Истина симфонична

Бальтазар Ханс Урс фон

О том, что христианская истина симфонична, следует говорить во всеуслышание, доносить до сердца каждого — сегодня это, быть может, более необходимо, чем когда-либо. Но симфония — это отнюдь не сладостная и бесконфликтная гармония. Великая музыка всегда драматична, в ней постоянно нарастает, концентрируется напряжение — и разрешается на все более высоком уровне. Однако диссонанс — это не то же, что какофония. Но это и не единственный способ создать и поддержать симфоническое напряжение…

В первой части этой книги мы — в свободной форме обзора — наметим различные аспекты теологического плюрализма, постоянно имея в виду его средоточие и источник — христианское откровение. Во второй части на некоторых примерах будет показано, как из единства постоянно изливается многообразие, которое имеет оправдание в этом единстве и всегда снова может быть в нем интегрировано.

Пролог. Истина симфонична

Симфония означает «созвучие». Мы слышим звуки. Нечто звучит. Разные звуки смешиваются. Бас-трубу невозможно спутать с флейтой-пикколо, виолончель — с фаготом. Контраст между различными инструментами может быть сколь угодно велик, у каждого из них — свой неповторимый тембр, для каждого композитор старается сочинить такую партию, чтобы этот тембр достиг наибольшей выразительности. Бах в этом отношении, возможно, подает не лучший пример, когда лишь с небольшими изменениями адаптирует свой скрипичный концерт для клавесина. Непревзойденным мастером был Моцарт: в его концертах все инструменты— будь то виолончель, рожок или кларнет — выражают звучанием самую свою сущность. Однако подлинная симфония собирает все инструменты в единое целое. Моцарт имел настолько тонкий слух, что мог записать целую музыкальную фразу из партии отдельного инструмента, поскольку в общем звучании был способен расслышать каждый отдельный голос. Чтобы развернуть все богатство целого, звучащего в ушах композитора, оркестр должен быть плюралистичен.

Мир похож на огромный оркестр, настраивающий свои инструменты: из оркестровой ямы доносятся разрозненные звуки, между тем как публика заполняет театр, а дирижерское место еще пустует. И все же пианист извлекает из фортепиано звук ля, чтобы установить вокруг согласованное звучание, само же

ля

настраивается по некоему таинственному источнику. Также и выбор самих инструментов отнюдь не случаен: их качественные характеристики различаются между собой ровно настолько, чтобы образовать подобие координатной системы. Гобой, возможно, при поддержке фагота, составит хорошее дополнение к группе смычковых, но этого может оказаться недостаточным, если духовые не обеспечат связующий фон для этих противоположных партий. Выбор осуществляется исходя из единства, которое до поры до времени заключено в безгласной партитуре, но скоро, когда дирижер постучит по пюпитру, оно начнет все стягивать к себе, все увлекать за собой, и тогда станет ясно, зачем была нужна каждая отдельная часть.

Своим откровением Бог исполняет симфонию, относительно которой даже трудно определить, что богаче: единая мысль, выраженная в ее композиции, или полифонический оркестр, т. е. все творение, которое он приготовил для исполнения этой симфонии. Прежде чем Слово Бога стало человеком, мировой оркестр — многочисленные мировоззрения, религии, государственные проекты — наигрывал вразнобой, без всякого плана. Иногда возникало предчувствие, что эта какофония и сумятица — лишь «притирка» инструментов и что

Единство композиции определяется Богом. Поэтому мир был и останется впредь столь же — а быть может, и более — плюралистичным. Конечно, сам мир не может охватить взглядом эту свою множественность, поскольку единство ему внеположно. Однако смысл его плюрализма состоит в том, чтобы не отвергать это лежащее в Боге и сообщаемое Богом единство, но симфонически настроиться на него и достичь согласия с этим всепревосходящим единством. Никаких других слушателей, кроме самих музыкантов, у этого оркестра нет: лишь исполняя божественную симфонию — чья композиция не может быть угадана ни по отдельным инструментам, ни по их совокупности — участники начинают понимать, зачем их собрали вместе. Поначалу они сидят и стоят друг подле друга отчужденно и разрозненно. И неожиданно, когда игра начинается, им становится ясно, что их объединяет: не унисон, но — что гораздо прекрасней — симфония.

Обзор видов теологического плюрализма

а) Израиль

Истина — это не вещь и не система. Это — некто, точнее, некто Единственный, кто, будучи бесконечно свободным, сам собою владеет и сам себя определяет. Причем определяет в подлинном смысле — держа себя собранно, не давая себе растечься подобно бесформенному и безграничному морю. Когда в Ветхом Завете мы читаем: «Я Бог; от [начала] дней Я Тот же, и никто не спасет от руки Моей; Я сделаю, и кто отменит это?» (Ис 43, 12 сл.), в каждом слове чувствуется напряженная сила этого самоопределения. Нелепо было бы думать, что подобная свобода может быть сведена к каким бы то ни было формулам и законсервирована в них. Мы даже не знаем, не заблагорассудится ли вдруг этому Богу — возможно, через несколько десятилетий или столетий — вновь изречь «слово Господне», сказав или сделав такое, что никому не может прийти в голову, что ниоткуда логически не вытекает (ведь «ему подобает» так говорить), — и от чего тем не менее исходит осуждение человека за то, что он преступно предал это забвению, ибо нечто в сказанном должно звучать для него знакомо, как язык давно оставленного им детства… Бог, который постоянно все обновляет, вместе с тем есть Бог верности, всегда остающийся верным

Самому Себе,

а потому и Израилю. Его свобода — это не произвол, а истина; его господство — не прихоть тирана.

Соответственно в Ветхом Завете противостоят друг другу две нераздельные сферы, каждая из которых отсылает к противоположной, при этом не сливаясь с ней в единый шар: там — сфера свободного и всеопределяющего Бога, который в самых разных выражениях с победительной очевидностью являет себя как единого, живого, действующего и актуально присутствующего; здесь — все эти бесчисленные указания, вмешательства, наказу-ющие и милующие приговоры, обетования, напоминания о сделанном и сказанном, предостережения от бездействия — одним словом, не поддающееся никакой систематизации переплетение, образующее жизненное пространство Израиля, в котором Израиль уже является, становится или мог бы стать «народом Божьим». Идейная и жизненная структура Ветхого Завета есть абсолютный плюрализм, который — как таковой — обеспечивает абсолютное единство и единственность всеопределяющего в своей свободе Бога. Отдельные деяния и слова Бога, разумеется, не составляют взаимного противоречия — такое мог бы допустить лишь «безумец», хотя и мудрец бывает подвержен искушению предположить подобное, — однако отношение Бога к Давиду уникально, о нем невозможно догадаться, зная его отношение к Езекии, Седекии или Моисею. На одной стороне — преломляющая призма с полным спектром цветов, — однако не столь совершенная, чтобы позволить каким-либо ухищрениям ума воссоздать по ним чистую белизну света. На другой — неприступный источник света, проникающего сквозь любую призму, но уже в преломленном и фрагментарном состоянии. Источник, в который человек — если хочет остаться в живых — не должен пытаться заглянуть (Исх 33, 20). Израилю жизнь Яхве дана в виде многоцветных отблесков — но это именно реальная жизнь Яхве, с которой Израиль то и дело соприкасается посредством жизненных «опытов», которых он зачастую предпочел бы избежать, но которые недвусмысленно ему доказывают, что в своей вере в Бога он не впадает ни в безумие, ни в идеологическую абстракцию. Эта тревожащая нераздельность плюрализма откровений, не допускающего никакой редукции, и их источника, суверенно свободного и потому не могущего быть сконструированным, составляет жизненную школу Израиля, которую ему необходимо было пройти, чтобы сначала уяснить себе, кто есть Бог, благоволивший сделать себя понятным человеку, а затем, исходя из постигнутого, открыть перспективу нового замысла являющего себя Бога — вочеловечения.

b) Бог и его Слово

Слово Бога не похоже на стрелу, выпущенную из засады: та может достичь цели, но кто выстрелил, остается неизвестным. Всякий бог, обращаясь к человеку, выдает ему нечто свое — это неизбежно, поскольку не существует языка, общего разным богам, каждый говорит своим языком, выговаривает себя, т. е., говоря, выдает свое имя, непохожее на другие. Отсюда смешение, почти до полного слияния, двух представлений, об имени бога и о волшебстве: когда бог говорит, он выдает важную тайну — человек неким образом узнает, как его зовут, и тем самым получает власть над ним. Не будем насмехаться над простодушием древних народов, иначе нам докажут, что подобное волшебство практикуется как раз христианами: обратить раскрытую тайну Бога против него самого, т. е. разоблачить его, а затем победить с помощью теологического рационализма и идеализма, и в конечном счете атеизма — все это вполне в духе истории Нового времени, постхристианского, хотя и не порвавшего с христианством.

Моисей тоже спрашивает Бога о его имени. Это выглядит наивно, во всяком случае, архаично. Может ли Единственный, который «есть всё» (но при этом больше, чем квинтэссенция мира, т. к. «Он превыше всех дел Своих», Сир 43, 27 слл.), быть обозначен одним именем как одна из вещей мира, которую следует назвать, чтобы определить ее место в родовидовой структуре мира? Разве он не обладает необходимо всеми именами, коль скоро ни одно имя его не вмещает? И все же: когда он говорит, то всегда нечто определенное и понятное, следовательно, сам он обладает определенностью. Но, будучи Богом, он не может получить определение от чего-то другого, но лишь от самого себя. В этом состоит его свобода — не вообще свобода, к которой он причастен наравне с другими, но исключительно его собственная свобода. Его свобода, его само-определение и его имя — суть одно и то же. Поэтому когда Бог говорит к Моисею, то в определенности его слова нельзя не услышать звучание свободы: по этому звуку — безошибочно! — узнается Бог. Мы знаем, кто говорит, и ровно постольку, поскольку мы это знаем, имя Бога открывается в его слове. Бог дает Моисею в путь для передачи народу двоякий дар: «имя», которое несет в себе непреходящее сообщение, присутствие, сопутствие, выраженное в деятельном слове, — и подтвержение, что Сопутствующий (под каким бы именем он ни выступал) всегда был рядом с отцами народа. Это — новое определение, которое всегда содержит в себе нечто бывшее «испокон века». И народ отвечает на это всегда новым и живым приятием и уверенностью в своей изначальной защищенности. Но защищенность эта даруется народу через постоянно живое и новое приятие.

Вот труднейшее, чему должен научиться Израиль: чистому приятию Всеопределяющего (ибо совершенно и несказанно свободно определенного в себе самом), который дарует себя в этом определении — своем слове. Дарует сполна и не прячась в засаде, но так, что никто не может наложить на него руку, если же кто-то пробует это сделать, то остается ни с чем — хватает пустые слова. Так значит, Бог не позволяет человеку ничего взять из своего слова? Не позволяет поймать себя на слове? Позволяет, но не иначе как тем же способом, каким сам всегда давал и дает себя: ожидая от человека приятия и не давая себя захватить. Человек может напомнить Богу о великих деяниях, совершенных им, Богом, в прошлом, и о его обетованиях, указующих в будущее. Но человеку будет позволено это сделать, лишь если весь этот временной диапазон окажется вмещенным в узкое, как разрез, пространство его решимости и готовности к приятию, т. е. к послушанию. Мы не можем, опираясь на вчерашнее, довериться Богу на завтра, если сегодня встречаем его сомнениями, неверием и непослушанием.

То же самое относится к диапазону божьего слова как высказывающего нечто о Боге. Попадая в поток времени, одно слово становится множеством слов. Человек узнаёт о Боге многое: он могуществен, справедлив, милосерд, он всегда выдвигает определенные и очень точные требования, держит свои обещания, воздает людям за дела до четвертого поколения, наказывает врагов Израиля, но наказывает и Израиль руками его врагов, он вкладывает свое слово в уста избранных, и эти избранные, носители его слова, обладают таинственной властью у Бога: они могут вымолить спасение, но могут и низвести с Неба проклятье… Все это и многое другое человек знает о Боге. Сложился определенный плюрализм высказываний и утверждений: человек накопил о Боге знания исторического, профетического и законоустановительного характера. Но вот что странно: все эти утверждения говорят не столько о том,

Вера предполагает в человеке сдержанность, самоотречение, полное принятие всех действий говорящего Бога. Лишь предоставив простор божьему слову во всей его множественности, верующий может уловить смысл, который вложил в него Говорящий. Этот смысл есть не что иное, как сам Говорящий, поскольку он желает себя сообщить. Это — всеобъемлющий, всепроницающий и в конечном счете всеосмысляющий смысл каждого отдельного слова (при этом мы всегда исходим из того, что все слова Бога деятельны и действенны). Для обозначения такого свободного самосообщения у нас есть слово

c) Слово Бога Иисус Христос

Иисус Христос и есть это свободное, суверенно действующее и возвещающее Слово Бога в образе человеческой жизни, включающей в себя рождение и смерть, радость и боль, родство и близость как свои неотъемлемые артикуляции. Недоступный в своей свободе свет, нисходя, фокусируется в этом человеке, при этом необходимо оставаясь собой: как «слава в вышних», но окончательно раскрывая себя в качестве того, чем он был и раньше: как «доброта и человеколюбие» (Тит 3, 4), как кротость и смирение (Мф 11,29).

Отныне все бесконечно усложняется — именно в силу кажущегося взаимопроникновения. Усложняется настолько, что впору было бы отчаяться, отказавшись от попыток что-либо понять и сформулировать с человеческой точки зрения — если бы не Иисусово: «Это Я, не бойтесь» (Мф 14, 27) и звучащее как обещание: «Ты утаил сие от мудрых и разумных и открыл то младенцам» (Мф11,25).

Теперь из уст Иисуса Христа звучит мощное «Я же [говорю Вам]…», коим прежде пророки предваряли возглашаемое ими слово Яхве, и от этого человеческое Я Иисуса обретает невероятную интенсивность и устрашающее величие, поскольку в нем решается вечная судьба воспринявшего это Я Человека, а заодно и всех людей. В Я Иисуса Христа заложена мера отдаления и близости Бога и человека — мера непостижимой близости того, кто еще более непостижимо вознесен над всем миром

(in similitudine major dissimilitudo),

и обе эти противоположности в одинаковой степени истинны. Ничто не позволяет нам даже надеяться охватить тайну этого близкого и вместе далекого Я единым понятием или формулой, ибо в нем царит таинство взаимоотношений между абсолютным Богом и относительным человеком. Но когда погруженный в Иисуса Христа световой фокус начинает источать вовне деяния и слова Бога, — разве нам не позволено заглянуть в средоточие его Я сквозь призму этих проявлений? И не возникает ли в результате нечто такое, что можно было бы назвать обозримым порядком (как бывает, например, возможно упорядочить высказывания человека исходя из его характера и присущих ему особенностей) или «системой»?

И да, и нет. Да, поскольку Бог, как вочеловечившееся «слово жизни», позволил нам видеть, слышать и прикасаться к себе, чтобы мы, делая шаг ему навстречу, смогли обрести с ним абсолютно новую общность. Мы должны не оставаться на периферии, зачарованные радужными красками призматически раздробленного света, но со всех сторон ступить в самую средину этого идущего навстречу света. Нет, потому что в этой средине нас встречает не просто человек и наш собрат, но вечный Бог, причем в его близости заключена гораздо большая тайна, чем в его недавнем возвышении над нами. Разнообразные деяния и слова, описанные в

Обзор видов теологического плюрализма Новом Завете, позволяют увидеть себя как аспекты единой личности Христа гораздо четче, нежели дает себя усмотреть единство ветхозаветных явлений

d) Человеческое «Ты» как притча и как подступ

Тот факт, что в Иисусе Христе нам навстречу очевидным образом выступает человеческое Ты (которому предстоит также стать божественным), помогает нам проникнуть в таинство, поскольку мы получаем важнейшую из путеводных нитей для углубления в лабиринт. Никому не придет в голову, создавая, например, биографию знакомого человека, представить слова и поступки, составляющие его жизнь, в виде некой «системы». И все же эти жизненные проявления, будучи проницательно истолкованы, могут выявить его неповторимое своеобразие, научить относиться к нему с пониманием и любовью. Близкий человек, даже если мы ежедневно с ним общаемся и он в какой-то степени нам открыт, все равно остается для нас тайной. Разумеется, есть множество естественных положений, жестов, реакций, которые нам понятны уже в силу общности человеческой природы, исторических условий и общепринятых обычаев. Однако внутри и поверх всего этого существует личностная сфера, которая, если и выражает себя посредством общепонятного, все же не сводится к нему целиком.

Чем сильнее и оригинальнее личность, тем определеннее восходят все ее проявления к уникальному и недоступному внутреннему пространству, которое раскрывает свое богатство как раз через полноту и неожиданность своего внешнего выражения. Откровение и нераскрываемая тайна сосуществуют во всех человеческих отношениях, это и составляет их ценность, определяет собою их напряженность — вплоть до самого интимного отношения взаимообмена между двумя личностями — мужчиной и женщиной. Нигде парадокс передачи непередаваемого — другой личности — не выступает столь открыто, как здесь, — и выступает не как трагическая тайна, но как тайна блаженства и обетования. Обоим партнерам должно быть предоставлено пространство свободного самораскрытия — в Я и в Ты, — чтобы каждый из них мог отдавать себя и, будучи принятым, оказаться понятым.

Взаимное человеческое понимание с его диалектикой постижения и освобождения, т. е. способность истолкования того, что, как некое свободное проявление, вторгается извне в мое духовное пространство, — всегда лежит по ту сторону «категориального» и «трансцендентального». Для определенного свободного Ты в моем Я нет никакой «категории», к которой я мог бы его отнести. Я могу лишь оставаться открытым по отношению к нему и ждать, как оно впишет свое неповторимое явление в мою «категориальную систему». В этом отношении человеческое общение — это несомненно лучший пример, на котором можно понять, что может значить божественное откровение во Иисусе Христе.

Правда, здесь скрыта двоякая опасность: во-первых, человеческое Я Иисуса Христа непостижимо погружено в божественное «Я есмь» и «Я говорю», и во-вторых, привычное и непосредственное — нерефлектирующее — толкование естественных человеческих действий и жестов именно

е) Тело истины

Иисус Христос назвал себя «истиной», и это слово не допускает никакого о-пределения

(de-finitiori),

поскольку означает не что иное, как без-предельность

(in-finitum),

и потому приблизиться к его смыслу можно лишь посредством бессчетного количества определений. Он есть истина, поскольку содержит в себе окончательное и высшее соединение всех единичных самопроявлений Бога в истории; мировой центр перемещается внутрь его Я. Истина, чем бы ее ни считать, направляется, исправляется и выправляется этим средоточием. Я Иисуса — это органический и организующий фокус истины. Школьная теология формулирует это в виде тезиса о том, что Бог, открывающий себя в Иисусе Христе, становится формальным объектом теологии. Отсюда следуют два вывода.

Первый: если истина, которая есть Христос и которую репрезентирует Христос, имеет некоторое число (в действительности — бесконечное) частных аспектов, то все они относятся к его средине, как отдельные члены относятся к живому и целостному телу. Само же тело получает жизнь и управляющие импульсы из центра — души, которая и говорит о себе: «Я». Исполненное жизнью тело — моя собственность; можно, конечно, рассматривать и использовать его как предмет, извне, но для моего Я, которое этим телом владеет, оно ни в коей мере не является предметным, как весь остальной мир. Оно есть «часть меня» — способ, каким я присутствую в мире; я ощущаю его изнутри и это чувство непосредственно присутствует во мне и неотъемлемо принадлежит моему сознанию в его нормальном состоянии. С одной стороны, в послании к Колоссянам говорится, что во Христе «обитает вся полнота телесно» (2, 9), с другой — читаем в послании к Ефесянам, что Церковь есть тело Христа, «полнота Наполняющего все во всем» (или — во всех) (Еф 1, 23). Другими словами, в его субъекте концентрируется все то, что могло нам казаться объективированными высказываниями о Боге; через его субъективность переживается то, что казалось овеществленным как исходящая от него истина. Весь церковный организм и все его органические составляющие — благовествование, таинства, типы христианского поведения, те «истины веры», которые более или менее явно сформулированы в виде «догматов», «представленных [Церковью] для веры» — все это выглядит объективированным лишь извне. Увиденные же изнутри, все это суть образы существования Христа, действующего в мире посредством своего живого Святого Духа: только Христос способен точно измерить смысл и ценность каждого из этих образов действий. Если, например, создается впечатление, что Святое Писание позволяет объективировать себя как «высказанное слово» Бога, то нельзя забывать, что в то же время оно остается «говорящим словом», — по выражению Оригена, «единым телом истины (Комментарии к Евангелию от Иоанна 13, 46), или «совершенным телом Логоса» (Гомилия на Иеремию III, фрагм.), или инструментом Бога (Комментарии к Евангелию от Матфея. Книга II). Поэтому то, что извне выглядит как «буква», изнутри предстает как свободно веющий Дух. Буквы неисчислимы; чем более творчески дух выражает себя вовне, тем труднее уловить внятную пропорцию между ним и буквами. По свидетельству самого Писания, буква не может соответствовать проявляющей себя в мире полноте Христа: «если бы писать о том подробно, то, думаю, и самому миру не вместить бы написанных книг» (Ин 21, 25). Не упраздняя масштаба, заданного Библией и церковной догматикой, живая речь открывающего себя Бога может создать в непрерывном процессе церковной истории новые органы жизни и новые средства словесного выражения, которые причастны истине в той мере, в которой они ясно передают его действия и речи. Чем сильнее проявляющее себя единство, тем многообразнее — но и неожиданнее, и фантастичнее — оно себя выражает.

Тем самым мы приходим ко второму выводу. Принцип единства — который только и может упорядочить все плюралистические проявления и позволяет их понять — объективируется не таким способом, чтобы Выражающий себя сделался Выраженным. Этот принцип не подвластен человеку, например, теологу, который поэтому не может построить систему божественной истины или абсолютного знания. Во Христе всегда остается Я Бога, которое никогда не может быть дано окончательно — и более не отдавать себя и потому не может быть воспринято таким образом, чтобы акт приятия — вера, поклонение, любовь, благодарность — оказался завершен и оставлен нами. Христианин — думая и действуя, теолог — совершая свой упорядочивающий труд, знают, где находится источник порядка, по отношению к которому ориентированы все плюралистические элементы, однако это средоточие становится ему доступным и близким не иначе как посредством акта, которым Христос открывает себя своей свободной милостью. Но Христос не укладывается ни в какую формулу. Когда формула с ее четкой абстрактностью пытается охватить конкретность свободной полноты Христа, остается надежда на теологическое познание. Ибо полнота имеет волю и инициативу, чтобы сообщить самое себя в каждом своем проявлении. Но каким образом эта полнота может дать нам практический критерий для определения верного пути познания, — об этом нам еще предстоит размышлять.