Сват

Барченко Александр Васильевич

I

Я не сразу узнал про объявление войны.

Верный привычке, с первыми тёплыми днями весны бежал подальше от разноголосого писка столичной толпы, от скрежета трамваев, от облаков чёрного дыма, тяжело придавивших город, — я в то лето забрался в самую глушь Повенецкого уезда, вёрст за шестьдесят от Сумского тракта, далеко в сторону от кипевших в то время изысканий для Беломорской железнодорожной ветки.

Янки Марка Твена, волею чуда и автора, проснулся при дворе легендарного короля Артура.

Обитатели Средней, культурной полосы России, с её частушками и двухрядной гармонью, знают далеко не всё, что за двести пятьдесят вёрст от столицы — стоит на какую-нибудь полсотню, если не меньше, вёрст сбиться с железнодорожного либо почтового тракта — и тотчас «проснёшься» лет за двести — триста назад.

Хвойный девственный лес обступил гранитные лбы. К ним прилипли бревенчатые терема. Двадцатиглавые деревянные церкви зажигают своими крестами в чаще путеводные звезды. Большеглазые строгие красавицы в старорусских костюмах, вожеватые, тихие, встречают и потчуют путника с поясными поклонами: «Пожалуй-ко, богоданный гость…»

II

В те поры к нашему месту Корела вплоть не доходила.

Дальше, на запад, к Тулосу, к Лекшее, наши её потеснили. За Сегозером тоже, на полдень, где теперь Масельга. Тамошние кузнецы уже исконные.

А по этому месту больше в скитах благочестивые люди спасались. В те поры строго же было. Огнём, бают, жгли.

На берегу, слышь, на озере, где теперь Коргуба, наши же жили, которые по старой вере. Большое село. Рыбой промышляли, покруты крутили на дальний промысел. Теперь этого нет.

Зимами тут же, в лесах, зверя промышляли. До сих пор, сам видал, множество тут несосветимое зверья-то. На Шунгу поставляли что подешевле, а что поценней, то обозом в Москву. В те поры Питер ещё не объявлялся.

III

К зиме дело шло. Утреннички зыбуны постянут, а к полудни солнышко протает. Снег не лежит, земля потная. Зверь ещё ленный, худой, векша красная. Петухов на себя промышляют, тетеру — по ягодам. Промысел бедной. Прежними годами Игнатий об эту пору рыбу лучил. По селу-то он в неводе пайщиком. А теперь на село глаз не кажет. Напекла ему старица пирогов, захватил он лесную снасть, лук да стрелы. Месяц доходит, а Игнатий в кушне, в самой чапыге.

А потом объявился. Не один, слышь. Дивных гостей привёл в село. А делу надо бы случиться так.

Гнал это Игнатий по болоту петуха. Раза два стрелы терял. С кручины ли то руки дрожат, Святитель ли его наводил, только не мог он того петуха досягнуть. С сосны на сосну, с кочки на кочку, дальше да больше. Только слышит Игнатий вдруг стон человечий. Глядь туда и сюда. Святителю, Отче Николае! Бьётся в «окошке» человек, из сил выбивается, коченеть уже начал. Эти же «окошки» — самое гиблое дело, особливо ежели ледочком скуёт. Ступит человек мимо кочки — лестно на гладенькое — и сразу по пояс. Станет биться, а она, каторжная, за ноги тянет, сосёт, как пиявица, — трясина же зыбкая.

Выволок Игнатий бедуна, на ноги поставил, оттёр, отогрел. Распрямился тот этак — с Игнатием вровень росточком, только маленько пошире. И одет, слышь, не в русское платье, а вот эко как немчи-те носят, шкипера либо каптены. Кафтан не кафтан, и тепло, и не дует, а русскому человеку в таком обряде всё же как-то сомнительно. Думал Игнатий, что немчин, бедун-от. Нет. Чуть отдыхал, крестом осенился, оглядел этак Игнатия, обнял и спрашивает: кто такой, дескать, будешь?

Назвал Игнатий себя. В прежние годы, как на Мурман ходил и в Норвегу, всяких людей встречать приходилось. Человека от человека умел различать. Поклонился вот этак, мол, в пояс спасённому-то молвит: не тебе, дескать, боярин, мне честь оказывать. Должен, мол, я Господа благодарить, что привёл он мне твою милость из беды выручить.

Шведы.

(Прим. автора.)