Смертное Камлание

Басов Николай Владленович

# 1.

Рыжов сидел в своем кабинете и пытался работать, вот только никак не мог, по выражению Борсиной, «собрать мысли в кучку». Когда Самохина и Раздвигин вернулись из лагерей, Рыжов начал ходить по кабинетам, обзванивать тех, в ком еще оставался уверен, просил, даже немного шантажировал, разумеется, в той мере, в какой это было позволено при нынешних обстоятельствах, и в какой позволяла его собственная щепетильность, чтобы их вернули на прежнее место работы, в его аналитическую группу, получившую за глаза название «Темных папок» еще в далеком двадцатом году.

Арест Самохиной был непонятен, она была политкаторжанкой еще при старом режиме, лично знала многих людей, чьи имена теперь гремели как легенда, о которых писались книги и чьими именами назывались улицы городов. Но резкость в высказываниях и давняя привычка к авторитарности сыграли в ее судьбе совсем неблагополучную роль… Сама же она была убеждена, что ее посадили «профилактически».

С Раздвигиным было проще, хотя и его, честного инженера-путейца, даже не воевавшего в империалистическую, а потом долго и преданно служившего под началом Рыжова, тоже арестовывать было не за что. Но в его случае сказалось происхождение… Вот этого он не понимал, а потому перенес свою «посадку» куда тяжелее, чем Самохина. Она отбывала, должно быть, по традиции, в Туруханске, Раздвигин на Соловках.

И все же, как ни был в них уверен Рыжов, оба вернулись из лагеря злые, изменившиеся до неузнаваемости. Инженер был хмур, подавлен, уныл, и никогда не говорил, не пояснял, почему стал таким. Самохина сделалась нервной, часто и внешне без причины повышала голос, не терпела, когда с ней спорили, и без того ее не совсем ровный характер превратился, по мнению Смехового, в сплошные «ухабы и ушибы». Это замечание, кажется, было единственной удачной шуткой самого Смехового, хотя Рыжов не был уверен, что Смеховой при этом пытался пошутить.

Смеховой Тимофей Палыч пришел в группу, когда забрали Самохину, как секретарь партячейки и комиссар. Он казался себе фигурой глубокой, возможно, немного трагической, был секретарем райкома где-то под Донецком, но в чем-то напортачил, и его перевели сюда. Как ему это удалось, и главное, зачем, оставалось для Рыжова загадкой. В работу группы он не верил, в ее ценности сомневался, писал на самого Рыжова длинные и маловразумительные служебные записки, читай, доносы, и по прошествии двух лет, которые обретался тут, в Неопалимовском особнячке, возжелал вытеснить самого Рыжова и занять его место, потому что работа эта показалась ему нетрудной и до донышка понятной. Передача ему функций старшего группы означал бы ее мгновенный и бесповоротный конец, чего Рыжов пытался не допустить.

# 2.

В машине было тесновато. И ведь обычный черный «Пежо», таких по Москве бегало уже изрядное количество, но едва Рыжов загрузился на переднее сиденье, ему стало ясно, тут сгустились такие тучи, такое напряжение, что не то что разместиться с удобством, даже дышать оказалось нелегко.

Бокий и Блюмкин смотрели в разные окошки, каждый со своей стороны. Из машины, когда они подкатили к особнячку в Неопалимовском, никто из них не вышел, даже шофер не вышел. Он сидел, как истуканчик, за своим рулем, даже головы, кажется, к Рыжову не повернул.

Ехали по новому, проложенному для откровенно начальственного люда шоссе лихо, словно и не в России. Через дорогу просеивало уже метельные языки, Рыжов вспомнил, что кто-то из поэтов, может, теперь запрещенных, назвал это «свеем». Правда, поэт так назвал снежную крупку, которую сметает с гребешков сугробов… А ведь стояли еще последние числа ноября, сугробов настоящих не было… Но все-равно, красивое слово.

Молча прошли несколько постов, потом показывали документы, потом их ввели в дом и предложили подождать. Ребята все были строгие, не хмурые, нет, хмуриться им тут, наверное, не разрешалось, но строгие. И какие-то отсраненные, словно не люди, а мебель. В темных форменках, подтянутые, каждый ростом не ниже метр восьмидесяти, чаще светловолосые, и с голубыми глазами. Славянский тип – это тоже было заметно.

Когда всех троих провели по темноватым коридорам на верандочку, Рыжов заметил, что стало уже слегка темнеть, то есть, сумерки еще не наступали, но неминуемо наступало самое любимое у Рыжова время суток. Он вообще-то долго не мог прижиться в Москве, не нравилась она ему, казалась огромной и грязненькой, многолюдной и шумной, но вот эти сумерки ранней зимой… Казалось, даже мозги свежеют от их прилива, и все страхи отступают прочь.