Те, кто внизу. Донья Барбара. Сеньор Президент

Асуэла Мариано

Астуриас Мигель Анхель

Гальегос Ромуло

БВЛ — Серия 3. Книга 6(133). В шестой том третьей серии вошли произведения латиноамериканских писателей-борцов за освобождение народа: Мариано Асуэлы «Те, кто внизу», Ромуло Гальегоса «Донья Барбара», и Мигеля Анхеля Астуриаса «Сеньор Президент».

.

Вступительная статья В. Кутейщиковой.

Переводы В. Виноградова, В. Крыловой, Н. Трауберг, М. Былинкиной под редакцией Р. Похлебкина.

Иллюстрации Г. Клодта.

Мариано Асуэла

Те, кто внизу

Ромуло Гальегос

Донья Барбара

Мигель Анхель Астуриас

Сеньор Президент

Перевод с испанского

В. Кутейщикова. Латиноамериканский триптих

Если представить себе мировую литературу в виде могучего раскидистого дерева, то одна из самых молодых и свежих его ветвей принадлежит странам Латинской Америки. Эта ветвь начала расти каких-нибудь четыре с половиной века тому назад, когда на необозримых пространствах открытого Колумбом материка искони обитавшие здесь народы встретились с испанскими и португальскими завоевателями и переселенцами, принесшими сюда свой язык, свою культуру. В борьбе и взаимопроникновении разнородных начал, в процессе образования новых этнических групп и возникла новая литература, языком которой стал язык пришельцев и которая, однако, чем дальше, тем органичнее соединяла в себе традиции иберийской словесности с многообразным фольклорным наследием народов Америки, чем дальше, тем глубже уходила корнями в окружающую действительность.

Освободительная война, прокатившаяся по континенту в начале XIX века и покончившая с колониальной зависимостью Латинской Америки от Испании и Португалии, привела к образованию самостоятельных государств и дала мощный толчок формированию новых наций. Но литературе этих наций предстояло пройти еще долгий и трудный путь, прежде чем она по-настоящему обрела собственный голос и достигла такой художественной зрелости, которая сделала возможным ее выход на мировую арену.

Поэзия первою вырвалась за пределы своего континента на рубеже XIX и XX веков. Вслед за Рубеном Дарио, великим реформатором испаноязычного стиха, всемирную известность завоевали Габриэла Мистраль, Сесар Вальехо, Пабло Неруда, которые не только заговорили от имени своих народов, но и открыли новые горизонты перед поэтами всех пяти материков. И почти сразу же наступила очередь прозы.

Современный роман Латинской Америки, который сегодня получил мировое признание, родился в атмосфере двух гигантских катаклизмов, потрясших земной шар, — первой мировой войны и Великой Октябрьской революции. Разбуженная громовыми раскатами этих бурь, Латинская Америка начала как бы заново открывать себя. Пробуждение национального сознания, стремление к самоутверждению во всех сферах общественной, интеллектуальной и художественной жизни — таковы были главные признаки эпохи 20—30-х годов.

Именно в эти годы и возник в Латинской Америке новый тип романа; для его создателей было характерно стремление не только зафиксировать специфические черты окружающей их жизни, но и воссоздать ее, исходя из мироощущения своих народов. Эту четко обозначившуюся тенденцию латиноамериканского романа критики именовали по-разному — «регионализмом», «нативизмом» (от слова «nativo» — «туземный»), «американизмом». Пожалуй, точнее всего сказал об этом Пабло Неруда:

Мариано Асуэла

Те, кто внизу

Роман о мексиканской революции

Перевод В. Виноградова

{1}

Часть первая

I

— А я тебе говорю, это не скотина. Слышишь, как Голубь заливается? Наверно, кто-нибудь едет.

Женщина пристально всматривалась во мрак, окутавший горы.

— А вдруг федералисты

{2}

? — отозвался мужчина, который сидел на корточках в углу комнаты и ел прямо из кастрюли, держа ее в правой руке, а в левой — три свернутые в трубку лепешки.

Женщина промолчала: она напряженно старалась понять, что происходит за стенами хижины.

На каменистой дороге послышался цокот копыт, и Голубь залаял пуще прежнего.

II

Когда Деметрио Масиас начал спускаться в глубокий овраг, все вокруг еще было окутано мраком. Тропинкой ему служила узкая расщелина между изрезанных огромными трещинами скал и крутым, почти отвесным склоном высотою в несколько сот метров, словно обрубленным ударом гигантского топора.

Ловко и быстро спускаясь, он размышлял: «Теперь федералисты наверняка нападут на наш след и бросятся за нами, как свора собак. Счастье еще, что они не знают здешних троп, спусков и подъемов. Народ в Лимоне, Санта-Росе и других ранчо надежный — никогда не продаст. Разве что в Мойяуа найдется проводник — тамошнему касику не терпится увидеть, как я, с высунутым языком, болтаюсь на телеграфном столбе; из-за этого богатея я по горам и мытарюсь».

Уже занималась заря, когда Деметрио спустился на самое дно пропасти, растянулся на камнях и заснул.

Дробясь на множество крошечных каскадов, журчала река, в зарослях кактусов питайо

{3}

щебетали птицы и, придавая нечто таинственное безлюдью гор, монотонно звенели цикады.

Проснувшись, Деметрио разом вскочил на ноги, перешел вброд реку и стал подниматься по противоположному склону ущелья. Похожий издали на красного муравья, он карабкался вверх, хватаясь руками за выступы скал и ветви кустарника, упираясь ногами в камни на тропе.

ІІІ

Деметрио Масиас и двадцать пять его соратников спали в горных зарослях, пока не заслышали звуки рожка. Это Панкрасио подавал сигнал с вершины утеса.

— Подымайтесь, ребята, пора, — объявил Анастасио Монтаньес, щелкая затвором своей винтовки.

Прошел еще час, но вокруг раздавался лишь стрекот цикад да кваканье лягушек в ямах.

Когда угас блеклый лунный свет и появилась розоватая полоска зари, на самом крутом изгибе тропинки возник силуэт первого солдата. Вслед за ним показались другие — десяток, сотня — и так же быстро скрылись во мраке. Но вот засверкали лучи солнца, и осветилось ущелье, по дну которого спешили крошечные человечки на маленьких лошадках.

— Полюбуйтесь-ка на этих красавчиков! — крикнул Панкрасио. — А ну, ребята, пошли позабавимся.

IV

Они недосчитались двоих: карамельщика Серапио и Антонио, того, что играл на тарелках в оркестре Хучипилы

{7}

.

— Может, еще догонят, — сказал Деметрио.

Все возвращались обеспокоенные. Только бородатое лицо и сонные глаза Анастасио Монтаньеса сохраняли свое обычное кроткое выражение, да по-прежнему высокомерен и невозмутим был Панкрасио с его суровым профилем и резко выдающейся челюстью.

Федералисты убрались восвояси, и отряд Деметрио ловил их лошадей, разбежавшихся по горам.

Вдруг шедший впереди Перепел вскрикнул: на ветвях меските

{8}

он увидел повешенных товарищей.

V

Перепел внезапно открыл глаза и приподнялся.

— Слышал, Монтаньес? Выстрел!.. Вставай, Монтаньес.

Он так нещадно тормошил Анастасио, что храп наконец прекратился и Монтаньес проснулся.

— Чего прицепился, сучий сын!.. Я же сказал, мертвые не возвращаются, — проворчал полусонный Анастасио.

— Стреляют. Монтаньес!

Часть вторая

I

Пенистому шампанскому, сверкающему в свете люстр, Деметрио Масиас предпочитает чистую текилу из Халиско.

За ресторанными столиками сгрудились измазанные землею, пропахшие дымом и потом мужчины в засаленных лохмотьях. Бороды у них всклокоченные, волосы нечесаные.

— Я прикончил двух полковников. — грубым гортанным голосом восклицает низенький толстяк в шляпе с галунами, замшевой куртке и с бордовым платком на шее. — Им, толстобрюхим, пузо бежать мешало: что ни шаг — о камень спотыкаются, а уж как пришлось на холм взбираться, покраснели, словно помидоры, языки высунули. «Куда же вы так быстро, холуйчики? — кричу я им. — Погодили бы, а то я страсть не люблю пугливых куриц. Передохните, бедняги, я вам особого вреда не сделаю!» Ага, готовы! Ха-ха-ха! Отбегались, мать вашу… Трах! Трах! Каждому по пуле… Отдыхайте теперь сколько влезет.

— А я вот упустил важную птицу, — вставляет чумазый солдат, который, вытянув ноги и зажав между ними винтовку, сидит в углу зала между стеной и стойкой. — Ух, и золота же было на проклятом! Галуны на эполетах да на плаще так и сверкали. А я, как последний осел, дал ему улизнуть! Он вытащил кошелек и показывает, а я рот и разинь. Не успел дойти до угла, раз пуля, потом другая. Я жду — пусть всю обойму расстреляет. Наконец вижу — мой черед. Пресвятая дева Халпская, не дай уйти этому ублюдку… мать… Прости, господи, чуть не выругался! Я за ним, но пустое дело — как рванет вскачь! Славный у него был коняга. Как молния, промелькнул у меня под самым носом. Пришлось отыграться на каком-то бедняге, бежавшем по той же улице. Эх, и задал я ему перцу!

Поток слов не иссякает, и пока мужчины с жаром рассказывают о своих приключениях, белозубые женщины с оливковыми лицами и яркими белками глаз, прицепив к поясам револьверы, перекрестив на груди пулеметные ленты и напялив на себя широкополые пальмовые шляпы, снуют, словно бездомные собаки, среди рассевшихся группами бойцов.

II

— Эх, дурни! — захохотала Оторва. — С луны свалились, что ли? Кончились времена, когда солдаты останавливались на постоялых дворах. И где вас таких откопали? Теперь, если заявился куда, выбирай себе дом, какой приглянулся, и устраивайся, не спрашивая никаких разрешений. Для кого же революция делалась? Для господ? Нет, нынче мы сами господа. Ну-ка, Панкрасио, дай тесак. Ишь, богачи сволочные! Все-то у них за семью замками.

Вставив конец ножа в щель над верхним ящиком, она нажала на рукоятку, как на рычаг, сломала планку а подняла расколовшуюся крышку письменного стола.

Анастасио Монтаньес, Панкрасио и Оторва принялись ворошить груды писем, открыток, фотографии и бумаг, вываливая их на ковер. Не найдя ничего ценного, Панкрасио сорвал досаду на каком-то портрете в застекленной раме, так поддав его носком своего гуараче, что стекло разлетелось вдребезги, ударившись о канделябр, стоявший посреди комнаты.

Отчаянно бранясь, мужчины отошли прочь с пустыми руками. Только неутомимая Оторва продолжала взламывать ящик за ящиком, пока не обшарила все уголки стола.

Никто не заметил, как маленькая коробочка, обтянутая серым бархатом, упала на пол и откатилась к ногам Луиса Сервантеса. Деметрио, раскинувшись на ковре, казалось, спал. Молодой человек, с видом глубокого равнодушия наблюдая за происходящим, носком башмака придвинул к себе футляр, нагнулся, почесал щиколотку и незаметно поднял его.

III

— Генерал Масиас, позвольте представить вам мою невесту, — напыщенно произнес Луис Сервантес, вводя в столовую девушку редкой красоты.

Все головы повернулись к незнакомке, которая растерянно поглядывала вокруг своими большими голубыми глазами.

На вид ей было лет четырнадцать, личико гладкое и нежное, словно лепесток розы, волосы белокурые, а в глазах порочное любопытство и безотчетный детский страх.

Луис Сервантес с удовлетворением заметил, что Деметрио так и впился в девушку жадным, словно у хищной птицы, взглядом.

Ее усадили между белобрысым Маргарито и Луисом Сервантесом, напротив Масиаса.

IV

Под вечер Луис Сервантес проснулся, протер глаза и

сел.

Он лежал на голом полу среди цветочных горшков. Рядом с ним, громко храпя, спали крепким сном Анастасио Монтаньес, Панкрасио и Перепел.

Он почувствовал, что нос и губы у него распухли, в горле пересохло; затем увидел кровь на руках и рубашке и разом вспомнил все, что произошло. Он вскочил, бросился в комнату, смежную с гардеробной, несколько раз толкнул дверь, но она не открывалась. С минуту Сервантес стоял в нерешительности.

Да, все это было. Он уверен, что ему не приснилось. Он встал из-за стола со своей невестой, отвел ее в эту комнату. Но не успел запереть дверь, как вслед за ним, шатаясь, вошел пьяный Деметрио. Оторва нагнала генерала, и между ними началась перебранка. Деметрио, на толстых губах которого белела застывшая пена, горящими, словно угли, глазами жадно искал невесту Луиса. Оторва изо всех сил выталкивала его за порог.

— Ты что? Чего тебе? — вопил взбешенный Деметрио. Оторва дала ему подножку, толкнула, и он, вылетев в коридор, во весь рост растянулся на полу.

Поднялся он вне себя от ярости.

V

Люди Деметрио идут по горам, веселые, как жеребята, которые ржут и резвятся, заслышав первый майский гром.

— В Мойяуа, ребята!

— На родину Деметрио Масиаса!

— На родину касика дона Монико!

Ночной мрак рассеивается, и посреди яркой полосы, заалевшей в прозрачном небе, всплывает солнце.

Часть третья

I

«Эль Пасо, Техас, 16 мая 1015 г.

В сотый раз перечитав письмо, Венансио со вздохом повторил:

— Ишь, барчук! Сумел-таки устроиться.

— А вот у меня никак в голове не укладывается, почему мы все еще должны драться, — отозвался Анастасио Монтаньес. — Разве с федералистами не покончено?

II

— Почему прячетесь? — спросил Деметрио у пленников.

— Мы не прячемся, начальник. Мы идем своей дорогой.

— Куда?

— В родные места, в Дуранго. Ей-богу!

— Разве это дорога в Дуранго?

III

Жители этой деревушки, подобно обитателям других селений, хуторов и ранчо, перебрались в Сакатекас и Агуаскальентес; поэтому находка одного из офицеров — бочка текилы — показалась настоящим чудом. Анастасио Монтаньес и Венансио строго-настрого приказали держать это событие в тайне от солдат: на рассвете предстояло выступать.

Деметрио разбудила музыка. Офицеры его штаба, состоявшего теперь главным образом из молодых людей, бывших федералистов, доложили ему о находке, и Перепел, выражая мысли своих товарищей, уверенно заявил:

— Времена настали трудные, и грех упускать случай. Недаром говорят: «Порою утка в воде резвится, а порой ей негде напиться».

Гитары звучали весь день, и бочке были возданы должные почести. Однако Деметрио оставался по-прежнему мрачен и, словно объясняя причину своей тоски, негромко мурлыкал навязчивый припев:

Я не знаю почему, за какой такой навет.

IV

Вдали, у подножия высокого, утопающего в густой зелени живописного холма, показались белые стены залитой солнцем Хучипилы.

Глядя на городские колоколенки, солдаты грустно вздыхали. Колонна двигалась по ущельям, как слепой, оставшийся без поводыря. Горечь отступления чувствовалась во всем.

— Это город Хучипила? — спросил Вальдеррама.

Поэт, уже совершивший первое за этот день возлияние, ехал и считал кресты, одиноко торчавшие у дорог и тропинок, у склонов отвесных скал, на берегах извилистых ручейков и вдоль реки. Черные деревянные, наспех покрашенные кресты, сбитые из двух досок, сложенные из камней, нарисованные из вестью на разрушенных стенах и почти незаметные, начертанные углем прямо на скалах. Вот он, кровавый след первых революционеров, убитых по приказу правительства в 1910 году! Хучипила уже отчетливо видна. Вальдеррама спешивается, преклоняет колени и торжественно целует землю. Не задерживаясь, солдаты едут мимо. Одни смеются над безумцем, другие отпускают шуточки. А Вальдеррама, ничего не слыша, торжественно молится:

— Хучипила, колыбель революции десятого года, благословенная земля, окропленная кровью мучеников, кровью мечтателей, единственных, кто праведны в этом мире…

V

Они вступили на улицы Хучипилы под тот особый, веселый, громкий перезвон колоколов, от которого по праздничным дням так взволнованно бьются сердца жителей горных селений.

— Сдается мне, кум, будто мы вернулись назад, в те времена, когда революция только начиналась, и в любой деревушке нас встречали колокольным звоном, а жители выходили на улицу с музыкой и знаменами, кричали «ура» и даже шутихи пускали, — вздохнув, сказал Анастасио Монтаньес.

— Да, теперь они нас не жалуют, — отозвался Деметрио.

— Еще бы! Мы ведь «наголову разбиты», — вставил Перепел.

— Нет, не в этом дело. Наших врагов они тоже видеть не могут, даже на картинке.

Ромуло Гальегос

Донья Барбара

Перевод В. Крыловой.

{39}

Часть первая

I. С кем мы идем?

Вверх по Арауке, вдоль ее обрывистого правого берега, идет барка.

Двое шестовых продвигают ее вперед медленными, усталыми движениями каторжников на галерах. Их бронзовые потные тела, нечувствительные к палящему солнцу, едва прикрыты грязными, закатанными выше колен штанами. Они по очереди погружают в илистое дно реки длинные шесты и, упираясь в них мускулистой грудью и напрягая все силы, толкают барку вперед, как бы шагая размеренной, утомленной поступью от коса к корме. Пока один, навалившись на шест и перебирая на месте ногами, лишь прерывисто дышит, другой, возвращаясь на нос барки и отводя нависшие над головой ветви, успевает бросить несколько фраз в продолжение бесконечной беседы, скрашивающей непосильный труд, или, шумно вздохнув, спеть небеззлобную припевку о тяготах жизни шестового, лигу за лигой преодолевающего течение.

Баркой правит хозяин, знаток больших рек и протоков апурейской равнины. Сжимая правой рукой руль, он зорко следит за течением реки, минуя опасные водовороты и притаившегося в ожидании добычи каймана

{40}

.

На барке — двое пассажиров. Одни из них — молодой человек — расположился под навесом. Статная, хотя и не атлетическая фигура, энергичные и выразительные черты лица придают ему молодцеватый, даже несколько надменный вид. Наружность и одежда говорят о том, что это — горожанин, привыкший заботиться о своей внешности. Проплывающие мимо пейзажи, видимо, вызывают в нем противоречивые чувства: иногда его горделивое лицо оживляется и в глазах вспыхивает восторг, но тут же брови хмурятся, а уголки рта разочарованно опускаются.

Его попутчик — одна из тех подозрительных личностей с азиатскими чертами лица, при виде которых невольно веришь, что на американскую почву бог весть когда и как упали монгольские семена. Он принадлежит к числу людей низменных, жестоких и мрачных, совсем не похожих на обитателей льяносов. Расположившись поодаль от навеса, он прикинулся спящим, но хозяин и шестовые ни на секунду не выпускают его из виду.

II. Потомок кунавичанина

В пустынной и дикой части штата Арауки раскинулось имение Альтамира — двести квадратных лиг плодородных саванн, на которых паслись самые многочисленные в тех отдаленных местах стада и находилось одно из самых богатых в округе гнездовий цапель.

Имение основал когда-то дон Эваристо Лусардо, один из тех кочевннков-льянеро, что бродили — да и по сей день бродят — со своими стадами по обширным пастбищам вдоль реки Кунавиче. Нередко они уходили с берегов Кунавиче к берегам Арауки поближе к населенным местам.

Его наследники, как истинные льянеро, не брезговали черной работой и одевались в гарраси

{51}

. Они никогда не покидали пределов своих владений и, укрепив и расширив имение, сделали его со временем одним из самых крупных в округе. Когда же семейство разрослось и разбогатело и одна часть его подалась в города, а другая осталась под пальмовой кровлей Родительского гнезда, продолжая жить спокойной, патриархальной жизнью своих предков, между многочисленными наследниками начались раздоры, принесшие семейству печальную славу.

Последним владельцем Альтамиры был дон Хосе де лос Сантос. Желая спасти хозяйство от разорения, неминуемого при постоянных разделах, он купил у своих совладельцев право наследования, заплатив за него ценой долгих лет труда и лишений. Однако после его смерти дети его — Хосе и Панчита, тогда уже бывшая замужем за Себастьяном Баркеро, — предпочли все же разделиться, и из старинного имения образовалось два. Хозяином одного, сохранившего прежнее название, стал Хосе, хозяином другого — оно получило название Ла Баркеренья — стал Себастьян.

С тех пор, из-за неточной фразы в акте о разделе, где про границу говорилось: «до пальмовой рощи Ла Чусмита», начались споры между братом и сестрой. Каждая из сторон упорно претендовала на опущенное в документе слово «включительно», и разногласия вскоре переросли в одну из тех тяжб, которые обогащают несколько поколений адвокатов. Дело кончилось бы полным разорением обеих семей, если бы в ответ на предложение суда поделить спорный участок пополам тяжебщики в порыве той самой непримиримости, которая заставляла их идти на огромные издержки ради клочка бросовой земли, не заявили:

III. Погубительница мужчин

Из-за Кунавиче, из-за Синаруко, из-за Меты! Из-за дали дальней, как говорят льянеро Арауки, для которых тем не менее все всегда «тут близехонько, вон за тем леском», явилась злосчастная гуарича

{57}

. Дитя, зачатое в минуту насилия белого авантюриста над угрюмо-чувственной индианкой, она не помнила своего племени, затерявшегося где-то среди покрытых темной тайной девственных земель.

Иногда в глубине ее сознания смутно вырисовывались первые воспоминания детства. Она видела себя в пироге, бороздящей большие реки оринокской сельвы. На борту шестеро мужчин. Капитана она называет ласково «та

и

та

{58}

», хотя он обращается с ней так же, как все остальные, кроме старого проводника Эустакио, — пристает с животными ласками, грубыми шлепками и поцелуями, от которых разит водкой и чим

о

{59}

.

Под видом законной торговли от Сьюдад Боливара до Рио-Негро экипаж занимался разбоем. Пирога пускалась в плавание, груженная бочками с водкой и тюками безделушек, дешевых тканей и несвежих продуктов, и возвращалась набитая сарр

а

пией

{60}

и балатой

{61}

. В одних поселках, выменивая это ценное сырье на свои товары, хозяин и матросы ограничивались тем, что обманывали индейцев; в других местах они выскакивали на берег налегке, с карабином через плечо, и тогда на пахучей саррапии и черной балате, принесенных к пироге, появлялись пятна крови.

Как-то вечером, перед самым отплытием из Сьюдад Боливара, к хозяину пироги подошел юноша с изможденным от голода лицом, в нищенском одеянии. Барбарита уже приметила его. Он часто стоял на краю причала и жадно смотрел, как она готовила пиратам обед. Он назвал только свое имя — Асдрубал — и попросил капитана:

— Мне необходимо попасть в Манаос, но у меня нет денег. Будьте добры, довезите меня до Рио-Негро, я отработаю. Могу быть полезен в любом деле, от кашевара до счетовода.

IV. В одной дороге тысяча разных дорог

Переправа Альгарробо на подступах к Альтамире. Она обозначена двумя выемами в высоких здесь берегах Арауки.

На звук гуаруры, возвещавшей прибытие барки, несколько девушек сбежалось к краю обрыва на правом берегу, а трое мальчиков и двое мужчин спустились к реке.

В одном из мужчин, представительном, настоящем арауканце с округлым, оливкового цвета лицом, Сантос Лусардо сразу узнал Антонио Сандоваля, того самого Антонио, который в нору его детства служил в имении телятником и с которым они лазили по деревьям за диким медом и птичьими гнездами.

Антонио почтительно снял шляпу; но когда Лусардо бросился к нему с протянутыми руками, как при прощании, тринадцать лет назад, пеон, взволнованный, воскликнул:

— Сантос!

V. Копье в стене

Из-под копыт лошадей, скакавших по протоптанной скотом тропе, бесшумно взлетали ослепленные дневным светом совы и козодои, вслед кавалькаде тревожно и резко кричали спавшие под открытым небом выпи.

Косули парами разбегались во все стороны и исчезали в степи. На фоне багряного заката четко вырисовывался силуэт всадника, погонявшего стадо. Одичавшие быки, увидев человека, застывали в угрожающе хвастливых позах или пугливо бросались наутек, высоко вскидывая задние ноги. Прирученные коровы тянулись отовсюду к той точке горизонта, где вились белые дымки от костров из сухого навоза, который поджигают с наступлением вечера поблизости от усадьбы, чтобы скот, рассеянный по саванне, возвращался в свои коррали.

Вдалеке виднелся столб пыли, поднятой резвящимся табуном диких коней. В стройном и плавном полете, цепочкой, одна за другой, тянулись к югу цапли.

Тем не менее при всем своем великолепии равнина казалась пустынной. Правду говорили Сантосу, что Альтамира обеднела: стадо, рассыпавшееся по бескрайней глади саванн, едва ли насчитывало сейчас сотню голов, в то время как раньше, вплоть до времен Хосе Лусардо, стад и косяков здесь было видимо-невидимо.

— Я разорен! — воскликнул Сантос. — Зачем я приехал сюда, если уже нечего спасать?

Часть вторая

I. Необычайное происшествие

Узнав из письма о намерении Лусардо огородить Альтамиру, донья Барбара решила пойти на хитрость. Ничто не могло вызвать в ней такой досады, как известие об изгороди, — теперь, если речь зайдет о ее властолюбии, вряд ли она сможет ответить той лукавой фразой, какой обычно отвечала до сих нор:

— Какое там властолюбие! Мне хватит и клочка земли, лишь бы всегда находиться в центре моих владений, куда бы я ни ступила.

И все же, прочитав письмо, она воскликнула:

— Ну, что ж. Очень хорошо, если доктор Лусардо огородит свои земли. Наконец-то прекратятся недоразумения и споры из-за этой пресловутой границы с Альтамирой. Конечно, самое милое дело — изгородь. По крайней мере, каждый будет знать, где чье. Как это говорится: блюди свое и не тронь чужое. Я и сама уже сколько времени мечтаю об изгороди, да вот с силами собраться не могу — много денег надо для этого удовольствия. Доктору что? У него деньги есть, и он правильно делает, что идет на такие расходы.

Бальбино Пайба, подсевший к донье Барбаре, едва она начала читать письмо, и внимательно слушавший, словно дело касалось его самого, недоуменно уставился на нее: ему было невдомек, что слова доньи Барбары предназначались для Антонио Сандоваля, стоявшего тут же в ожидании ответа.

II. Укротители

Вот уже несколько дней Кармелито подкарауливал Рыжую из косяка Черной Гривы. В саваннах Альтамиры не было жеребца похотливее, чем этот буланый неук, поэтому его все знали и он имел собственное имя. Стоило ему увидеть в каком-нибудь косяке красивую кобылу, как он старался отбить ее, и чужому вожаку нелегко было сопротивляться стремительным Ударам его копыт и его укусам. Людям тоже не удавалось сладить с ним и поймать его. Не раз устраивали они облавы на Черную Гриву; но как ни маскировали они ложные коррали в лесу, он всегда замечал их и вовремя удирал.

Рыжая — стройная, светлой масти кобылка — была самой красивой в косяке. Но настало время, и ей пришлось покинуть родной косяк: она не могла делить любовь с собственным отцом. Черная Грива постоял перед ней, смущенно прядая ушами, оскалил зубы, давая понять, что отныне они не могут быть вместе, и вот уже она — одна в саванне, смотрит вслед покинувшей ее семье; тонкие, длинные ноги прижаты одна к другой, розовые губы вздрагивают, ясные глаза полны тоски.

Затем медленно, словно нехотя, она побрела по знакомым местам. Тут-то и увидел ее издали Кармелито, — он возвращался домой и загляделся на облако золотистой пыли на горизонте, поднятой уходившим косяком.

На следующее утро Кармелито поджидал Рыжую у водопоя, прячась в густой листве сливового дерева и держа наготове лассо. Но кобылка была так же хитра, как ее отец, и на охоту за ней ушла целая неделя.

Наконец она была поймана. Спутывая ей ноги, Кармелито утешал ее:

III. Ребульоны

{101}

Для мокрых дел — Мелькиадес, для мошенничества — Бальбино, для поручений — Хуан Примито. Правда, иные поручения, передаваемые через этого посыльного, ничем не отличались от Удара ножом.

Связной доньи Барбары — вшивый, с всклокоченной бородой — был дурачок, подверженный периодическим приступам буйства, и, несмотря на это, хитрец, умевший ловко подслушивать, подсматривать и делать из своих наблюдений точные выводы. Самос удивительное из его чудачеств заключалось в том, что он никогда не пил воды в домах Эль Миедо, и чтобы напиться где-нибудь в соседнем имении, он вышагивал по многу миль; кроме того, на крышах канеев он ставил кастрюли со странной жидкостью для птиц, которых называл ребульонами.

Из его несвязных и бестолковых объяснений можно было заключить, что ребульоны были для него как бы материальным воплощением дурных инстинктов доньи Барбары, и действительно, наблюдалась определенная связь между коварными замыслами доньи Барбары и тем, какое питье готовил Хуан Примито для утоления жажды ребульонов. Так, если сеньора замышляла убийство, Хуан Примито наполнял свои кастрюли кровью; если она готовилась к тяжбе, наливал растительное масло и уксус; если же хозяйка расставляла любовные сети будущей жертве, он готовил смесь из меда и коровьей желчи.

— Пейте, твари! — ворчал он, расставляя на крышах кастрюли. — Пейте, сколько влезет, только оставьте в покое христианскую душу.

Хуан Примито уверял, что стоило ребульонам окунуть клюв в воду, как вода превращалась в питье, которого они жаждали, и на человека, отведавшего этой жидкости, тут же распространялось зло, уготованное другому. А поскольку дьявольские птицы почти всегда испытывали жажду, то, чтобы оградить себя от возможной случайности, он не пил воды в Эль Миедо.

IV. Родео

До поздней ночи обсуждали альтамирские пеоны удивительную новость. Впервые донья Барбара дала себя в обиду, и, когда на следующее утро пеоны седлали лошадей, готовясь к выезду, Антонио посоветовал:

— Не мешает захватить револьверы. Как знать, может, сегодня не только со скотом воевать придется.

— Револьвер-то я свой в залог отдал, — отозвался Пахароте. — А вот наконечник копья суну под седло на всякий случай. Он хоть и невелик, но все же не меньше четверти будет, а вместо древка — рука, она у меня длинная!

В таком настроении пеоны во главе с Сантосом Лусардо, не дожидаясь рассвета, отправились в Темную Рощу.

Их было всего восемь человек: пятеро старых, верных Лусардо пеонов, служивших в Альтамире еще до его приезда, и трое новых работников, которых Антонио с большим трудом удалось разыскать в округе, — всех пригодных к работе людей, живших поблизости, донья Барбара успела сманить к себе, чтобы не увеличивалось число пеонов в Альтамире. Но эти восемь были настоящие льянеро, прекрасные наездники, готовые на все ради человека, осмелившегося встать на пути властительницы Арауки.

V. Странные перемены

Странные перемены в поведении доньи Барбары, начавшиеся с того дня, вызывали язвительные толки среди пеонвв Эль Миедо.

— Э, друг, объясни, что с нашей хозяйкой? Бывало, чуть что не так, она уже кипит, бросается на правого и виноватого, кудахчет, как ченчена. А если в хорошем настроении — придет, споет с нами и на бандуррии

{103}

поиграет. Теперь же и глаз не кажет. Сидит в комнатах, будто и впрямь барыня. И даже с доном Бальбино — как в песне: «Может, мы встречались, но я вас не припомню».

— А то не знаете? Каков зверь, такова и приманка. Этот, теперешний, не из тех, что ходят стаями и сами прут в западню. Нужно потрудиться, чтобы он схватил наживу.

Но проходили дни, а Лусардо все не появлялся в Эль Миедо.

— Послушай, приятель, а ведь зверь-то не бежит на ловца. Никаких следов вокруг.

Часть третья

I. Степной призрак

Услугами Мелькиадеса можно было пользоваться безвозмездно, если эти услуги заключались в том, чтобы приносить кому-нибудь вред; любая другая работа, как бы хорошо она ни оплачивалась, очень скоро ему надоедала. Самым невинным из занятий, ради которых его держала донья Барбара, была ночная ловля лошадей.

В открытой саванне надо было врасплох застать спящий косяк и гнать его всю ночь, а то и несколько суток подряд, направляя в ложный корраль, устроенный где-нибудь в глухом месте. Такой способ ловли ввел в округе не кто иной, как Мелькиадес, слывший Колдуном, вот почему эти ночные набеги называли «конской ворожбой».

Помимо прочего, такая работа давала возможность легко и без риска угонять табуны из чужих владений.

С приездом Лусардо альтамирские табуны перестали подвергаться преследованиям Колдуна из-за перемирия, которое донья Барбара заключила ради своих планов обольщения. Мелькиадесу надоело ждать конца затянувшегося, как ему казалось, перемирия, и он подумывал податься из Эль Миедо, как вдруг Бальбино Пайба передал ему приказание снова приниматься за дело.

— Сеньора велела сказать: выходите сегодня же ночью. В Глухой Балке пасется большой косяк.

II. Враждебные вихри

Не легкий шаловливый ветерок, вызвавший у Сантоса видение процветающих льяносов будущего, а злой, уносящий надежды смерч кружился сейчас над ним.

Марисела — уже не озорная и веселая хозяйка дома. С поникшей головой вернулась она в тот вечер из Эль Миедо, и Сантос, пожурив сначала, тщетно пытался ее ободрить.

— Ну, будет! Я больше не сержусь. Подними голову и соберись с духом. Не придавай значения этому нелепому, смешному предрассудку. Неужели можно поверить, что обрывок веревки, который ты привезла с собой, способен причинить мне какой-нибудь вред? Во всем остальном ты поступила благородно и смело, и я признателен тебе. Если так ты боролась за мою мерку, то как бы ты защищала мою жизнь, окажись она в опасности!

Но Марисела продолжала сидеть молча, не поднимая глаз. То, что она узнала за время короткого пребывания в Эль Миедо, одним ударом разбило иллюзии, еще недавно целиком заполнявшие всю ее жизнь.

Сперва дикая и душевно слепая, потом завороженная открывшимся ей новым миром и этой любовью, этой страстью без имени, витавшей где-то между мечтой и действительностью, она ни разу не задумалась над тем, что значит быть дочерью ведьмы.

III. Ньо Перналете и другие несчастья

Когда Мухикита увидел на пороге своей лавки Сантоса Лусардо, ему захотелось нырнуть под прилавок. Поводов к этому было больше чем достаточно: во-первых, за помощь Сантосу в его тяжбе с доньей Барбарой ньо Перналете лишил его секретарства в Гражданском управлении; во-вторых, Мухикита сразу догадался, зачем приехал его бывший однокашник, и ясно представил опасность, нависшую над его мизерным жалованьем, которым после униженных просьб и пламенных заверений никогда больше не заниматься донкихотством снова его облагодетельствовал ньо Перналете.

Но Сантос не дал ему времени спрятаться, и Мухикита притворился, будто очень доволен этой встречей:

— Рад видеть тебя! Не балуешь ты нас своими визитами. Чем могу служить?

— Если я правильно информирован, ты догадываешься, с чем я приехал. Мне сказали, что ты — окружной судья.

— Да, друг, — ответил Мухикита после, паузы. — Знаю, что тебя привело сюда. Дело о смерти пеона?

IV. Противоположные направления

Один из посыльных, везших Сантосу Лусардо известие о происшествии в Эль Тотумо, перед отъездом получил от ньо Перналете личную инструкцию:

— По пути под каким-нибудь предлогом заверните в Эль Миедо и, между прочим, расскажите о случившемся донье Барбаре. Неплохо, если она тоже будет в курсе дела. Но только ей одной. Понимаете?

Узнав новость, донья Барбара обрадовалась по поводу понесенных Сантосом Лусардо потерь.

Несколько часов спустя ей сообщили, что Марисела с отцом вернулись в ранчо. Ей вспомнились пророческие слова Компаньона, но она тут же истолковала их в другом, более приятном для себя смысле: Марисела, ее соперница, снова поселилась в лесном ранчо — это и было «возвращением к своему началу». Оба известия укрепили ее в убеждении, что ее счастливая звезда еще не закатилась, и она сказала себе:

— Бог на моей стороне, иначе и быть не могло.

V. Час человека

Несколько минут спустя Лусардо с револьвером в руке ворвался в маканильяльский домик.

Дом стоял на том самом месте, куда его велела передвинуть донья Барбара, хотя, по справедливости, ему полагалось находиться гораздо дальше, ибо решение судьи, определившего границу между двумя имениями, было пристрастным.

Двое из грозной троицы братьев Мондрагонов, оставшиеся в живых, были дома и, покачиваясь в гамаках, спокойно беседовали, когда Сантос напал на них, не дав им времени схватиться за оружие. Они обменялись понимающими взглядами, и тот, кого называли Ягуаром, произнес с предательской покорностью:

— Хорошо, доктор Лусардо. Мы сдаемся. А дальше?

— Поджечь дом! — Сантос бросил к йогам братьев коробок спичек. — Живо!

Мигель Анхель Астуриас

Сеньор Президент

Перевод:

Н. Трауберг (Главы I–XXIV) и

М. Былинкиной (Главы XXV — Эпилог).

{115}

Часть первая.

21,22 и 23 апреля

I. На ступенях портала

— Бьем-бьем-бьем! бьем-лбом, бьем-лбом! — били-били-лбом! — белым лбом… бьем… бьем!.. — били колокола, ранили слух, луч сквозь мглу, мгла сквозь свет. — Били-бьем! Би-ли-бьем! Бьем-бьем… белым-белым лбом… бьем! бьем! бьем!

Изо всех харчевен по широким, как море, улицам сползались нищие под холодную сень Портала, оставляя позади одинокий, мрачный город.

Они появлялись на площади, когда на небе проступали звезды, и проводили ночь на ступенях Портала, объединенные одной лишь нищетой; переругивались, негромко бранились — сквозь зубы, смачно, злобно, — толкались, швырялись комьями земли и мусора, яростно огрызались. И не было им ни сочувствия, ни крова. Ночью они укладывались порознь, не раздеваясь, а спали, словно воры, спрятав под голову драгоценную свою котомку, набитую собранным за день добром — объедками, рваными башмаками, горсткой рисовой каши в обрывках газет, огарками, апельсинами, гнилыми бананами.

На широких ступенях, спиной к площади, они подсчитывали монеты, пробовали на зуб, что-то бормотали, перебирали свои куски и подобранные где-нибудь снаряды (другими словами — камни, а то и ладанки) и целиком, чтобы никто не видел, проглатывали черствые корки. Они никогда не делились друг с другом: нищие — скряги, им легче собаке бросить, чем отдать товарищу.

Наевшись, они завязывали остатки в узелок, накрепко прикручивали его к животу, валились на бок и засыпали. Сны у них были грустные, беспокойные — тощие свиньи являлись им, и тощие бабы, и драные псы, и какие-то колеса, и призраки святых отцов шли в собор на отпеванье, и мутную луну распинали на промерзших костях. Часто среди ночи их будил крик дурачка — ему мерещилось, что он заблудился на площади. Нудили шаги ночного патруля, тащившего в тюрьму политического преступника, и причитания женщин, вытиравших за ним кровавые следы мокрыми от слез платками. Будил громкий храп шелудивого калеки; будили пыхтенье и плач брюхатой глухонемой; будили всхлипыванья слепой старухи, которой снилось, что она болтается на крюке, как туша в мясной, облепленная мухами. Но крик дурачка был хуже всего. Он раскалывал небеса. Утробный, протяжный, нечеловеческий вопль.

II. Смерть москита

Солнце золотило плоские крыши Второго отделения полиции (то один, то другой прохожий показывался на улице), купол протестантской часовни (то одна, то другая дверь распахивалась настежь) и не достроенное масонами здание. В пасмурном дворике полиции и в темных коридорах сидели кучками босые жены арестованных, увешанные гроздьями детей (кто поменьше — на руках, кто побольше — на полу). В гамаке широкой юбки, натянутой меж колен, стояла корзинка с передачей, вполголоса женщины поверяли друг другу свои несчастья, всхлипывая и утирая слезы уголком шали. Измученная лихо-падкой старуха с ввалившимися глазами рыдала молча, словно желая показать, что материнское горе горше всего. В этой жизни беде не поможешь, и ничего не дождешься в этом недобром месте, под сухими деревцами, у высохшего фонтана, среди дежурных полицейских, лениво чистивших слюной целлулоидные воротнички. Оставалось уповать на бога.

Расторопный жандарм протащил мимо них Москита. Он изловил его на углу у Пехотного училища и теперь волочил за руку, раскачивая на ходу, как обезьянку. Женщинам было не до него — с минуты на минуту должны выйти сторожа, которые заберут передачу и расскажут о заключенных. «Вы, скажут, за него не беспокойтесь, ему теперь лучше»; «Вы, скажут, как аптеку откроют, пойдите купите ему реала на четыре притирания»; «Вы, скажут, не верьте, что он брату своему наболтал, это он нарочно»; «Вы, скажут, поищите ему адвоката, какого похуже, чтоб меньше содрал»; «Вы, скажут, не ревнуйте, тут не к кому, привели одного, так он сразу нашел дружка»; «Вы, скажут, принесите ему реала на два мази, а то он что-то плох»; «Вы, скажут, если туго придется, продайте шкаф».

— Эй, ты! — возмущался Москит. — Чего меня тащишь? Небось потому, что бедный? Бедный, да честный! Я тебе не сын — понял? Не кукла какая-нибудь. Не идиот, чтобы меня волочить! Видел я таких в богадельне, у америкашек! Три дня не ели, в простынях на окнах сидели, чисто желтый дом. Натерпелись!

Арестованных нищих препровождали в одну из «Трех Марий» — так назывались самые тесные и темные камеры. Москит вполз туда. Его голос, заглушённый было звяканьем железных запоров и бранью тюремных сторожей, вонявших куревом и сырым бельем, снова обрел силу под сводами подземелья:

— Фу-ты ну-ты, сколько полицейских! Ох ты, ух ты, сколько тут легавых!

III. Бегство Пелеле

По узким, извилистым, запутанным улицам окраин мчался Пелеле. Дикий его крик не тревожил дыханья неба и сна горожан. Равные в зеркале смерти, неравные в житейской борьбе, в которую снова предстояло вступить с восходом солнца, спали люди. У одних нет ничего, тяжелым трудом зарабатывают они свой хлеб. У других есть все: безделье — привилегированный промысел. Друзья Сеньора Президента — домовладельцы (сорок домов, пятьдесят домов…), ростовщики (девять процентов в месяц, девять с половиной, десять…), крупные чиновники (шесть должностей, семь, восемь…) — наживаются на концессиях, на ломбардах, титулах, на индейцах, на водке, на кабаках и на продажных газетах.

Гнилая кровь зари окрасила горы — края глубокой воронки, в которой мелкой перхотью рассыпался город. По улицам, темным, как подземный ход, прошли ремесленники — призраки несуществующего мира, воссоздаваемого с каждым рассветом. Позже вышли чиновники, приказчики и школяры. Часов в одиннадцать, когда солнце поднялось высоко, появились важные господа — нагулять аппетит к завтраку или сговориться о каком-нибудь дельце с влиятельным другом. В катакомбах улиц еще было тихо, разве что прошуршит крахмальными юбками девушка, которая не знает покоя, крутится, чтобы помочь семье, — сбивает масло, перепродает вещи, торгует требухой в мясном ряду, хлопочет с самой зари. А когда воздух засветится белым и розовым, словно цветок бегонии, просеменят по улице тощие машинистки, и наконец выползут на солнышко надутые дамы — посидеть на балконе, посовещаться со служанкой о только что виденном сне, посудачить о прохожих, погладить кошку, почитать галету или поглядеться в зеркало.

То ли сон, то ли явь — бежал Пелеле, собаки гнались за ним, гвоздики дождя впивались в него. Бежал куда глаза глядят, обезумев от страха, высоко воздев руки, задыхаясь; бахромка слюны свисала с высунутого языка. По сторонам мелькали Двери и двери, двери и окна, окна и двери… Телеграфный столб. Он останавливался, защищаясь рукой от телеграфных столбов, но, убедившись в их безобидности, смеялся и снова бежал, словно от погони. Бежал все быстрее, быстрее, и ему казалось, что туманные стены тюрьмы отдаляются от него.

На окраине, где город врезается в поля, он свалился на кучу мусора и заснул, как засыпает человек, добравшийся наконец до своей кровати. Паутина сухих ветвей висела над помойкой, а на ветвях сидели коршуны, черные птицы. Они взглянули на него сверху мутно-голубоватыми глазками, увидели, что он неподвижен, слетели на землю и стали его окружать, подскакивая и ковыляя в танце смерти, танце хищных птиц. Вертя головой, сжимаясь, измачивая крыльями при каждом шорохе ветра в листве или отбросах, подскакивая и ковыляя, они смыкали круг и приближались к Пелеле. Подступили вплотную. Зловещее карканье послужило сигналом к атаке. Он вскочил, пытался отбиваться… Самый смелый из коршунов впился ему в губу, пробил ее дротиком клюва насквозь, до зубов; другие нацелились на глаза и на сердце. Первый коршун трепал губу, хотел отклевать кусок, не обращая внимания на то, что жертва еще жива, и, несомненно, добился бы своего, но Пелеле внезапно сорвался вниз и покатился на дно помойки, поднимая тучи пыли и обдираясь о слипшиеся струпья отбросов.

Зеленое небо. Зеленое поле. Пропели горны в далеких казармах — закоренелый порок вечно настороженных племен, дурная привычка осажденных городов средневековья… В тюрьмах начиналась вечерняя агония заключенных. Люди возвращались с аудиенции, одни — обижены, другие — обласканы. Свет из притонов кинжалами врезался в полумрак.

IV. Ангел

Среди бумажек, обрывков кожи, тряпок, ободранных зонтиков, продавленных шляп, черепков фарфора, дырявых цинковых кастрюль, мятых картонок, книжных переплетов, битою стекла, покоробленных солнцем башмаков, старых воротничков, яичной скорлупы, ваты и объедков грезил Пелеле. Теперь он был на большом дворе, а вокруг сидели маски; он к ним присмотрелся и увидел, что это — лица, смотрят петушиный бой. Собственно, это был не просто бой, а скорей огонь — горела бумага. Один из бойцов тихо скончался под стеклянными взглядами зрителей, им очень понравились кривые ножи в кровавых пятнах. Водочный дух. Темные табачные плевки. Потроха. Жестокий отдых. Тупеешь. Дуреешь. Жарит солнце. Кто-то шел по его сну, на цыпочках, чтоб не разбудить.

Это — мать. Она жила с пьяницей, он промышлял петушиными боями. На гитаре играл хорошо, ногти — что кремень. Мучил ее очень, ревновал. Натерпелась — нелегко с таким жить, и сын родился порченый. Кумушки говорят (кому же знать!), это от луны. В полнолуние родила. Худо ей было, все перед ней кружилось — огромная голова ребенка о двух макушках, как у луны, испитые лица рожениц, а пьяница кричал, плевался, икал-ревел, рыгал.

Пелеле услышал шорох ее крахмальных юбок — ветер и листья — и побежал за ней, тихо плача.

У материнской груди полегчало. Утроба, давшая ему жизнь, всосала боль его ран, словно промокашка. Хорошо, тихо, никто не тронет! Никто тебя не обидит! Белый цветок! Беленький цветочек! Гладит его. Ласкает…

В самой далекой глубине пел пьяница:

V. «Эта скотина»

Секретарь Президента слушал доктора Барреньо.

— Надо вам сказать, господин секретарь, я как военный хирург вот уже десять лет ежедневно посещаю казармы. Надо вам сказать, я подвергся беспрецедентному оскорблению… да, подвергся аресту, по причине… Надо вам сказать, в госпитале обнаружилось неизвестное заболевание, регулярно умирает человек десять утром, человек десять днем, человек десять вечером и человек десять ночью. Надо вам сказать, начальник санитарной службы уполномочил меня и других коллег расследовать дело и сообщить причину смерти солдат, которые непосредственно перед этим поступали в госпиталь в удовлетворительном состоянии. Надо вам сказать, после пяти вскрытий я пришел к выводу, что смерть последовала от прободения желудка. Надо вам сказать, причиной прободения оказался, по исследовании, сульфат соды, употребляемый в госпитале в качестве слабительного, приобретенный на фабрике газированных вод и оказавшийся вредоносным. Надо вам сказать, мои коллеги не согласились со мной, приняли версию о новом, неизученном заболевании и, без сомнения, по этой причине арестованы не были. Надо вам сказать, погибло сто сорок солдат, причем осталось еще две бочки сульфата. Надо вам сказать, начальник санитарной службы в долях личного обогащения обрек на смерть сто сорок человек и обрекает на смерть еще бог знает сколько. Надо вам сказать…

— Доктор Луис Барреньо! — крикнул в дверях приемной один из помощников Президента.

— …Надо вам сказать, господин секретарь… то, что скажет он.

Секретарь прошел несколько шагов рядом с доктором. Его, человека, склонного к изящной словесности, забавляла монотонная, сухая речь — она так шла к седой голове и худому, похожему на пережаренный бифштекс, лицу ученого.

Часть вторая.

24, 25, 26 и 27 апреля

XII. Камила

Часами стояла она перед зеркалом. «Ух и мартышка! Смотри, черта увидишь», — ворчала няня. «А я сама — черт», — отвечала она. Волосы торчат языками черного пламени, кожа лоснится от шоколадного масла, зеленые раскосые глаза широко расставлены. Индианочка Каналес (так прозвали ее подруги) даже в форменном платье, застегнутом до самого горла, явно взрослела, хорошела, становилась все женственней, все капризней и любопытней.

— Пятнадцать, — говорила она зеркалу. — А я все маленькая, все с тетками, все с кузенами, вот пристали, москиты!

Она дергала себя за волосы, вскрикивала, гримасничала. Никаких нет больше сил, всюду они вместе, скопом. Как маленькая! И к мессе, и на Утес Кармильской Девы, и верхом, и пешком, и на гулянье, и на прогулку в Ивовые овраги.

Дяди — усатые чудища, толстые пальцы унизаны перстнями. Кузены — растрепы и растяпы. Тетки — жуткие ведьмы. Такими она их видела; просто противно, когда кузены дарят пестрые фунтики конфет, как девчонке; дяди берут за подбородок вонючими от табака пальцами, большим и указательным, и поворачивают ее лицо туда и сюда (она инстинктивно напрягала шею); тетки — слюняво целуют сквозь паутину вуалетки.

Вечерами по воскресеньям она дремала или томилась в гостиной над осточертевшими фотографиями семейного альбома; фамильные портреты смотрели на нее и с темно-красных ковровых обоев, и со столиков черного дерева, и с горок, и с мраморных консолей; а отец урчал у окна, словно кот, глядя на опустевшую улицу, изредка раскланивался со знакомыми. Они почтительно снимали шляпу. Как же, сам генерал Каналес! Генерал отвечал им трубным голосом: «Добрый вечер…», «До завтра…», «Рад приветствовать…», «Будьте здоровы».

XIII. Аресты

Ни свет ни заря выбежала из дому жена Хенаро Родаса. Мужа оставила в постели (так и не раздевался, валяется, будто кукла тряпичная!), а сыночка в корзине-колыбельке. Шесть часов утра.

Били часы на башне собора, когда Федина постучалась у дверей генеральского дома. Даст бог, не рассердятся, что рано, думала она, не выпуская из рук молотка. Что там с ними? Выйдут или нет? Надо поскорей генералу сказать, что Лусио Васкес этому идиоту, мужу моему, рассказывал.

Она перестала стучать и, ожидая, пока выйдут, размышляла: наговорили на него нищие, будто он убил полковника у Портала Господня… придут его забирать сегодня с утра… а самое плохое — сеньориту хотят украсть…

«Это уж хуже всего! Это уж хуже всего!» — повторяла она про себя и стучала, стучала.

Екнуло сердце. Неужто уже забрали? Ладно, на то он и мужчина. А вот сеньорита… Упаси господи! Срам какой!.. Помереть мне на этом месте, не иначе как из этих, бесстыжих… Понаехали, гады! Это у них в горах так заведено.

XIV. Торжествуй, земля!

Среди полей и черепичных крыш, благоухающих апрельской свежестью, в зыбкой ясности рассвета возникают улицы. Вот — мулы, развозят молоко; они несутся во всю прыть, позвякивают ручки бидонов, хлещет бич, тяжело дышит погонщик. Вот — коровы, их доят в коровниках богатых домов и на углах бедных кварталов, а постоянные покупатели, еще не очнувшись от бездонных, стеклянных снов, выбирают лучшую корову и доят сами, искусно двигая стаканом, чтобы получить больше молока и меньше пены. Вот — разносчицы хлеба, босые, кособокие, идут на негнущихся ногах неверными, мелкими шажками, вдавив голову в плечи, под тяжестью чудовищных корзин — корзина на корзине, — огромных, как пагоды, распространяющих сладкий запах слоеного теста и поджаренного кунжута. Вот играют зорю; как всегда в торжественных случаях, будят город призраки металла и ветра, пестро чихают, вкусно поют; а в церквах, отчаянно и робко, звонят к утренней мессе, — отчаянно и робко, ибо если в дни обычных праздников колокольный звон пахнет шоколадом и пирожным, то в дни национальных торжеств он пахнет запретным плодом.

Национальное торжество…

Вместе с запахом свежей земли плывет над улицей радость горожан. Люди плещут водой из окон, чтобы меньше пылили войска, марширующие ко дворцу под сенью знамени, издающего запах нового носового платка; и кареты важных господ, разодетых в пух и прах, врачей, прячущих аптечку под полой сюртука, сверкающих генералов, пропахших свечкой, — кто в шляпе, кто в треуголке; и мелкая рысца чиновников, чье достоинство, с точки зрения доброго правительства, измеряется стоимостью похорон, которые в свое время устроит им государство.

Владыка наш, небо и земля полнятся славой твоей! Вот и Президент — далеко от людей, очень далеко, в группе приближенных. Он доволен народом, который отвечает благодарностью на неусыпные его заботы.

Владыка наш, небо и земля полнятся славой твоей! Дамы чувствуют приближение любимца богов. Жирные священнослужители кадят ему фимиам. Законники перенеслись мечтами на турнир Альфонса Мудрого. Приосанились дипломаты, кавалеры всяческих орденов, вообразив себя в Версале времен короля Солнца. При виде воскресшего Перикла облизываются журналисты, иностранные и свои. Владыка наш, небо и земля полнятся славой твоей! Поэты думают, что они в Афинах, и сообщают об этом всему миру. Скульптор, избравший своей специальностью изображения святых, ощущает себя Фидием; он улыбается, закатывает глаза, потирает руки, слушая, как приветствует народ великого своего правителя. Владыка наш, небо и земля полнятся славой твоей! Композитор, сочиняющий похоронные марши — поклонник Бахуса и святого погребения, — свесил с балкона свое помидорное рыло и смотрит внимательно, пристально — а где же там земля?…

XV. Дяди и тетки

Фаворит вышел из дворца вместе с министром юстиции, старикашкой в сюртуке и цилиндре, похожим на мышь с детских рисунков, и народным представителем, облезлым, как древний святой, облупившийся от старости. Их чрезвычайно напугал тот идиот с барабаном, которого они без зазрения совести послали бы на батареи, в преисподнюю или еще подальше, и теперь они пылко обсуждали, куда зайти выпить — в «Гранд-отель» или в ближайший трактир. Представитель народа, сторонник отеля, говорил четко и ясно, словно излагая обязательные правила посещения общественных мест (что, несомненно, подлежало ведению государства). Юрист говорил с подъемом, словно вынося приговор: «Приверженность к показной роскоши не совсем прилична, и потому, мой друг, великолепному отелю я предпочитаю скромный трактир, где чувствуешь себя свободно. Не все то золото, что блестит».

Кара де Анхель покинул их на углу — когда спорят представители власти, лучше всего устраниться, — и направился в квартал Инсьенсо, где жил Хуан Каналес. Он должен как можно скорей забрать свою племянницу из «Тустепа». «Сам пойдет или пошлет — мне что за дело! — думал фаворит. — Пускай уходит, меньше ответственности. Пускай живет, как раньше. Как до вчерашнего дня, когда я ее не знал, понятия не имел, когда она ничего не значила для меня…» Человека три почтительно уступили ему дорогу. Он ответил на приветствия, не замечая, с кем здоровается.

Дон Хуан, один из братьев генерала, жил в квартале Инсьенсо, неподалеку от Монетного двора, здания темного и отвратительно величественного. Облупленные бастионы возвышались по углам, из камней сочилась вода, а через окна, защищенные железной решеткой, смутно виднелись залы, похожие на клетки для хищных зверей. Здесь хранились миллионы дьявола.

Фаворит постучал. Залаяла собака. Можно было определить на слух, что она на цепи и очень свирепа.

Со шляпой в руке Кара де Анхель переступил порог (он был красив и коварен, как сатана). Ему было приятно войти в дом, где поселится дочь генерала; но лай собаки и «прошу вас!», «прошу вас!» плотного, улыбающегося человека, — несомненно, дона Хуана Каналеса, — оглушили его.

XVI. В «Новом доме»

В восемь часов утра (хорошо было раньше, в дни водяных часов, когда не прыгали стрелки, не прыгало время!), в восемь часов Федину заперли в камере, сырой и темной, как могила, изогнутой, как гитара, предварительно записав ее особые приметы и произведя обыск. Обыскали с головы до ног, от подмышек до ногтей, как следует; особенно тщательно после того, как нашли за пазухой письмо генерала Каналеса, собственноручно им написанное, которое она подняла с полу в одной из комнат генеральского дома.

Она устала стоять, и ходить было трудно — два шага туда, два сюда; решила присесть, все ж легче. Но с полу шел холод, сразу замерзли ноги, руки, даже уши (долго ли простыть!) — и снова она встала, постояла, села, поднялась, села, встала…

В тюремном дворе пели арестантки, которых вывели из камер на солнышко. От песен несло почему-то сырыми овощами, хотя пели они с большим чувством. Они сонно тянули однообразную мелодию, и эту тяжелую цепь вдруг прорывали резкие, отчаянные крики… Брань… богохульства… проклятья.

Федину сразу напугал дребезжащий голос, тянувший на манер псалма:

Часть третья.

Недели, месяцы, годы…

XXVIII. Разговор во мраке

Первый голос:

— Какой сегодня день?

Второй голос:

— Правда, какой сегодня день?

Третий голос:

XXIX. Военный трибунал

Дело, возбужденное против Каналеса и Карвахаля по обвинению в мятеже и измене со всеми отягчающими обстоятельствами, раздувалось; обвинительных документов набралось столько, что их трудно было прочитать за один присест. Четырнадцать свидетелей в один голос объявили под присягой, что в ночь на Двадцать первое апреля у Портала Господня, где они обычно ночуют, не имея другого крова, им довелось увидеть, как генерал Эусебио Каналес и лиценциат Абель Карвахаль набросились на военного, который оказался полковником Хосе Парралесом Сонриенте, и задушили его; несмотря на то что полковник защищался, как лев, сражаясь до последнего издыхания, он не смог противостоять внезапно напавшим на него врагам, которые превосходили числом и захватили его врасплох. Свидетели подтвердили также, что, свершив убийство, лиценциат Карвахаль обратился к генералу Каналесу со следующими, или подобными этим, словами: «Теперь, когда мы убрали с дороги Всадника, начальникам казарм ничто более не мешает сдать оружие и признать вас, генерал, верховным главнокомандующим. Идемте скорее, ибо близок рассвет, и сообщим тем, кто ждет нас в моем доме, что надо арестовать и убить Президента Республики и сформировать новое правительство».

Карвахаль не переставал поражаться. Каждая страница дела готовила ему новый сюрприз. Нет, скорее, пожалуй, вызывала смех. Но положение было слишком серьезным, чтобы смеяться. И он продолжал читать. Он читал при свете, что сочился из окна, выходившего в полутемный двор; камера была лишена всякой мебели и предназначалась для приговоренных к смерти. Этой ночью должен был заседать военный трибунал в составе высших воинских чинов для вынесения приговора, и он был оставлен здесь наедине с собственным делом, чтобы подготовить свою защиту. Время истекало. Его бил озноб. Он читал, не вдумываясь, лихорадочно перелистывая страницы, терзаясь тем, что мрак пожирал строки, — влажный пепел, мало-помалу таявший у него под руками. Ему не удалось дочитать великое творение. Зашло солнце, унеся с собою свет, и тоска по небесному светилу затуманила глаза. Последняя строчка, два слова, заголовок, дата, лист… Напрасно он пытался разглядеть номер листа; ночь разливалась по страницам темным чернильным пятном. В изнеможении он уронил голову на увесистый фолиант, который ему, казалось, не для чтения дали, а камнем привязали на шею, перед тем как сбросить в пропасть. Звон цепей на ногах рядовых преступников доносился из лабиринта тюремных двориков, а откуда-то издалека, с городских улиц, долетал приглушенный шум колес.

— Господи боже, мое окоченевшее тело нуждается в тепле и мои глаза нуждаются в свете больше, чем тела в глаза всех людей того полушария, которое сейчас озарено солнцем. Если бы эти люди знали о моем несчастье, они были бы милосерднее, чем ты, господи, и вернули бы мне солнце, чтобы я смог дочитать до конца…

Он на ощупь считал и пересчитывал оставшиеся страницы. Девяносто одна. Снова и снова водил он, как слепец, кончиками пальцев по заголовкам, напечатанным крупным шрифтом, с отчаянием пытаясь что-то прочесть.

Накануне ночью его перевезли под усиленной охраной в закрытой карете из Второго отделения полиции в Центральную тюрьму; но он был так рад снова очутиться на улице, услышать шум ее, знать, что едет по ней, что какой-то момент ему даже подумалось: везут домой. Но эти слова замерли на скорбно поджатых губах, растворились в слезе.

XXX. Бракосочетание «in extremis»

[29]

— У соседей кто-то умирает!

Из каждого дома выходила старая дева.

— У соседей кто-то умирает!

С лицом новобранца и манерами дипломата вышла из «Дома двухсот

{134}

» та, которую звали Петронилой, та, что, за неимением других прелестей, мечтала хотя бы о красивом имени Берта. В старомодном черном платье появилась и приятельница Петронилы, обладательница тупой физиономии, получившая при крещении имя Сильвин. В корсете или, точнее, в латах, сковавших ее телеса, в туфлях, давивших на мозоли, и с цепочкой от часов, словно с петлей на шее, пришла знакомая Сильвии по имени Энграсия. Узкоголовая, как змея, неуклюжая, голенастая и мужеподобная, пришла кузина Энграсии и всегдашняя ее верная наперсница во всех делах, любительница потолковать о бедах, предсказанных в гороскопе, о появлении новых комет, пришествии антихриста и о наступлении времен, когда, согласно прорицаниям, мужчины будут взбираться на деревья, спасаясь от распаленных женщин, а те полезут за ними, чтобы заставить их спуститься на землю.

У соседей кто-то умирал! Какая радость! Они так не думали, но губы сами по себе шевелились, благословляя случай, позволявший, если дать ножницам волю, выкроить вполне приличный кусок материи, чтобы каждая из них могла смастерить себе вещицу по размеру.

XXXI. Ледяная стража

В проходной тюрьмы блестели штыки охранников, сидевших в два ряда, один против другого, как в темном вагоне поезда. От вереницы проезжавших мимо экипажей вдруг отделился один и остановился. Кучер, откинувшись назад, чтобы сильнее натянуть вожжи, покачивался из стороны в сторону, — кукла в грязном тряпье, — изрыгая проклятия. Еще бы чуть — и набок! По высоким, гладким стенам гнусного здания скользнул визг колес, с которых брусчатка живьем содрала кожу, и человек с брюшком, еле достававший до земли короткими ногами, осторожно слез с подножки. Кучер почувствовал, как вздрогнула карета, освободившись от тяжести военного прокурора, сжал сухими губами потухшую сигарету — как хорошо остаться одному, с лошадьми! — и тронул вожжи, чтобы отъехать дальше, к решетке сада, застывшего в предательском страхе. В этот же миг какая-то дама бросилась на колени перед прокурором, громко умоляя выслушать ее.

— Встаньте, сеньора! Здесь я не могу вас слушать; нет, нет, встаньте, пожалуйста… Не имею чести знать вас…

— Я жена лиценциата Карвахаля…

— Встаньте…

Она прервала его:

XXXII. Сеньор Президент

Кара де Анхель получил приказ срочно явиться в загородный дом Президента. Он пытливо вглядывался в лицо Камилы, смотрел, как проясняется ее горящий взор, оживает стекло глаз, и, подобно трусливому пресмыкающемуся, извивался в муках сомнений: идти или не идти? Сеньор Президент или Камила, Камила или Сеньор Президент…

Он еще чувствовал на своей спине настойчивое постукивание пальцев, слышал переливы молящего голоса трактирщицы. Ведь представлялась возможность просить за Васкеса. «Идите же, я останусь, присмотрю за больной…» Выйдя на улицу, он тяжело вздохнул. Сел в экипаж и покатил к президентскому дому. Стучали лошадиные копыта о брусчатку, монотонно струился шум колес. «Крас-ный за-мок», «У-лей», «Вул-кан»… Он внимательно, по слогам читал названия магазинов; вечером они были гораздо заметнее, чем днем. «Эль Гуа-да-ле-те»… «Экс-пресс»… «Ку-ри-ца с цып-ля-та-ми»… Порой его глаза Натыкались на восточные имена: «Лон Лей Лон и К

о

»… «Хван Се Чан» — «Фу Хван Ен»… «Чон Чан Лон»… «Сей Ен Сой»… Он продолжал думать о генерале Каналесе. Вызывают, наверно, чтобы сообщить… Не может быть! А почему бы и нет? Его схватили и убили или… не убили, а просто поймали… Внезапно поднялось облако ныли. Ветер играл с экипажем, как тореро с быком. Все может быть! Выехав за город, экипаж покатился плавнее, словно тело, которое из твердого состояния перешло в жидкое. Кара де Анхель стиснул колени руками и вздохнул. Шум экипажа терялся среди тысячи шумов ночи, которая приближалась медленно, спокойно, рассыпая свою коллекцию древних монет. Ему почудилось, что он слышит полет птицы. Они проехали куцый ряд домишек. Лаяли полудохлые псы…

Помощник военного министра ожидал его у дверей своего кабинета и, протянув ему руку и одновременно загасив сигару о грань пилястры, повел, без доклада, в покои Сеньора Президента.

— Генерал, — Кара де Анхель взял помощника министра под руку, — вы не знаете, зачем меня вызвал патрон?…

— Нет, дон Мигелито, ведать не ведаю.

ЭПИЛОГ

Студент остановился как вкопанный у края тротуара, словно никогда доселе не видел человека в сутане. Но не сутана привела его в замешательство, а слова, что шепнул ему на ухо пономарь в то время, как они обнимались от радости, встретив друг друга на свободе:

— Я ношу теперь эту одежду по высочайшему разрешению…

Он запнулся, увидев цепочку арестантов, шедших между рядами солдат посреди улицы.

— Бедняги… — прошептал пономарь, а студент шагнул на тротуар. — Потрудились же они, снося Портал! Есть вещи, которые видишь и глазам своим не веришь!

— Не только видишь, — воскликнул студент, — скажите лучше: руками трогаешь, да не веришь! Я говорю о муниципалитете…