Собрание сочинений в 5 томах. Том 5

Бабаевский Семен Петрович

В романе «Станица» изображена современная кубанская станица, судьбы ее коренных жителей — и тех, кто остается на своей родной земле и делается агрономом, механизатором, руководителем колхоза, и тех, кто уезжает в город и становится архитектором, музыкантом, журналистом. Писатель стремится как бы запечатлеть живой поток жизни, те радикальные перемены, которые происходят на селе.

Семен Бабаевский

Станица

Роман

Книга первая

1

В горах прошумели первые весенние, с грозами, дожди, и за одну ночь Кубань взбурлила и, вырвавшись из ущелья, поднялась над берегами, затопила лесок близ станицы Холмогорской так, что вербы, зеленея шапками, стояли по плечи в воде. Тут же, на равнине, могучий бурый поток двигался спокойно, плескаясь и подтачивая высокий глинистый берег. Над кромкой леса розовел восток, в посветлевшем небе одиноко и печально висел осколок месяца, а по реке, кое-где касаясь воды, голубым рваным ситчиком стлались туманы. А в станице уже разноголосо перекликались петухи, слышались то урчание мотора, то мычание телят, то сонный брёх собак, и над трубами, распространяя запахи домашнего тепла, гибкими столбами поднимался дым. Если в этот утренний час на Холмогорскую смотреть сверху, то кажется, что по отлогому берегу раскинулась не станица, а один сплошной сад. Дома утопали в зелени, были видны только крыши: и черепичные, нарядные, как девичьи косынки, и шиферные, светлые, чистенькие, и камышовые или соломенные. С верховья, со стороны синевших вдали гор, на станицу налетал пахнущий степным разнотравьем ветерок, ощутить который можно только на заре и только вблизи реки.

Родословное древо Андроновых корнями своими уходило в глубь далеких времен. У Андрея Саввича хранилась тощая, потемневшая книжечка, похожая на молитвенник, и досталась она ему от отца. Савва Спиридонович Андронов хранил эту книжечку в сундуке, на самом дне, и когда вместе с сыном Андреем уходил на Великую Отечественную войну, он вынул ее из сундука, задумчиво посмотрел на облинявшие, изрядно потертые обложки и, передавая снохе Фекле, сказал:

— Феклуша, тут прописан весь андроновский род. Сохрани, а то ить мы с Андреем идем не в гости и всякое там с нами может случиться.

— Ой, что, вы, батя, бог с вами, зачем такое говорите! — Фекла мигала полными слез глазами и прижимала книжечку к груди. — И вы, батя, и Андрюша возвернетесь живыми и здоровыми.

— Да и мы с Андрюхой так думаем. А сказал я к тому, что ежели случай чего… Внук Никита подрастет, ему в руки отдашь.

2

Вот и произошло то, чего старый Андронов так боялся: не вышел, не получился разговор с Никитой. Видно, заматерело дерево, зачерствело так, что ужо не гнется, и тут не помогут ни строгие отцовские наказы, ни хватание за грудки… В это время Иван переступил порог и спросил:

— Батя, что это Никита выскочил, как чумной?

— На батька обозлился, умник.

Иван стоял у порога, переступая с ноги на ногу. Будто витые, мускулистые плечи распирали пропитанную потом и пылью рубашку. «Не парень, а богатырь, и механизатор что надо, машину ведет — душа радуется, а вот в голову засела этакая дурь, — думал отец, оглядывая Ивана с ног до головы, словно бы впервые видя. — И что мне с тобой, Иван, делать? Как наставить тебя на правильную стежку?»

— Жениться тебе надо, Ваня.

3

Всю дорогу от Холмогорской до Рогачевской зиловский грузовик, погромыхивая пустым кузовом, заняв правый ряд широкого с белым поясом асфальта, катился ровно и не спеша. Мимо проплывали зеленя. После первого весеннего дождя пшеница уже поднялась повыше конской бабки и расстилалась до горизонта. Быстро проносились мимо встречные машины, да и обгоняли с ветерком, а Никита нарочно скорость не прибавлял. Устало наклонившись к рулю и всем телом чувствуя размеренный бег машины, он мучительно, с болью в сердце, думал о своем разговоре с отцом. «Неправильно живешь, Никита». Обидные слова. Почему неправильно? А может, правильно?.. Хорошо бы слышать такое лишь от отца. Как-нибудь стерпел бы. А то ведь укоряют, поучают все, кому не лень. Сосед Антон Беглов чертом косится. И однажды сказал:

— Никита, мы с тобой родичи, двоюродные братья, А родниться мне с тобой совестно.

— Почему?

— Живешь как единоличник.

— Как-то утром, когда Никита выезжал из гаража, ему вдогонку крикнул Сотников, секретарь партбюро и тоже шофер:

4

Два «Беларуся», как два гнедых иноходца, двигались ходко, словно бы наперегонки, по рядкам еще невысоких, в шесть листков, подсолнухов. Культиватор приласкался к земле, сошники пушили и пушили мягкий, податливый чернозем, на шершавые листочки подсолнухов оседала темноватая пыльца. На одном «иноходце» сидел Петро, задумчиво глядя на бежавшие впереди рядки, на другом — Иван. Разворачивались на дороге, культиватор приподнялся и, покачиваясь, заиграл на солнце начищенными до блеска сошниками. Солнце поднялось над темной гривой лесополосы, и по степи разлился тот особенный, ослепительный и теплый свет, какой бывает только ранним весенним утром, когда синеву чистого высокого неба уже сверлят жаворонки.

Развернувшись и не въезжая в рядки, Петро приглушил мотор своего трактора, махнул рукой ехавшему следом Ивану. Тот подъехал, поравнялся с Петром, отворачивая измученное тоской лицо.

— А меня батя послал в отряд, — сказал Петро. — Он думал, что ты не пригонишь «Беларусь».

— Почему он так думал? Не сказал?

— Ты же взбешенным бугаем выскочил от него и умчался.

5

Распугав сидевших возле плетня кур, Иван прострочил тихую, затененную акацией улочку и свернул во двор своей тетушки Анисьи. Старшая сестра его матери, эта милая, добрая женщина, осталась одна в своей хатенке, стоявшей посреди широкого, по-сиротски заросшего травой двора. Ее муж погиб на фронте, единственная дочь Вера окончила Степновский медицинский институт, там же, в Степновске, вышла замуж и к матери не вернулась. Во всей станице, наверное, одна тетушка Анисья и понимала Ивана, и сочувствовала ему: «И негде вам, разнесчастным, приютиться». И она посоветовала племяннику встречаться с Валентиной у нее в хате, и когда молодые люди приходили, она всякий раз покидала их, говоря, что ее ждут какие-то неотложные дела.

Сегодня она стояла у калитки, прислушивалась. Встретила племянника, сказала:

— Ну, я схожу к соседке. Марфа Игнатьевна что-то приболела, просила зайти.

— А Валя здесь?

— Давно, бедняжка, мается.

Книга вторая

1

Станичная улица имени Ленина широкая и длинная, как городской проспект, и вся зеленая, как лесополоса. Жила она своим, давно устоявшимся ритмом, чем-то все еще похожая на прежнюю улицу казачьей станицы и чем-то вовсе не похожая. Похожая хотя бы тем, что и теперь, как и в давние времена, лишь только прорезалась над Кубанью заря, по улице проходили коровы и в сонном утреннем тумане слышались то жалобные мычания оставленных в закутках телят, то горластое петушиное песнопение, то охрипший спросонья голос:

— И куда ты, куда, окаянная, заворачиваешь? Али тебе повылазило? Али тебе на улице места мало?

А не похожей на старую казачью улицу теперешняя улица была хотя бы тем, что сегодня под ногами у коров был уже не бурьян, а чистенький асфальт. Правда, коров нынче было мало, выходили они не из каждого двора, а так, с пятого на десятый, ибо далеко не все станичники изъявили желание обзаводиться буренками: зимой трудно с кормами, летом — с выпасами, да и времени свободного для домашнего хозяйства не оставалось, а молоко по утрам продавалось в ларьке.

Как только это небольшое стадо, провожаемое древним дедом в кубанке с алым верхом и в старомодном, еще времен гражданской войны, галифе, оставив на асфальте дымящиеся «лепешки», сворачивало к леваде, на всей улице уже хозяйничало другое стадо, беспокойное, проворное — машины и мотоциклы, — и это тоже было то новое, чего раньше станичная улица не знала. Позвякивая рессорами и гремя кузовом, промчался пустой грузовик, за ним покатился «Беларусь» на высоких резиновых колесах, — еще ни свет ни заря, а они куда-то спешили. Взвихрив слежавшуюся за ночь пыль, умчался — только его и видели! — газик с белесым, выгоревшим под солнцем тентом. Наперегонки неслись мотоциклисты, обгоняя один другого, поднимая страшный треск, пугая еще спавших детишек, и из-под колес у них с криком взлетали куры.

Когда же над станицей вставало солнце и его лучи играли и в окнах, и на мокрых от росы телевизионных антеннах, на улице, куда ни глянь, повсюду белели фартуки и алели пионерские галстуки — станичная детвора направлялась в школы. К этому времени перед зданием правления «Холмов», как будто перед каким-либо министерством, двумя рядами выстраивались легковые машины и мотоциклы с колясками и без оных — это прибыли на планерку старшие командиры комплексов. Тут собрались и «Волги» старых и новых моделей, и «Москвичи» — от первого до последнего выпуска, и «Жигули», и «Запорожцы» всех цветов и оттенков, и мотоциклы решительно всех марок, какие только имеются у нас в стране.

2

В просторном кабинете, где только что окончилась планерка, было много света. Высокие, настежь распахнутые окна были залиты яркими лучами. С тыльной стороны дома раскинулся молодой яблоневый сад, над ним еще стояла утренняя прохлада. Барсуков щурил глаза от яркого света, задумчиво смотрел на невысокие деревца, а потом, не оборачиваясь к Даше, сказал:

— Вот сад — тоже мое детище; смотрю и радуюсь: яблоньки-то совсем еще юные, а уже с плодами. — И обратился к Даше, которая положила в свою сумочку небольшой блокнот и карандаш, собираясь уходить: — Погоди, Даша, не уходи, давай посидим, потолкуем.

— О чем? — спросила Даша. — И так почти час разговаривали.

— Что-то на душе у меня тревожно.

— Отчего бы? — участливо спросила Даша.

3

В приемной ее поджидали многие холмогорцы. Тут была и старуха Макаровна в чепце и в накинутом на плечи платке, и Клава Андронова с исхудавшим, заплаканным и еще больше постаревшим лицом, и пасечник Савелий Игнатьевич с рыжей бородкой и желтой лысиной во всю голову, похожий на деревенского дьячка еще дореволюционных времен. В станице знали, что легче всего застать Дарью Васильевну в ее кабинете с утра, и поэтому приходили сюда как можно раньше.

Обычно прием посетителей длился долго, и Даша замечала, что к концу дня у нее побаливала голова, постукивало в висках, на сердце было тоскливо, наверное от сознания того, что она еще не умела, не научилась проникать в душевные тайны людей, и ей до слез было обидно, когда она не могла как-то морально поддержать человека, чем-то ему помочь. И каждый раз она невольно сравнивала свою работу на молочном заводе с теми делами, какими занималась теперь, и удивлялась: насколько разными, непохожими были эти две ее должности. Там лаборатория, различные анализы, запахи молока и сливок, молчаливые цифры и тишина; чтобы знать это дело, она пять лет проучилась в институте. Тут же кабинет и — люди, люди со своими горестями и бедами, и приходили они к ней по необходимости, чтобы поговорить по душам, как на исповеди: этому важному делу, которым ей теперь приходилось заниматься с утра и до вечера, она не обучалась и дня. Да к тому же редко кто из приходивших к ней обходился без слез, особенно женщины, и тогда ее глаза грустнели.

Посетители были разные, большей частью те, чьи жалобы секретарь парткома мог бы и не рассматривать. Зная, что кого-то она, Даша, подменяла, что иногда делала то, что обязаны были бы сделать другие, она все же никому не могла отказать в просьбе. Так получилось и со старухой Макаровной. Ее сын Федор Омельченко, шофер молочного завода, за воровство сливочного масла отбыл годичный срок в исправительно-трудовой колонии. Недавно вернулся в станицу, попросился на прежнюю работу, а его не взяли. Вчера он был на приеме вместе с матерью, наклонял над столом крупную, низко остриженную голову, показывал положительные характеристики, полученные им в колонии, и клялся, что то, что с ним случилось в прошлом, больше никогда не повторится. И вместо того, чтобы сказать шоферу и его матери, что устройством на работу она не занимается, что для этого имеется отдел кадров, Даша молча сняла трубку и позвонила председателю профкома, попросив помочь Федору Омельченко устроиться на прежнюю работу. Федор и его мать, обрадованные, счастливые, поблагодарили Дашу и ушли. И вот старуха сегодня снова, теперь уже без сына, сидела в приемной. Значит, телефонный звонок не помог.

— Дарья Васильевна, не принимают моего Федю, директор не желает, — сказала Макаровна, входя в кабинет. — Прошу тебя, подсоби Феде не абы как, а по партийной линии. Потому как по партийной линии — это же надежнее всего…

— По партийной линии? — удивилась Даша. — Это как же?

4

Под козырьком ярко освещенного крыльца Дашу встретили Николай и дочки.

— Даша, у нас гость, — сказал Николай.

— Мама, вовсе это не гость, а наш дедушка Вася, — в один голос поправили отца Люда и Шура. — Он давно пришел…

— Старик что-то не в духе, — почти шепотом сказал Николай. — Молчит, хмурится.

Даша обняла девочек и, целуя их, спросила:

5

Как ни старался Михаил Барсуков ни о чем плохом не думать, как ни хотелось ему показать, что он спокоен и весел, что с ним ничего не случилось, оставаться спокойным и веселым он уже не мог. Тревожили, не давали покоя обидные слова: «Тимофеич, погляди-ка на себя со стороны». Кажется, что тут такого? Слова как слова. Но почему же они звучали как упрек и почему на сердце залегла такая гнетущая боль? «Получается так: если посмотришь на человека со стороны, то увидишь в нем одно, а если на этого человека посмотришь не со стороны, то увидишь совсем другое, — рассуждал Барсуков, сидя за рулем „Волги“ и сворачивая на дорогу, ведущую к Труновскому озеру. — И все же кто это сказал: „Тимофеич, погляди-ка на себя со стороны“? Неужели кто-то из гвардейцев? Но кто? Даша тогда в шутку бросила: „Михаил, принимай гвардейцев“. Сказала бы — делегацию, так нет же — гвардейцев. Помню, больше всех говорил Кузьма Яковлевич Нечипуренко. Усы у него смешные, засмалены, наверное, автогеном, когда говорил, то почему-то склонял голову к правому плечу. Мог ли Кузьма Яковлевич прямо мне в лицо выпалить: „Тимофеич, погляди-ка на себя со стороны“? Нет, не мог… Может, это сказал батя, Василий Максимович? Но он, хорошо помню, сидел на стуле и помалкивал, лишь изредка вставлял слово. А не Андрей ли Саввич? Мог он такое сказать? Не мог»…

Андрея Саввича Андронова Барсуков знал давно, и знал как человека доброго, сердечного и честного. Тогда, на приеме, Андрей Саввич сидел на диване, положив на колени широкие, как совки, ладони с заскорузлыми, побитыми железом пальцами. Не раз, бывало, Барсуков встречался с Андреем Саввичем в поле, разговаривал с ним и никогда не слышал от него даже обидного слова… «Нет, Андрей Саввич ничего подобного не говорил, — думал Барсуков, притормаживая машину. — Тогда кто же сказал: „Тимофеич, погляди-ка на себя со стороны“? Или никто не говорил? Может, я сам все это придумал? А зачем? Не помню… А может, Максим? У Максима язычок острый, у Максима что на уме, то и на языке… Надо заскочить к Максиму, а заодно осмотреть двор Андроновых»…

Не раздумывая он развернулся и поехал к станице и вскоре оказался на Беструдодневке. Сперва осмотрел двор погорельца Никиты Андронова. Как повалили пожарники забор и ворота, так они и лежали. Надворные постройки сгорели начисто и темнели черными кучами золы. По всему двору, прибитая дождем лежала зола, тянуло запахом прокислого застаревшего дыма. Дом же, если не считать разбитых стекол на веранде и в окнах, да обгоревшего сверху крыльца, был цел. Думая о том, как бы помочь Клаве вернуться сюда с детьми, Барсуков направился к Максиму. Настенька и Максим встретили нежданного гостя радушно, проводили в дом.

— Миша, вот хорошо, угодил как раз к ужину, — сказал Максим. — Настенька, давай тарелку!

— Максим, я к тебе на минутку.