Паруня

Астафьев Виктор

За речкой Быковкой в пошатнувшейся загороди, состоящей частью из выветренных до белизны осиновых жердей, частью из ломаного частокола, женщина копает землю. Движения ее неторопливы, как бы раздумчивы, одежда на ней того же цвета, что и земля, — серовато-черная, с разводами выступившей на спине соли. Нехитрое дело — копать землю: подошвой на отгиб лопаты, острие или, по-солдатски, штык в землю, поворот лопаты, заученный удар по вывернутому изнанкой кому, и снова наклон — подъем, наклон — подъем. Сколько это там «мальчики играют в тихой мгле — десять тысяч лет уже играют…»?

А сколько же эта женщина копает землю? Весь свой век. Нет, все века земного человеческого существования — сначала камешком, потом обожженным сучком, потом железкой, не сразу и не вдруг сделавшейся лопатою. Удивительная судьба этого вроде бы примитивного инструмента, из тьмы безграмотных веков дошедшего до наших времен и не сдающего своих позиций. Я уверен, и в Байконуре, и в Звездном городке, где люди живут вроде бы в запредельном, космическом времени и масштабе, не могут обойтись без нее, без старушки лопаты. Более того, все с нее и началось. Ведь прежде чем что-либо построить, вырастить, добыть, надо копать землю — мы дети земли, мы живем ею и на ней, оттого и зовем ее матерью. Слово это люди не устают повторять, и никогда оно не надоест: мать и хлеб — слова всевечны.

Женщина копает землю, не себе копает, а немощной бабушке Даше — так уж заведено, так уж пошло издавна в этой деревушке: прежде чем сделать что-либо себе, подсобляют другим.

…Деревня Быковка стоит на берегу уральской речки Быковки, журчаливой, студеноводной, веснами облитой цветами черемухи. Глянешь с утора, и кажется, что бушевавшая всю весну речка взбила по всем своим загогулинам и водоплескам белую пену. В пене омытые, задохнувшиеся вешним дурманом, дни и ночи трещат соловьи, уркают голуби-вяхири, по травянистым косогорам верещит, свистит и заливается всякая иная пернатая мелочь, которой и всегда тут было много, а за последние годы сделалось гуще, — видно, в середине России и в теплых краях до того доопрыскивали поля и леса, до того их доопыляли, что всех козявок, блошек, мошек и муравьишек там уморили, нечего стало есть птичкам и жить страшно сделалось, вот они и ищут кормные места и тихие уголки на земле.

Широко разлившаяся от подпора Камской гидростанции река Чусовая и Сылва, соединившись вместе, образуют малонаселенный угол. Подумать только: сорок минут на электричке за плотину от огромного индустриального центра — Перми, в которой толчея, дышать от копоти и газа нечем, двадцать минут на «Ракете» от пристани Левшино — и вот она, первозданная тишина и вселенское успокоение.

Продолжение к «Паруне», дописанное самой жизнью

Умерла Паруня глухой порой восьмидесятого года. И сколько лежала па холодной печи — никто не знает. Городской мужик, обретающийся в моей избушке, приехал навестить деревенских, попроведать избу — не увидел следа к Паруниной избушке.

Мыши отъели у Паруни нос и уши, попортили лицо, продырявили глазницы. Кое-как снарядили вечную труженицу и увезли на кладбище, в соседнюю деревню, где под пихтами и осинами давно уже покоились и отдыхали все ее быковские подружки.

Вместе им лучше. Вместе им не тесно и спокойно.

Жена моя, бывшая фронтовичка, Марья Семеновна, узнав о смерти Паруни, давясь слезами, сказала:

— Бедная, бедная Паруша! Может, болела, пить просила, а некому и воды подать было…