Патрикеев

Азольский Анатолий

Писатель "немодный" и немаркетинговый, Азольский не осуществляет имиджевых акций, не идет за публикой, не провоцирует общественность, не реагирует на сиюминутные поветрия, не открывает америк, давно известных западному читателю, а у нас иногда сходящих за новое слово... К тому же Азольский не примыкает ни к группам, ни к партиям, ни - возникает ощущение - к поколениям. Из своего поколения он выпал, хотя бы потому, как явно запоздал (и не по своей вине) с первыми серьезными публикациями. А с новой порослью 90-х годов у него и подавно мало общего. Он - сам по себе. И есть у него такая мера самобытности, которая вполне успешно предотвращает возможность взаимопонимания между писателем и многими критиками. Мы можем, кажется, говорить: мир Азольского. Вселенная Азольского. У нее свои законы, свои правила и нормы. Свои герои и свои злодеи и жертвы. Своя атмосфера, кстати, довольно мрачная.

Евгений Ермолин

1

На двадцать третьем году жизни слесарь-сборщик Патрикеев потерпел сокрушительное поражение, завалив экзамены в педагогический. Было ему тем более обидно и позорно, что школьные предметы выучил он наизусть, а льготы при поступлении имел двойные — и в армии отслужил, и полтора года на производстве отработал. Даже спортивный разряд не помог, и удрученный Патрикеев оказался на непривычном распутье: что делать? Его угнетало собственное невежество и злила очевидная образованность парней и девчат, легко одолевших экзамены и умевших бойко говорить с учеными людьми, доконавшими Патрикеева вопросами о Белинском, Гоголе и Чехове.

С опороченным и никому не нужным аттестатом зрелости шел он по институтскому коридору, стараясь ни на кого не смотреть. Догнала его лобастая девушка со школьными косичками, в институт поступившая и почему-то жалевшая Патрикеева. Она и сказала ему в утешение, что не всё потеряно и уж в следующем году он обязательно поступит, надо лишь сменить среду обитания (так она выразилась). “Есть у тебя жажда знаний, — пылко заключила она, — а это главное!”

Среда же обитания сама становилась другой, потому что Патрикеев с работы уволился еще до экзаменов, уверенный в том, что с его-то знаниями и с его биографией прорвется в любой институт. Подавленный свалившимися на него бедами, решил он ни в коем случае на родную фабрику не возвращаться, да и ни с кем он там не сошелся, а с начальством не ладил. Часами сидел он у окна, посматривая на с детства знакомый двор. Ветераны труда убивали время за “козлом”, мелькали соседские бабы, которых он помнил красивыми девушками. Всё знакомо и всё противно.

На сверхрежимном заводе встретили его сурово и вежливо, дали заполнить анкету на двух листах. “Месяца через полтора вызовем…”

Деньги между тем кончались. Пенсия у матери маленькая, сестренка еще в школу ходит, и Патрикеев подрабатывал на овощной базе, домой притаскивая картошку и помидоры, кое-какие деньжонки получая в конце утомительного и грязного рабочего дня. Однажды утром был он окликнут парнем, который спросил, не хочет ли он подхалтурить, всех дел-то — погрузить и выгрузить, транспортно-экспедиционная контора, это рядом, за углом, платят по-божески и в конце смены, рублей по пятнадцать выйдет на брата. “Трудовая не нужна, паспорт с собой?”

2

Весь август изучал он эту женщину — тихую, скромную Блондинку в кассе Аэрофлота, и вся бригада помогала ему, работали в две, а то и в три смены, техники грамотно всадили жучок, нудные переговоры кассирши с клиентами достигали машины, где сидел в жаре (дверцы плотно закрыты) Патрикеев; перед глазами — памятник кобзарю Шевченко, именем которого названа и набережная, туристы у входа в гостиницу, одетые пестро и удобно для наружки: чалму или сафари в толпе не потеряешь!.. Сама касса — в левом холле гостиницы, обслуживает и граждан с улицы, сдирая с них дополнительно два рубля. “Девушка, мне бы до Кишинева… На послезавтра есть билетик?” Если оказывался, то Блондинка просила паспорт и после разговора с аэропортовской кассой называла день и час, когда приходить за билетом. Иностранцы говорили на ломаном, но понятном русском языке, и однажды Патрикеев встрепенулся. Какой-то свихнувшийся финн требовал невозможного, ему, видите ли, надо таким рейсом вылететь из Москвы, чтоб в Хельсинки успеть на поезд до Турку, где его должен ждать заказанный отсюда, из Москвы, билет на паром в Стокгольм. Мало того, проклятая чухна требовала такой паром, чтобы тут же попасть на поезд до Мальме и прибыть туда не позднее двух часов дня по среднеевропейскому времени. У Патрикеева от злости дыхание перехватило: чтоб какому-то финну угождать, решая такую головоломку, потворствуя его причудам! Да ты в какой стране гостишь, мать твою так! Захотелось в СССР побывать, так будь добр уважать русские обычаи. Не выпендривайся! И помни, что перед тобой гражданка СССР!

На месте Блондинки он бы одернул зарвавшегося капиталиста, у которого денег хватает на поезда, паромы и самолеты (из Мальме проклятый финн еще и полететь в Копенгаген захотел, не мог, сука, сразу махануть туда из Москвы!). Но Блондинка проявила выдержку, какой могла бы позавидовать Наденька, в наружке работавшая с войны: ничуть не напрягая голоса, переспросила финна, учла все его идиотские запросы, пошелестела какими-то справочниками и назвала дату вылета и рейс. Наверное, была и улыбка, потому что финн долго благодарил. Еще бы, ведь в России находишься, где всё по-крупному, где мелочиться не умеют: тебя быстрее в Антарктиду отправят, чем в Вышний Волочек, куда как-то хотел попасть недобитый фашист из ФРГ, он, видите ли, там тридцать с чем-то лет назад мерз в окопах!

Некоторые иностранцы приходили без переводчиков и говорили на своих языках, но и тут Блондинка оказывалась на высоте, отвечала по-ихнему, записи передавались начальству, оно уж и распоряжалось, кому переводить и когда, и Патрикеев, не знавший никакого языка, кроме русского, приходя со смены домой, подолгу смотрел на книжную полку: уж не выучить ли какой-нибудь дойч или инглиш, пригодится ведь всё равно, и тогда можно будет, не вылезая из машины, понимать, какие любезности расточают кассирше разные прочие шведы.

Работала она через день, с девяти утра до девяти вечера, обедала когда придется, частенько Патрикеев слышал ее тусклый голосочек: “Раечка, никого пока нет, я удалюсь на кофе…”. Тогда давалась команда наружникам внутри гостиницы, кто-нибудь посматривал, с кем попивает кофеек Блондинка. После работы заходила она в гастроном, забирала продукты в столе заказов, свертки не раз проверялись, обычно писали: “Посторонних вложений не обнаружено”.

Поначалу казалось, что за невинными заказами на Самарканд и Токио скрываются коварные замыслы, предваряемые условными словами, но день проходил за днем, за Копенгагеном следовал Париж, все шумы и голоса расшифровались, все женщины, у жучка трепавшиеся, давно опознаны. Всего лишь раз Патрикеев побывал в левом холле, но, часами просиживая с наушниками, так вжился в быт кассы, что зрительно представлял себе, какая женщина сейчас что делает и даже о чем думает. Шпионажем в кассе Аэрофлота не пахло, да тем другой отдел “семерки” озабочен. Спекуляцией и фарцовкой занималась разная падаль из лохматых юнцов, никаких подарков иностранцы кассирше не делали, свои советские — тоже. В номерах, если прочесать их, нашлись бы две-три проститутки, но женщин в левом холле и кассиршу тем более подозревать в этих заработках было невозможно — не та порода, не та одежда, не та внешность! И любительницами таких заработков интересовались опять же ребята из смежных отделений. Уезжавшие иностранцы — намеренно или нет — оставляли в номерах красочные журналы с пропагандой жизни на Западе, их местная КГБ временами изымала, но обычно горничные журналы эти — скопом, пачками — продавали гонцам из Тбилиси и Еревана.