един, велик и вездесущ Господь Бог Вседержитель, Тот, Кто из ничего создал все, Тот, Кто может и свет сотворить из мрака, а зло претворить в добро. Он вездесущ, всевидящ и всеслышащ; Он вездесущ, но не принимает Он тело мое как дом Свой, как жилище Свое на земле, даром что тридцать и три лета возносил я Ему чистейшие молитвы от всего сердца. Отверг Он меня как дом Свой, не меня поселил в Нем, и не радуется сердце мое в Господе; и оставил меня Господь с того дня, когда явился души моей погубитель, тот, кто ввергнул меня в страдание и несчастье: Философ. Отринул меня ради него, и теперь нет Его во мне, а ведь Он везде: в колосьях вдоль дороги, в растениях и животных, в рыбах в воде и птицах в воздухе, в глазах людей, во всех созданиях. Он везде, но только не во мне.

И я зол на Него. А Он видит, что я зол, и смеется надо мной, хохочет по небесам, которые упокоил на тверди земной. Хохочет, ибо превзошел: легче Ему новое солнце сотворить на небе, чем мне зажечь свечу; легче Ему потоп новый ниспослать на землю, воды неизмеримые, чем мне слезу уронить и покаяться. И так живем мы, я и Он, в состоянии необъявленной войны. Один против другого, Он вверху, а я внизу, как два войска, одно могучее, с грозными знаменами, а другое пораженное проказой, несчастное, изнемогающее от голода, два войска, не равных одно другому, пока не прозвучит последняя труба.

2

Но для вас ли я пишу? Разве не изрекают ложь уста человеческие каждый раз, как открываются? Разве не изворотлив язык мой? Не пишу ли я

для того, чтобы забыть?

Философ однажды сказывал о случае чудном, но верном и истинном. В его краях, откуда он был родом, жил старец, который наизусть знал великое множество сказаний, поучительных наставлений и историй. Он часами рассказывал их легко и без запинки. Никогда не останавливался, его душа помнила каждую подробность того, что заучила, и он мог говорить целыми днями, когда принимался повествовать о Сотворении мира. Он знал все: что и как происходило с первого дня Господня до его времени, всякую историю помнил и самый малозначительный случай. И каждую историю он всегда рассказывал одинаково, неизменно одними и теми же словами. Умом он был светел и помнил все, как помнят глаза и уши Господа. Но из некоторой далекой земли пришел путник, умевший грамоте, и очень возрадовался, когда услышал старца, знавшего все, знавшего всю историю мира. Он предложил, чтобы старец рассказал ее, а он бы записал, чтобы она осталась для тех, кто впредь придет в мир. Старец восхитился буквами и мощью их памяти, их чудесной способностью вмещать в себя всю историю мира, которую он знал. Он прыгал как ребенок и спрашивал: «Неужто в эти твои черточки и крючки поместится весь мир, все времена, через которые прошел мир, поместится моя душа и то, что помнит мой ум?» И когда старец рассказал одну повесть из истории, а путник ее записал, старец попросил прочитать ему надпись. Воистину, все события верно улеглись в черточки и крючки грамотея. И когда он увидел, что письмо так же знает все, как знает и он, что книга говорит его голосом, старец рассказал всю историю мира. А когда закончил, то угостил чужанина яствами и питиями божественными и оставил его ночевать в лучшем покое своего дома. Утром путника уже не было: он ушел, не простившись, по дорогам, которые знал только его посох. Ушел с историей мира, с голосом старца, застывшим в неведомых буквах. А когда вечером дети, собравшись вкруг старца, попросили рассказать им историю Вселенной, он ничего не смог вспомнить. Даже последний день не шел ему на ум, а уж тем более первый. Уста не населяли сказания, они были пусты, как пуста моя душа от Бога. «Это потому, что чужестранец сказал мне, что я более не должен помнить и держать все в уме, что черточки и крючки будут помнить за меня». И так навсегда была потеряна таинственная и великая история мира. Она переселилась в чудесную книгу странника. Письмена крадут у нас ум и отнимают память, понуждают нас не помнить, заставляют забывать, насаждают в нас леность ума, духа, души и памяти: в той земле, говорил Философ, многие люди заразились этой болезнью — забыли, не помнят ничего и никого, даже рода своего не помнят после того, как начали пользоваться черточками, крючками и буквами.

Так рек Философ, слава ему в небесах, в чертоге Господнем.

Зачем тогда я пишу вам? Что я хочу забыть?

3

Во-первых, надо забыть свет, облако света вокруг него, которого не видел никто, кроме меня, когда он вошел в палаты логофета. И логофет, власть высшая, не узрел облака фиолетового света вокруг тела Философа. По этому я понял, что я и Философ похожи: оба видим невидимое. Внутренним взором видим.

Такого света никогда мне не было явлено, даже когда я призывал Бога, в часы бестелесные, бесчувственные. И музыку вселенскую, которой никто, кроме меня, не слышал. Три сущности видел я: свет, цвет и музыку. Вот как нас, несчастных, обманывает написанное, вот как лживы уста, неверен язык, переменчиво сказанное: три ли это сущности?

Одну сущность я видел, лучше так сказать и придумать слово единственное; видел я одну сущность, ибо свет есть и цвет и музыка одновременно, как цвет есть свет и музыка и как музыка есть свет и цвет. Как много слов и букв для одной сущности! Един Господь Вседержитель и велик, и в разных обличьях является нам это единое. И много слов нужно, чтобы выразить это единое, хотя для одной сущности наилучшую службу сослужит одно слово. Но слова этого я не знаю. А когда много слов измышляется для одной сущности (как в словарях языков вавилонских), тогда они дробят это Единое на много сущностей, и единое уже не едино, и мы, говоря словами многими, говорим уже не о Нем. А все-таки совсем без слов ничего сказать нельзя. Нам, несчастным, нельзя произносить имя Господне, но я произношу его с многоглаголанием, ибо сердце мое слабо и все, что я умею — это мыслить разумом своим и Слово писать рукой своей.

Попробую, значит, буквами описать, хотя знаю наперед, что описание будет несходно с видением: музыка была самых изысканных тонов, самого утонченного звучания, а самого утонченного звучания земное ухо не слышит. Потом: свет, созвучный всем цветам, его составляющим; свет такой, что, когда он входит во всякую сущность, его лучи одушевляются ею и он окрашивается в цвет, подобающий этой сущности, свет неизменный, первоначальный, а меняющийся при вхождении в предмет. Свет благовидный, а благовидный потому, что он прекрасен одновременно во всех своих составляющих, потому, что он прекрасен всегда в одном и том же отношении и одним и тем же образом, потому, что он не возникает и не исчезает, не увеличивается, не уменьшается; про него нельзя сказать, что он частью красив, а частью отвратителен, или что он иногда красив, а иногда отвратителен, или что по отношению к одному предмету он отвратителен, а по отношению к другому предмету красив, или что он на одном месте красив, а на другом отвратителен, или что для одних он красив, а для других отвратителен, нет, он сам по себе прекрасен сейчас, всегда и во веки веков, обликом он всегда сообразен с самим собою, это свет, несущий в себе источник красоты: свет, музыку и цвет. Свет, видимый сердцу и распадающийся на цвета, когда его видит разум; музыка, слышимая сердцу и распадающаяся на голоса, когда ее слышит разум.

Свет — благодать, Святой Дух. Дождь, дождь из света. Как дождь, падая на землю, передает растениям их свойства: сладким — сладость, разымчивым — дурман, а ядовитым — яд, так и свет сей, входя в сердца людей, меняется и дарует им качества в согласии с доблестями сердец их.

4

Теперь пришло время рассказать еще кое-что, о несчастные, которые приходят. Я уже поведал вам, что меня нарекли сперва Лествичником, а потом Сказителем и что вижу я, что другим невидимо. Меня нарекли, то есть нарек меня властитель, логофет, указом царским, с приложением печати, ибо в царстве нашем есть обычай называть человека так, как именуют его логофет и священники, между которыми первенство у Стефана Буквоносца. Указы об именах идут потом к царю для приложения печати, и царь не проверяет исправность имени, а только прилагает свой перстень к именному свидетельству в знак того, что он это свидетельство одобряет и что такой-то и такой-то отныне должен именоваться так-то и так-то. Я уже возвестил вам, что власть дает имена вещам, соотносит буквы с предметами. Но умолчал о том, что сам себя я нарек именем для меня самым подходящим: Мозаичник. И что об этом имени никто не знает, кроме Бога всеведущего. Я вам сейчас открою тайну, поведаю вам откровение о том, как впал в прегрешение против власти и сам себя нарек Мозаичником.

А было это так, ибо по-иному не было.

С тех пор как известно стало в царстве нашем о зловещей комнате (о которой глоток знания я вам уже передал, о алчущие) с иным и неведомым писанием в ней, с тех пор эту комнату и Слово начали связывать с проклятием, которое тяготеет над царством и лучшими коленами его, и болезнями, и другими несчастьями: саранчой на полях, язвами дурными на коже простого люда, землетрясениями небывалыми и наводнениями неслыханными, военными поражениями бесчисленными. В роду у царей и логофетов явились болезни неведомые и диковинные: за много поколений до нынешних царей (ибо никто не помнит то время, когда Слово появилось в комнате) родилась у царя дочь с телом настолько легким, что она парила над землей, над своей царской колыбелью и в конце концов превратилась в перышко и улетела на небеса; один царский сын родился с двумя головами, как теленок двуглавый; другой же родился со свиным рылом и хвостом свиным. И все время так: на одного, родившегося нормальным, уродятся двое или трое — наказания Божьи для родов и колен преславных. И все эти бедствия и страшные события связывались с неразгаданным Словом, старинной книгой, написанной в незапамятные времена и хранившейся в комнате проклятия, в глубине глубин храма нашего. И прорицалось: пока не уразумеем, о чем говорится в Слове, какое поучение оно нам несет, не будет мира и спокойствия и проклятие будет висеть над градом и царством нашим. До трех раз можно было отворить эту комнату, гласило предание, и, если с трех раз не постигнут будет смысл писания, солнце померкнет, земля погибнет — разверзнется и поглотит всех лазающих, ползающих, плавающих и летающих по лицу ее.

Но про комнату позже, о блаженные, ибо время еще не приспело, а поспешить впереди него и обогнать его не может никто, даже само время. Другую историю хочу вам сегодня поведать: о старшей дочери царя. И она страдала от странной и неизвестной болезни, иссушившей ее прекрасное тело и светлозрачное личико. А когда она умирала и никто из нас не мог ей помочь, спасти ее от беды, царь позвал нас всех — советников, асикритов и грамматиков — в ее покои. Она лежала на смертном одре и стонала, а царь рвал на себе волосы. Мы крестились и молились Богу, а плач слуг и служанок поднимался из черного от скорби дворца до неба. И вдруг она привстала с постели, села на ней, посмотрелась в царское зеркало, висевшее на стене напротив одра ее. Посмотрелась, улыбнулась и — умерла. Пала на постель с широко распахнутыми глазами, и отошла к Господу ангельская душа царской дочери.

И плач вознесся до небесных чертогов, до райских врат, и Господь услышал его. То ли поэтому, то ли согласно старому преданию, которое говорит, что зеркало обращается в камень, когда умирающий смотрит в него в последний раз, и навсегда сохраняет образ его, так что никто не может более смотреться в такое окаменевшее зеркало, так вот, право предание или нет, не знаю, но вдруг это зеркало само по себе выгнулось и в следующий момент треснуло. Брызнуло осколками, как душа человеческая, из стекла отлитая. Разбилось, раскололось на бесчисленные кусочки, разлетевшиеся по комнате. Наступила тишина страшная, и все мы знали, что это некий знак, который Господь посылает нам, и что связано это со смертью царской дочери. Но никто не промолвил ни слова. Царь приказал подготовить тело покойницы, позвать изографа, чтобы написал он последний портрет любимого чада, и смести стекла. Но я попросил не звать изографа, потому что даже лучший изограф хуже самого неказистого зеркала; сказал, чтобы не выбрасывали осколки, а собрали в ковчежец и дали мне. Царь спросил, для какой нужды мне все это. Я ответствовал, что вижу в осколках то, что никто другой, похоже, не видит. А я различаю в них разбитый предсмертный портрет, последнюю улыбку его дочери, ушедшей и почившей в Бозе. Буквоносец посмотрел на меня, и будто молния ударила из его глаза, помутневшего от белой пелены, но царь велел: