Потерянный кров

Авижюс Йонас

Йонас Авижюс — один из ведущих писателей Литвы. Читатели знают его творчество по многим книгам, изданным в переводе на русский язык. В издательстве «Советский писатель» выходили книги «Река и берега» (1960), «Деревня на перепутье» (1966), «Потерянный кров» (1974).

«Потерянный кров» — роман о судьбах народных, о том, как литовский народ принял советскую власть и как он отстаивал ее в тяжелые годы Великой Отечественной войны и фашистской оккупации. Автор показывает крах позиции буржуазного национализма, крах философии индивидуализма.

С большой любовью изображены в романе подлинные герои, советские патриоты.

Роман «Потерянный кров» удостоен Ленинской премии 1976 года.

Йонас Авижюс. Потерянный кров

КНИГА ПЕРВАЯ

Глава первая

Стояло лето 1941 года, самая середина июля. Желтые поля озимых, отягощенные доспевающим зерном, лениво дремали на солнцепеке. Пахло скошенным лугом и садами, в которых уже созрела вишня-скороспелка и падали в траву, подточенные червем, душистые летние яблоки. По деревенской улице, натужно скрипя, тащился воз с клевером, а потом бойко тарахтел, возвращаясь порожняком, распугивая кур, купающихся в жаркой дорожной пыли, и те, кудахча и шумно хлопая крыльями, перелетали через заборы, через густо обсыпанные ягодами кусты смородины, в которых белели лохматые головенки маленьких лакомок. Если бы не следы прогремевшей военной грозы у дорог — снарядные ящики, воронка от бомбы, наспех вырытый окопчик или подбитый танк, сейчас облепленный чумазыми ребятишками, — никто бы не поверил, что недавно здесь прокатился фронт и где-то на востоке полыхает война, пожирающая людей и их добро, нажитое за долгие годы.

Сколько таких деревень перевидал Гедиминас, пока, отмахав пешком добрую сотню километров, добрался наконец до своего Краштупенай! Его встретил едкий запах конской мочи и прочих удушливых испарений, присущих городу, где треть жителей держит коров и коз, а в каждом втором дворе деревянный нужник и помойка — рай для бродячих кошек, крыс и мириад мух, которые тучами висят в воздухе, придавая опустевшим улицам неясный звуковой фон. Война едва коснулась города: пострадало несколько домов да разбомбило вокзал. На стенах пестрели приказы оккупационных властей, изредка попадался плакат, воспевающий историческую миссию великого германского народа — уничтожить восточного варвара. И это были не пустые слова — перед трехэтажным зданием комендатуры, украшенным кроваво-красным, с черной свастикой в белом круге флагом третьего рейха, вышагивал вооруженный часовой. Обливаясь потом, он вызывающе подставил грудь и лицо полуденному солнцу, словно презирая его заодно со всем прочим в этом завоеванном краю пигмеев. Кинотеатр зазывал на документальный фильм о победе над Францией. В витринах красовались снимки эпизодов войны: непобедимая Германия шагала по пылающим городам завоеванной страны. Ее приветствовали, ей угодливо улыбались, под ее кованым сапогом стояли на коленях полки побежденного врага, валялись оскверненные знамена. «Deutschland, Deutschland über alles!»

Неужели занимается эра всемирных завоеваний? Прошлой осенью, когда Гедиминас еще преподавал в гимназии, с этих витрин тоже глядели отважные воины, только другие — в остроконечных суконных шлемах, с пулеметными лентами крест-накрест. «Да здравствует мировая революция!» Неужели отдельные нации и впрямь отжили свой век и нам, малым сим, суждено растаять в массе многочисленных? Бедный большой поэт маленького народа! Как жестоко он ошибался, вещая своим вымирающим соплеменникам:

Глава вторая

Дома стояли угрюмые, безмолвные, с траурно занавешенными окнами, иные отгородились от мира ставнями и запертыми воротами — и все были на одно лицо: не скажешь, кто на самом деле несчастен, кто только прикидывается, со злорадством глядя из-за шторы на ненавистные рожи и радуясь, что уже приготовил букет для освободителей.

У ограды костела Аквиле увидела взорванный военный грузовик: кто-то швырнул с колокольни костела связку гранат. Раненых увезли, а изуродованные, изорванные на куски трупы все еще грузили на телегу развозчика товаров. Двое с красными повязками на рукавах вели по мостовой седовласого ксендза. Раугис! Аквиле хотела сказать ему: «Слава Иисусу Христу», но один из парней был приятелем Марюса, и она постеснялась.

— Что он сделал? — только спросила она.

Безмолвный взмах руки в сторону взорванного грузовика: на раскаленном солнцем булыжнике жирно поблескивала еще не засохшая кровь.

Глава третья

Человек лежал на руках Адомаса — беспомощный как младенец, и тяжелый, как смертный грех, который сейчас свершится. В потухших глазах не было ни страха, ни укора, только примирение с неизбежным и жалость, смешанная с презрением.

«Вот как выглядит смертник..»

Адомас зажмурился, но ледяной взгляд летчика, словно стужа в нетопленную избу, проникал сквозь поры тела, наполняя душу холодом, от которого кровь стыла в жилах и перехватывало дыхание. Он шел со своей ношей на руках по бесконечному подземному коридору; где-то впотьмах мигала едва заметная звезда; там была дверь в мир живых, или мираж; ему было все равно, он знал, что никогда не выберется из этих катакомб.

Проснулся в холодном поту. Колокол звонил к заутрене. Долго лежал с закрытыми глазами и тихо радовался (все ж хорошо, что у тебя под боком теплая постель, а не жесткая гробовая доска!), а потом подумал с издевкой, что такой кошмар может померещиться только после пьянки. Летчик приснился ему впервые после того, как он проделал ту необходимую операцию. «Сновидение — искаженное отражение дневных впечатлений в сознании человека…» Он где-то читал эти слова ученого мужа. Брехня! А вот что вчера перебрал — дело верное, лапочка. Упился, как никогда в жизни, вспомнить тошно. Помнит еще, как они с Гедиминасом лобызались, ругали немцев, опять лобызались. Точнее говоря, он целовал Гедиминаса, а тот бормотал что-то себе под нос и не вырывался, хотя всегда твердил, что ему противно, когда мужики целуются. Потом откуда-то появилась размалеванная девка с тюленьими глазками, подсел рыжеусый дядя. Лобызались уже вчетвером, ругали большевиков и кричали: «Ура независимой Литве!» Наконец объявился пятый, толстогубый, прыщавый тип, и закричал, барабаня по столу, что немцы их обманули. Уже впятером они хаяли и тех и этих и распевали национальный гимн. Потом все погрузилось в туман. Вроде куда-то шел, что-то делал, с кем-то хватался за грудки. С Гедиминасом, что ли? Да, да, он вспомнил. Он предложил Гедиминасу на одну ночь свою Милду, тот обозвал его свиньей или похуже, и они… Ясное дело, их разняли, хотя этого он тоже не помнит. Но хуже всего, что он не знает, как оказался у Милды! Милда не должна была его видеть в таком состоянии. Сколько раз она ему говорила, да и он поклялся не являться к ней пьяным… Проклятый инстинкт самца!

Глава четвертая

В исполкоме Марюс сказал:

— Мы организовали курсы ликбеза, товарищ учитель. Ты не сможешь раз в три дня пожертвовать двумя часами?

Гедиминас через силу улыбнулся.

«Было время, когда мы звали друг друга по имени. Теперь между нами стол и девушка, которую мы оба любим».

КНИГА ВТОРАЯ

Глава первая

совести с того часа, как объявился человек, презирающий все и вся, ненавидящий каждого, кто не встал под знамена нетерпимости, не носит башмаков его размера, такого же головного убора, не исповедует его веры.

Каждый рождается с головой и двумя ногами: все ходим на задних конечностях, но моя голова — башковитей, а иду я ходче, — начертал на своем знамени этот человек.

Глава вторая

Тяпнем по рюмочке, господин начальник полиции. По одной-то можно ведь! Старая дружба не ржавеет. Что, не помните? Ладно уж, не скромничайте, скромность оставьте нам, неполноценным. На-ам, господин начальник полиции. Дай-ка чокнусь. Трах-тара-рах та-та-та… Волшебная музыка автоматических флейт. Maschinenpistole

[31]

. Завершающие аккорды напутственного марша. Вы ведь провожали нас в мир иной, господин начальник полиции, стоит ли каждую ночь знакомиться снова? Объясняться, просить, извиняться? Давай без церемоний, сверхчеловек. Feuer! Трах-та-ра-рах та-та-та-та-та… Неполноценный становится совершенным лишь после смерти. Мы совершенны, господин начальник полиции.

Смазать бы по этой осклабившейся харе! Осклизлый шар: трухлявые хрящи ушей, заплесневелый череп, две черные дырки в костяной амбразуре лба. Верх совершенства. Минуточку, — сколько он пролежал в земле, пока не достиг совершенства? Год? Нет, тринадцать месяцев. День-другой туда-сюда. За родину! Да здравствует… А потом и другие распустили глотки. Психопаты! Зато легче спустить курок, когда перед тобой психопат. Да, с ним уже можно чокнуться. Что, на брудершафт? Облобызаться? Нет уж, спасибочки! Совершенный с несовершенным…

А нам на эту разницу начхать, господин начальник полиции. Землица всех усовершенствует.

Желтыми зубами впился в губы. Липкий смрад гниющего мяса. Костлявые пальцы, похрустывая, лезут по горлу вверх.

Глава третья

Лишь после того как хлопала дверь прихожей («Ушел! Наконец-то…»), для Милды начинался день. Хоть до обеда, когда он забежит перекусить (правда, это теперь случалось все реже), она побудет наедине со своими мыслями, не видя этого ставшего совсем чужим человека, которого она в равной степени ненавидела и боялась. Но ведь и жалела тоже. Это чувство было совсем некстати — оно мешало принять решение, — но она ничего не могла с собой поделать. Слыша, как он буянит за стеной или что-то бормочет, как ночью открывает шкаф, звенит рюмками, она представляла себе его несчастное, пьяное лицо, и ей становилось больно до слез. «Он этого не стоит, он недостоин сочувствия», — твердила она себе, но бывали минуты, когда она едва сдерживалась — хотела ворваться в его комнату и выхватить из рук бутылку. «Неужели я люблю его?» Но тут же испуганно отгоняла такую мысль. Она видела себя в тупике, откуда могла выбраться только чудом. И верила: случится, должно же случиться что-то, ледяные заторы нерешительности в душе растают, и ее вынесет наконец в широкие воды. Не знала, что именно произойдет, ничего не планировала, но женским чутьем угадывала скорое освобождение. И вот несколько дней назад она почувствовала в себе что-то необычное. Не поверила поначалу, даже не подумала, что вот оно — чудо, которого она так долго ждала, отдавшись воле провидения. Хотела пойти к доктору Минкусу, но, сама не понимая почему, отложила визит на завтра. Потом перенесла его на следующий день. Стыд? Может быть, немножко и это, хотя Милда относилась к таким вещам достаточно трезво и не одобряла женщин, которые слишком уж ревностно придерживались запретов христианской морали. Какое-то другое, более сложное чувство — она не могла разобраться в нем — заставило ее отбросить такой, казалось бы, простой, наиболее приемлемый выход. Она удивилась, что у нее будет ребенок. В радостной тревоге она смотрелась в зеркало («Мать… Неужели эта женщина похожа на мать?..»), не испытывая больше ненависти к Адомасу. И жалость к нему пропала, и страх. Все чувства прошли, осталась лишь брезгливость, с которой мы вытаскиваем во двор отслужившую мебель. И у нее стало легко на душе, когда вчера осмелилась наконец сказать: между нами все кончено.

Ночью она спала плохо. То и дело просыпалась, и каждый раз первой мыслью, еще в полусне, было: «Я свободна!» Она не думала перебираться в деревню к Гедиминасу. Может быть, и сделает это когда-нибудь, но не сейчас. Слишком уж привязалась к городу, а еще больше — к своему дому, саду, словом, ко всему, что ее окружало, и сниматься с места не было ни охоты, ни сил. Деревня страшила ее, она ведь сбежала оттуда. Еще она стеснялась отца Гедиминаса и боялась, что крестьяне не поймут и осудят ее. Милда не представляла себе, как сложится ее жизнь, но, привыкнув жить сегодняшним днем, не думала о будущем, надеясь, что все решится, само собой, как только родится ребенок. Гедиминас ее любит, и это главное. Ничего она так остро не ощущала, как жизнь, завязавшуюся в ней. Не скоро, еще не скоро… Будет весна… Май, а то и начало июня… И явится он, странный крохотный человечек. Слабое, беззащитное существо, выросшее из твоей плоти и крови, как побег из корней большого дерева. Ты можешь погасить ее, занимающуюся в тебе жизнь, но не сделаешь этого, потому что она нужна тебе, нужна позарез. До сих пор ты была придатком к другому, а теперь от тебя будет зависеть кто-то. Надо же иметь кого-то рядом, чтобы, потеряв все, не остаться ни с чем.

Так сказал тогда Гедиминас. Не совсем так, но нечто в этом духе: «Мы можем лишиться родителей, близких, друзей и все-таки не будем одиноки, если не утратим себя. Человек должен удержать в себе самого себя, чтобы, потеряв все, не остаться ни с чем».

Глава четвертая

Деревня вздрогнула, съежилась, услышав первые выстрелы. Женщины бросились поплотней занавешивать окна, мужчины перестали вить веревки, а те, кому выпало в этот час находиться на дворе, попрятались в избы. Но были и любопытные, привыкшие всякое дело выяснять до конца. Не слушая причитаний перепуганных жен, они натягивали на вязаные кофты пиджаки, поверх них — тулупы и вываливались в дверь.

Где-то в стороне поместья определенно кипел бон. Все чаще прошивали воздух автоматные очереди, переплетаясь с треском пулеметов, вспыхивали ракеты, изредка раздавались глухие взрывы. Наконец густая темень посветлела — над поместьем, все шире занимаясь, раскрывался трепетный веер огня.

Лесные! Поместье подпалили!

Все, кто был на улице, опрометью бросились во дворы, заперлись в избах, потушили лампы, хотя через плотно занавешенные окна и так не пробивался свет. Забились всей семьей в угол, молились, ругательски ругали лес. Полоумные! Нашли кого трогать — самого господина Петера фон Дизе! Не приведи господи, если убили…

Глава пятая

Марюс быстро поправлялся. По два раза в день — после завтрака и перед ужином — Аквиле приносила ему еду, травяной настой, меняла компресс на ноге, с которой все еще не сходила опухоль, хотя прошла уже неделя с того дня, как миновал кризис. Чтоб не брать фонарь, Аквиле взяла свеклу, срезав хвостик, выдолбила сердцевину, воткнула отлетевший зубец берда, накрошила жира и сделала коптилку. Рядом с гвоздем, на который раньше вешала фонарик, вбила другой и втиснула над постелью доску, один ее конец положив на гвозди, а другой — на решетину крыши. Сюда она ставила свою плошку. Было неудобно — тень доски падала на Марюса, забывшись, Аквиле могла столкнуть доску. В первый вечер так и случилось. Она долго не могла заснуть, боялась — вдруг искорка с фитиля упала на постель или в солому. Опасность пожара пугала ее не меньше, чем немцы. Но она ни словом не обмолвилась об этом Марюсу. Сказала только, что под ним стойло, потолок хлева не дощатый, а жердяной, и хотя соломы в этом месте пяди на две, все-таки сквозь щели проникает немного тепла.

Корзинку она больше не брала, суп наливала в плоскую бутылку и прятала за пазухой, а прочую еду рассовывала по карманам полушубка. От Марюса ползла у самой стрехи тихонько, как кошка, охотящаяся за мышами. И, лишь удостоверившись в том, что на сеновале пусто, не слышно ни голоса, ни шагов, она кидалась к лестнице и кубарем слетала вниз. Трудно было прорваться к Марюсу, а еще трудней было сделать так, чтоб он хоть раз в день мог поесть горячего. Кяршис теперь с утра до вечера возился на хуторе — обвязывал яблони, чинил изгородь, затыкал в баньке щели паклей, — а задав корм скотине, садился на крыльце и плел корзины. И чем бы он ни был занят — садом ли, корзинами ли, — нельзя было знать, когда ему взбредет в голову заглянуть на сеновал: он поставил здесь капкан на хорьков и проверял его по нескольку раз в день.

Она боялась дальше притворяться больной. Живот вроде бы в порядке, что ж, человек, развязавшись с такой пакостной хворью, не может сразу кидаться на копченое сало. Да и под ложечкой это… сосет… Не мудрено, что она порешит еще одну курицу. И порешила. Кяршис повздыхал, но не сказал ни слова. Аппетит Марюса рос не по дням, а по часам.

…Она разложила завтрак на доске рядом с плошкой и, пока он ел, ссутулясь, сидела у него в ногах. В эти несколько последних дней они с Марюсом разговаривали, но все больше о погоде и здоровье. Он ни о чем не спрашивал, а она не рассказывала, думая, что после болезни и всего, что он пережил, лучше не ворошить прошлое. Но теперь, упорно разглядывая свои колени, она ни с того ни с сего подумала: ее присутствие ему в тягость! Он торопится есть потому, что брезгует ею, хочет, чтоб она поскорей ушла, хочет остаться наедине со своими мыслями.