О мысли в произведениях изящной словесности

Анненков Павел Васильевич

«Из всех форм повествования рассказ от собственного лица автора или от подставного лица, исправляющего его должность, предпочитается писателями большею частию в первые эпохи деятельности их – в эпохи свежих впечатлений и сил. Несмотря на относительную бедность этой формы, она представляет ту выгоду, что поле для картины и канва для мысли по милости ее всегда заготовлены наперед и избавляют писателя от труда искать благонадежный повод к рассказу. С нее начал г. Тургенев и на ней еще стоит г. Л. Н. Т., два повествователя, весьма различные по качествам своим и по направлению, но сходные тем, что у обоих чувствуется присутствие мысли в рассказах и оба могут подать случай к соображениям о роли мысли вообще в изящной словесности…»

Павел Васильевич Анненков

О мысли в произведениях изящной словесности [1]

(Заметки по поводу последних произведений гг. Тургенева и Л. Н. Т<олстого>)

Из всех форм повествования рассказ от собственного лица автора или от подставного лица, исправляющего его должность, предпочитается писателями большею частию в первые эпохи деятельности их – в эпохи свежих впечатлений и сил. Несмотря на относительную бедность этой формы, она представляет ту выгоду, что поле для картины и канва для мысли по милости ее всегда заготовлены наперед и избавляют писателя от труда искать благонадежный повод к рассказу. С нее начал г. Тургенев и на ней еще стоит г. Л. Н. Т., два повествователя, весьма различные по качествам своим и по направлению, но сходные тем, что у обоих чувствуется присутствие мысли в рассказах и оба могут подать случай к соображениям о роли мысли вообще в изящной словесности.

Рассказ от собственного лица освобождает автора от многих условий повествования и значительно облегчает ему путь. С первых приемов писатель уже становится в положение человека, не слишком озабоченного достижением предположенной цели, что позволяет ему иногда резвиться перед своим читателем на просторе, а иногда даже кончить вояж на полдороге. При рассказе от собственного лица немаловажное удобство состоит еще и в том, что писатель сам себе назначает границы и может избавиться от необходимости сообщить предмету описания настоящий его объем, истинные его очертания. От каждого предмета он свободно берет только ту часть, которая или удачно освещена, или живописно выдалась вперед. Задача писателя, разумеется, наполовину облегчена всеми этими привилегиями, но и это еще не все. Писатель, рассказывающий от себя, есть вместе с тем и адвокат своего дела. Он искусно оправдывается перед читателем в своих недоговорах, и, если успел возбудить его симпатию, легко получает согласие даже на сделки с лицами и характерами, которые в строгом художественном повествовании никогда бы не могли явиться. Он вполне пользуется правом человека, состоящего налицо: с ним всегда поступают снисходительнее, чем с отсутствующим. Однако ж по закону равновесия, существующему везде, даже в отношениях между автором и чтецом его, выгоды, перечисленные нами, не даются даром. Выкуп за них весьма значителен и не всем бывает под силу. Если с одной стороны ослабевают требования и взыскания критики, то они делаются строже и придирчивее с другой. И, во-первых, рассказчик обязан выразить личное мнение свое о каждом предмете, встречающемся на пути его, чего никогда не требуется от правильного повествования, где только важно общее впечатление; затем примеры и наблюдения его должны отличаться самостоятельностью, зоркостью и умом в степени, какой другого рода произведения не обязаны достигать; наконец, по участию живой личности автора во всех, так сказать, обстоятельствах повествования, она сама должна обладать качествами, способными остановить внимание читателя… Только на этих условиях предоставляется право рассказчику свободно отдаться течению и даже капризу своей мысли и своего вдохновения. Случалось, и, вероятно, еще много раз будет случаться, что писатели, прельщенные выгодами формы личного повествования, принимались за нее, не взвесив предварительно важности условий, с ней сопряженных. Последствия известны. Кто не знает, что рассказы наиболее вялые, ничтожные и пошло-притязательные, как в нашей так и в других литературах, обыкновенно начинаются с «Я…».

Нельзя сказать, чтоб г. Тургенев в прежних своих рассказах не знал выгод избранной им формы или не вполне воспользовался ими. Скорее можно сказать наоборот, что он извлек из нее все, что она могла дать, и это поставляем мы в немаловажную заслугу автору. Правда, тут являются и неизбежные погрешности рода. В некоторых, впрочем немногих, местах встречается у него довольство, так сказать, лицами своего воображения и при случае своим способом описания их. Отсюда излишнее накопление ярких подробностей, наваленных грудами на одно лицо или на один предмет, и отсюда иногда щегольство фразой, тщательно выставляемой вперед, напоказ. Вообще стремление к

Всякий, кто следил за развитием нашего автора, вероятно, помнит небольшие повествовательные драмы его, как «Уездный лекарь», и др.: нигде, может быть, столько не помогла ему избранная форма рассказа, и нигде не пользовался он ею (кажется нам) с большим сознанием выгод ее. По существу своему основная мысль каждого из этих рассказов требовала бы весьма сложного и подробного развития для того, чтоб выступить со всею ясностию и обнаружить вполне свое значение. Но в известные эпохи писатель ценит счастливую мысль более, чем труд, потребный на ее изложение, чем наблюдение всех отростков и ветвей, которые могут исходить у нее по силе ее производительности, чем, наконец, великое искусство предоставить идее достижение природного, натурального роста ее. Счастливая мысль является тогда у писателя почти наголо, требуя внимания читателя только ради самой себя. Истинно-разумная критика никогда не позволит себе сурового взгляда на подобное заявление одного плана, потому что тут самый план есть уже признак свежего и живого дарования. Однако же не может она и пропустить без внимания, что в передаче мысли, не вполне подчиненной труду, заключается скорее ловкое и блестящее отстранение задачи, чем разрешение ее. Форма рассказа от собственного лица пригодна тут как нельзя более. Она дозволяет сжать событие в анекдот и обратить в простой случай многосложную историю, которая имела бы право на более широкое развитие. Вместе с тем та же форма дает и способы к подобному ослаблению содержания и сущности предмета: она позволяет вращать действующие лица повествовательных драм по благоусмотрению, показывать их с той стороны, какая наиболее известна автору, и даже при случае говорить за них. Спешим, однако же, прибавить, что в разбираемом нами авторе есть качество, с избытком вознаграждающее отсутствие некоторых условий строгого, удовлетворительного повествования: это врожденная способность меткого наблюдения. Соединение мастерства и в то же время поэтического чувства, при описании характерных особенностей каждого действующего лица, делает из его рассказов небольшие картины, яркость и истина которых подчиняют воображение читателя. Само собою разумеется, что автор только этими качествами и мог выкупить все, что утратил в размерах и в полноте содержания. Тут уже нет ни одной подробности лишней или приведенной как пояснение и дополнение предыдущих, что так часто вредит литературным произведениям, сообщая им болезненный, лимфатический вид. Наоборот, каждая подробность тщательно обдумана и притом еще, можно сказать, переполнена содержанием. В некоторых местах является она почти как нечто самостоятельное, как отдельная мысль, способная выразиться и вне той сферы, где заключена, принять особенное, своеобычное развитие. Так, справедливо положение, уже приведенное нами: все, что автор отнял от целого, перешло в частности, наделив их полнотой жизни, на какую они вряд ли имели право, если смотреть на дело с эстетической точки зрения. Это не спокойная, величавая река, а поток, остановленный в своем течении. Мы очень хорошо знаем разительный эффект, производимый искусственным оплотом, противупоставленным предмету, отчего предмет получает необычайное движение и особенную выразительность, но это еще далеко не составляет высшей степени искусства и обладания предметом. Произведения в этом роде можно сравнить с фигурами итальянской живописи первых веков ее: они поставлены рядом друг с другом, отделаны изумительно, проникнуты иногда мыслию и глубоким чувством, но им недостает группировки и перспективы.

Владимир Сергеич Астахов повести «Затишье» тоже приезжает в деревню и тоже по первому приглашению доброго соседа отправляется знакомиться со всем околотком. Скажем кстати, что изображение этого бесцветного характера сделано автором спокойно, неторопливо, без наговоров и с большою умеренностию. Кто знает, как трудно изображать совершенно пустых и вместе совершенно приличных людей, тот поймет, что в передаче такого характера обнаруживается степень зрелости и силы авторского таланта. Астахов весь состоит из одних поползновений к чему-либо и называет себя практическим человеком, прикрывая титлом этим неспособность к пониманию благородного в жизни и мысли. Он мягок до бессилия, но всегда сохраняет строгую физиономию, которая служит ему защитой от насмешек и при случае спасает даже от шутовских промахов. При первом появлении дикой, энергической барышни Маши в доме Ипатова он предается уже поползновению любви, а когда показывается подруга ее, блестящая и резвая Надежда Алексеевна, они к ней начинает питать нечто подобное. Но Астахов наподобие Сатурна [4] глотает свои чувства или, лучше, свои поползновения к чувству, потому что люди, подобные ему, редко находят взаимность и привет у мало-мальски порядочной женщины. Ощущения их слишком чахлы, да притом успеху мешает и постоянная их забота – смотреть за собою, беречь себя, стоять вечно настороже против чужого глаза и посягательства на их достоинство. За этой тупой работой уже нет возможности предаться чему-либо другому, а еще менее такому чувству, которое именно подобную работу и исключает. Рядом с Астаховым автор нарисовал широкими чертами портрет Веретьева, который составляет, по-видимому, совершенную противуположность с первым. Веретьев исполнен огня, удали, откровенной смелости. Он не боится выдать себя, потому что на себя надеется, бодро смотрит всем в глаза, заливается цыганскими песнями, отдается течению своих мыслей без оглядки и всегда сохраняет свою оригинальную красоту. Кажется, ничего не может быть противуположнее с Астаховым, а между тем это одно и то же лицо, один и тот же человек, только при разнице темпераментов. Они родня, и братское сходство их заключается в том, что оба они не имеют истинного, нравственного основания в характерах. Они лишены содержания. Сила и блеск Веретьева суть явления чисто физические, условливаемые молодостью, свойством раздражительности органов и обращения крови. За ними нет ничего более важного, никакой настоящей поэтической или моральной подкладки. Это обман, производимый накоплением материальных сил и пропадающий вместе с растратой их. В последнем случае с наступлением зрелых годов Веретьевы предаются искусственным возбуждениям и в непрерывном чаду донашивают свою репутацию любезных людей, как разорившийся богач донашивает старое платье, начинающее падать лохмотьями. Обезображенные излишествами всякого рода, Веретьевы тем только и разнятся от Астаховых, что, будучи почти всегда умнее их, сознают свое падение, но, в сущности, конец их одинаков. Оба влачат печальную, апатическую жизнь: тот, который постепеннее, в комфорте и окруженный приличными серьезными людьми, другой, который пораспущеннее, на разных перекрестках и окруженный точно такими же юношами, к числу каких он сам принадлежал некогда. Он играет теперь роль старосты перед ними… Такова мысль последнего произведения г. Тургенева.

Мы приведены к необходимости сказать несколько слов о сущности мыслей, доступных рассказу вообще, и это не потому, чтобы хотели отвечать на какие-либо системы и теории, а потому что запрос на мысль постоянно слышится в самом обществе, как мы имели много случаев убедиться. При всяком появлении замечательного произведения раздаются в публике восклицания вроде: это хорошо, но какая тут мысль и сколько тут мысли? Отыскивать причину такого упорного требования мысли в деле искусства было бы слишком долго, но заметим, что от молодых, начинающих литераторов общество, которое по годам ровесник литературы, ждет преимущественно

И мы особенно благодарны автору за отсутствие подобной отвлеченной мысли в его произведениях, за предпочтение психического наблюдения и ясной передачи события изложению своего опыта или своих жизненных идеалов в форме повествования. Мы уже сказали, кажется, что в новых его произведениях качество, наиболее привлекающее читателя, есть дружеское, радушное отношение к жизненным явлениям вообще. Как выбор, так и простое, здравое понимание их показывают человека, способного найти поэзию и художественную мысль на всех точках горизонта, представляющегося глазу. Занимательность произведения тут уже нисколько не зависит от педагогической идеи или от противоположности нравственного развития и общественного положения лиц. В такой помощи автор уже не нуждается, занимательность у него рождается вместе с предметами и от способа представления предметов. Вот почему настоящее достоинство рассказов совсем не в описании типа, о котором мы сейчас говорили более для показания способа, как выражается истинная литературная мысль в изящном произведении, чем для утверждения за автором права на какое-либо важное открытие и на особенную похвалу. Тип этот слишком общ и вместе слишком раздробился: он беспрестанно просится в дело и, вероятно, будет еще несколько раз являться у автора, но по самому свойству этому вряд ли найдет у него полное, совершенно законченное выражение для себя. Настоящее достоинство рассказов, по нашему мнению, состоит именно в обилии прекрасных мотивов, рассеянных по ним, во множестве картин, рождающихся без усилия и подготовки, в легкой деятельности фантазии, что уже почти всегда показывает полноту содержания и зрелость таланта. По прочтении рассказов г. Тургенева убеждаешься невольно как в богатстве предметов для описания, находящемся под рукою автора, так и во внимательной жизни его между разнородными явлениями общества, которые, по мере разумного снисхождения, оказываемого им, всегда удесятеряются, множатся перед глазами наблюдателя. Это залог деятельности, имеющей обширное поле для разработки, и залог того, что она не будет стеснена самим автором, как это иногда случается у нас. В разборе нашем мы не говорили о женских лицах последних рассказов г. Тургенева, но они особенно подтверждают все сказанное нами, так как в женских лицах примесь абстрактной, посторонней мысли является всего ощутительнее и, скажем, всего безобразнее. Пусть вспомнит читатель провинциальную львицу, развязную барышню, сосредоточенную в себе Машу, эффектную Наталью Алексеевну – все они имеют полную самостоятельность и не нуждаются в помощи идеи, как хромой в помощи костыля, все они переданы в рассказе почти как свежее воспоминание и хранят на себе черты, унесенные из жизни. Так всегда выражается прямое наблюдение последней, без помощи тусклой педагогической призмы и без умствования, которое непременно углубляет черты каждого образа и делает его образом отчасти верным и отчасти сочиненным. Точно такой же свободной передачей отличаются и некоторые сцены, исполненные поэтического блеска: пусть вспомнит читатель песню, распеваемую на террасе Ипатова дома всем обществом его под руководством Веретьева, и летнюю грозу, которая идет как будто навстречу удалой песне и замыкает ее. Все это носит признаки естественной поэтической восприимчивости автора, а на ней только и созидаются произведения истинно изящные. Горький, болезненный опыт, воображение, распаленное уединенной мыслию, размышление, доведенное до состояния экстаза или восторженности, разрешаются обыкновенно произведениями, имеющими свое относительное достоинство, но по большей части неудачными от разнородной смеси, которую представляют. От них уже нельзя ожидать полноты эстетического наслаждения, которое поминутно прерывается и беспрестанно возмущено грубостию первых поводов. Они имеют вид тех малорослых и кривых растений, которые поражают иногда пышной зеленью на одной ветви, между тем как все другие остаются голыми и безобразными.

Здесь обязаны мы сделать несколько замечаний и ими заключим наш беглый обзор литературной деятельности г. Тургенева. Замечания не будут относиться к форме изложения, потому что некоторые легкие недостатки его есть последняя дань автора старому направлению, отыскивавшему преимущественно частной, местной выразительности, и, вероятно, пропадут сами собой, подобно тому, как поток, нашедший правильный выход, быстро очищается от посторонних веществ. Гораздо важнее этого некоторые существенные недостатки, уже требующие внимания и творческих усилий со стороны автора. Прежде всего заметим, что он еще не вполне дописывает свои лица и образы, отчего им и недостает совершенной очевидности и слишком много в них предоставлено отгадке читателя. Тут осторожность создания повредила ясности его. Между картиной, резко передающей очертания предметов, и беглым абрисом, не чисто обозначающим те же очертания, есть еще середина, на которой мы и желали бы видеть автора. Большая часть его лиц написана не во весь рост, а только, вполовину и даже менее: представлен один только бюст их; большая часть его лиц также взята в профиль; полного облика их мы не имеем, а для замечательного произведения, какого читатели вправе ожидать от г. Тургенева, необходимы прежде всего удовлетворительные размеры и затем смелость высказать все свое содержание. Далее мы находим, что еще не все лица и характеры автора совершенно оторваны от действительности и перенесены в искусство. Многие и очень многие еще сохраняют вид портретов и не очищены от неразумных случайностей, от подробностей, не имеющих смысла, какие с первого взгляда встречаются на самом деле в жизни, но какие не могут быть приняты в искусстве. Очищение и пояснение их составляет сущность изящного вообще, как известно. Правда, что целиком переносить из действительности образы легче, чем вдумываться в них, чем отыскивать слово, оправдывающее какую-либо загадочную пустоту или странность, чем приводить в порядок нравственные черты характеров, всегда несколько спутанные в природе, но без этого труда нет создания, а стало быть, и того полного впечатления, какое оставляет по себе всякое создание.

Если бы кто нашел противоречие в наших словах с тем, что мы говорили о прямом отношении к жизненным явлениям, тот ошибся бы. Именно из соединения художественного труда с простым взглядом на предметы, терпимостию и поэтическим пониманием жизни являются те стройные, ясные и вместе мудрые в простоте своей создания, которые остаются памятниками в литературе. Мы не знаем, чем завершит свою деятельность г. Тургенев, но уже довольно ясно видим его стремления к высшему роду повествования, в котором события и характеры, выставленные спокойно, без всякой утайки и вместе без наговора, сами в себе носят свой суд, приговор и мысль, присущую им. Что за дело, что некоторым избранным деятелям этот способ созданья, так сказать, врожден и что они с него именно: и начинают, между тем как другие завладевают им только после ряда предварительных опытов и постоянного размышления об условиях искусства. Заслуга от того не становится меньше, потому что истина не изменяется, смотря по тому, как была отыскана, внезапно или постепенно. Она все останется истиной, а сущность самого таланта автора, всегда обращенного к живой стороне предметов, уже не допустит ни старческой вялости, ни болезненной бледности, иногда поражающих плоды, рожденные одним опытом и размышленьем. От г. Тургенева переходим к писателю, который особенно отличается твердой отделкой своих произведений и который всего более может подкрепить своим примером замечания наши о роли, какую призвана играть «мысль» в искусстве.