Записки русского изгнанника

Беляев Иван Тимофеевич

Превосходным образцом мемуарной литературы можно считать книгу доблестного генерала царской армии И. Т. Беляева (1875–1957). Один из лучших представителей русского дворянства, классический монархист, силой обстоятельств ставший участником Белого движения, размышляет о перипетиях Первой мировой войны и Гражданской. Беззаветно любя Россию, генерал оказался в изгнании, вдали от Родины. В Парагвае он организует русскую колонию и становится не просто лидером общины, выдающимся этнографом, а ещё и борцом за права индейцев в Латинской Америке, национальным героем Парагвая.

«Записки» генерала Беляева должны вызвать большой интерес у историков, этнографов и всех людей, кому дорого русское культурное наследие.

На обложке: портрет автора в форме генерал-майора парагвайской армии И. Т. Беляева и герб дворянского рода Беляевых.

В.П. Голубев — издатель, редактор.

Иван Тимофеевич Беляев

Записки русского изгнанника

Об авторе и книге

Дворянский род Беляевых дал России много достойных сынов. Иван Тимофеевич Беляев один из наиболее ярких и талантливых его представителей. Он родился 19 апреля 1875 года в семье известного русского генерала артиллериста Тимофея Михайловича Беляева.

Слава рода Беляевых идет от времен Екатерины II. Прадед автора книги (по материнской линии) — А. И. Эллиот, потомок старинного шотландского рода, приехал в Россию по приглашению царицы для укрепления российского флота. Он особо отличился в сражениях при Чесме и Наварине. Другой прадед — генерал Леонтий Федорович Трефурт был адъютантом Суворова и принимал участие в знаменитом Итальянском походе. Так что Ванечке Беляеву самим Богом было предначертано стать военным человеком. Он и родился даже в казармах Лейб-гвардии Измайловского полка. Но в юности его увлечения оказались далекими от эполетов и пистолетов. География, этнография, история путешествий были самыми любимыми его предметами. Изучая баллистику в кадетском корпусе, Ваня успевал посещать лекции Семенова-Тяньшаньского в Императорском Географическом обществе, куда он был принят по рекомендациям профессоров Богуславского и Мушкетова.

Дальним родственником юноши оказался знаменитый академик Сергей Федорович Ольденбургский. Иван Беляев, уже будучи офицером, слушал его лекции по географии и антропологии. Вскоре, после поездки на Кавказ выходит в свет его первая исследовательская работа «На земле хевсуров» (о самобытном горном народе, живущем в бассейне р. Арагви), интерес к этнографии не покидал Беляева всю жизнь.

Беляевы были породнены ещё и с А. Л. Блоком. Отец великого поэта был женат вторым браком на сестре Ивана Тимофеевича.

Война с Японией, революция 1905–1907 годов, Первая мировая война резко повлияли на выбор приоритетов автора книги — военное дело всё-таки для Ивана Беляева стало первостепенным, он всегда был патриотом Отечества. Беляев отважно сражается на фронтах первой мировой войны. В боях на Карпатах в 1915 году был представлен к Георгию. Из представления: «За спасение батареи и личное руководство атакой».

Часть первая

НЕВОЗВРАТНОЕ ВРЕМЯ

Введение

ЖИЗНЬ МОЯ — три четверти столетия — охватывает значительную часть прошлого века и половину настоящего. Родился я в те дни, когда Европа только что вышла из ряда потрясений, вызванных движением 48-го года, и вооруженных столкновений, сопровождавших возрождение Германии и Италии. В тот самый момент, когда насильственная смерть становилась анахронизмом и лишь вызывала любопытство, как пережиток прошлого; когда казалось, что перед Европой, а за нею и перед всей Вселенной открывается безоблачное будущее беспрерывного прогресса. И вот с началом нового века перед нашими взорами раскрылась вся картина колоссальных сдвигов и переворотов, которые еще не закончились и Бог знает, когда закончатся и к чему приведут человечество и самое существование нашей планеты…

Но моя жизнь уже подходит к концу, и пора подвести ей итоги. И на склоне дней, лишь только случится отвлечься от настоящего и отдаться воспоминаниям, картины прошлого выходят вновь из тумана десятилетий во всей свежести и яркости красок сегодняшнего утра. Как живые поднимаются давно забытые образы и события, оставившие неизгладимый след в душе, и прошлое становится настоящим. Картины далекого детства в патриархальном укладе сельской жизни среди ласкающей природы и незатронутых еще мировой свистопляской людей; старый Петербург с его радостями и треволнениями, кажущимися теперь бурей в стакане воды в сравнении с суровыми условиями беспощадного века; незабываемые годы Первой мировой войны, внесенные ею грозные картины гибели и разрушения — и, наряду с ними, яркие примеры доблести, красоты и совершенства духа и плоти; катастрофа, приведшая к революции, и светлые образы, захваченные в ее водоворот…

Первые дни изгнания… Первые шаги за океаном… Непостижимые события, которые осуществили мечты самого пламенного воображения, сделали невозможное близким и досягаемым, превращали житейскую прозу в очаровательную поэму, отодвигали, казалось, самые времена и сроки на десятки и сотни лет назад и поднимали завесу над деяниями прежних поколений, над легендарной историей Нового Света… Все, все это проходит перед очарованным взором в воспоминаниях. И рождается твердая вера в глубокий смысл происходящего, которое лишь кажется плодом человеческих усилий, а на самом деле является делом рук Творца Вселенной, который один лишь знает Свои неисповедимые пути и правит землей и человечеством, и временами, ведя все к намеченной Им цели.

10 июня 1950 года

Родное гнездо

Я РОДИЛСЯ в ночь на 19 апреля 1875 года в скромной обер-офицерской квартире дома Гарновского, служившего для совместного жительства офицеров лейб-гвардии Измайловского полка и лейб-гвардии Второй артиллерийской бригады, где в это время служил капитаном мой отец

[1]

.

Это событие, которое при иных обстоятельствах могло бы считаться радостным. внесло в нашу семью величайшее горе: через пять дней после моего рождения скончалась моя мать, за несколько дней до этого заболевшая воспалением легких, которое схватила, провожая в дверях моего отца. Перед кончиной она нежно поцеловала меня, прижимая к сердцу виновника своей преждевременной смерти. Едва ли в эту минуту я отдавал себе отчет в значении ее последнего благословения, но чем дольше я живу, тем больше проникаюсь мыслью, что ее любовь вместе с незапятнанной честью моего отца было лучшее, что я мог бы унаследовать от моих родителей. И мне кажется, что и теперь я чувствую ее последний поцелуй.

Старшая сестра Махочка

[2]

— ей было всего 9 лет — пыталась заменить нам маму. На нее перенесли мы всю свою нежность, любовь и благословение. До рассвета она собирала нас к себе, одевала, учила молиться, разогревала на свечке кусочки сахару и наделяла всех мальчиков, тихонько сидевших вокруг ночника.

С годами это чувство росло и превратилось в рыцарское поклонение. Одно слово «Махочка рассердится» прекращало все шалости, но Махочка никогда не сердилась.

Тени прошлого

«Ведь: наше северное лето — карикатура южных зим», — говорил Пушкин. Но русская весна имеет свою бесподобную прелесть. Почки распускаются на глазах, листья развертываются в течение одного утра, тополя наполняют воздух благоуханием, на березках появляются сережки. И одновременно с ними в деревне появляются одна за другою все русские семьи.

Кончились экзамены. Женя, Туня привозят братьев. Приезжает из института Махочка, обожание и кумир всей семьи. Тетя Адя привозит своих Коку и Зою, тетя Леля — трех девочек: Лелю, Наташу и Любу. Закончив в сенате сессии — он теперь там — является дядя Коля

[13]

, и с ним начинаются дальние прогулки за ландышами, за кукушкиными слезками. В результате все влюбляются друг в друга: старшие — в Зою, потом в хорошенькую, но недалекую Лелю и наконец в младшую — Любу, которая очаровывает своим удивительным цветом лица и огромными удивленными глазами. За ней и я пытался ухаживать.

Как-то нам принесли по маленькому блюдечку с крупными ягодами земляничного варенья — это были первые. Мы сидели друг против друга, и я с восторгом смотрел, как она кушает. К своим я не прикасался.

— Любочка, — сказал я наконец, когда она кончила, — выходи за меня замуж, и я отдам тебе все мои ягоды.

Корпус

Когда мне было уже 11 лет, тетя Туня повезла меня в корпус. Мы остановились на квартире у Энденов на углу 2-й линии Васильевского острова и набережной. Прелестная большая квартира в бельэтаже была только что отремонтирована, все пахло свежей краской. Эндены все еще оставались в деревне, а тетя Адя с детьми остановилась с нами.

Экзамены я выдержал блестяще, третьим во второй класс. Но на осмотре обнаружилось, что я слишком близорук. Директор, старый моряк генерал Макаров, был в восторге от всех братьев: Сережа уже перешел в училище, он всюду был первым, Миша шел вторым в седьмой класс, Володя был в четвертом. Все преподаватели сразу узнали меня по семейному сходству и радостно приветствовали. Но сделать нельзя было ничего.

Мы поехали к генералу Махотину — начальнику военно-учебных заведений, человеку сухому и формалисту. Я помню его слова: «Но закон! Но закон! Вы можете найти себе другую деятельность». Тетя со слезами на глазах твердила: «Но все его родные — военные. Он рвется на военную службу, он хочет умереть за Отечество на штыках». Я не вполне отдавал себе отчет в этом последнем, но сильно волновался, так как неудача грозила мне Варшавой.

По дороге тетя повела меня в «Ларинскую» гимназию, где меня тотчас же приняли в первый класс. Тетя Адя радовалась этому: в четвертом классе находился ее сын Кока

[28]

, и она заранее предсказала мне, как мальчику интеллигентному и вдумчивому не по летам, блестящую карьеру. Телеграфировали папе. Он прилетел немедленно, не веря моей близорукости: откуда она могла взяться? Но сразу же поехал к своему высшему начальству (генералу Софиано) и вернулся с приказом военного министра о зачислении меня в корпус «для испытания». Две недели я пробыл в гимназии, откуда вынес впечатление полного хаоса, царящего среди 70 мальчишек всех слоев общества, где кучка преподавателей едва справлялась с разнузданной детворой. Крики, брань и оплеухи в классе только и прекращались при появлении грозного преподавателя арифметики, безногого Спальвинга, или под окрики инспектора.

Училище

В Михайловское артиллерийское училище я явился с опозданием, так как в Гатчине, у мачехи, благодаря ее невероятной экономии, заболел острым катаром желудка и, вернувшись к своим, едва успел поправиться за несколько дней. Но до Рождества спазмы желудка не давали мне покоя, и ради общего состояния мне приходилось ежедневно принимать рыбий жир.

Я кончил корпус первым, но в училище по конкурсу оказался 17-м из 77, так как там точные науки принимались с огромным коэффициентом, а у меня по физике было всего 11, а не 12. Когда я явился, было воскресенье, и все товарищи, уже в форме, возвращались из отпуска.

Удивительно благоприятное впечатление произвело на меня училище. Прекрасное здание на самом берегу реки Невы (у Литейного моста), старинные медные пушки по обе стороны, великолепная швейцарская роскошная' лестница, обширные, но сухие и теплые камеры, пружинные матрацы на роскошных кроватях, безукоризненные чистые мраморные умывальники, блестящие паркеты — все это было совершенно иное, чем то, что мы видели в корпусе. Юнкера, явившиеся из отпуска, в элегантной форме, при шашке с белой портупеей и замшевых перчатках, старшие — со шпорами, сразу налагали особую печать на каждого и создавали совершенно иную атмосферу. Только что проведенное электричество придавало всему праздничный вид. Начальство держало себя с особым тоном, присущим хорошо воспитанному артиллеристу. Все взаимоотношения были основаны на правилах безупречной вежливости. Мы попали в новый мир. Я не буду вдаваться в подробности, так как читатель найдет это в прекрасной брошюре «Михайловское артиллерийское училище», где помещены отзывы бывших питомцев этого единственного в своем роде учебного заведения.

На медицинском осмотре меня ожидал полный провал, так как зрение мое не улучшилось, несмотря на усилия начальника училища генерала Демяненкова, подсказывавшего мне буквы таблицы. Но репутация братьев спасла мое положение, и я был принят. Начались лекции, строевые занятия, и мы вошли в общую колею.

ЗОЛОТЫЕ ГОДЫ

Итак, мы офицеры

Старый Петербург помолодел. Он вдруг наполнился сотнями молодых жизнерадостных подпоручиков и корнетов, летавших по всем направлениям, вызывая улыбки дам и сочувственные взгляды стариков. Иногда нам все еще случалось забегать в нашу alma mater за бумагами, встречаясь там друг с другом, с оставшимися офицерами и с теми из наших, кто застревал еще на несколько дней в Питере. Всегда мы перекидывались при этом словами с двумя солидными швейцарами, которые уже выпустили через эти двери столько поколений, когда-то таких же свежих и жизнерадостных. Оба удивительно гармонировали друг с другом, подходили друг к другу, как ночь и день. Корнилов, молчаливый и задумчивый, всегда оставался у дверей. Веселый Русинов, с голубыми глазами и русыми баками, был постоянным глашатаем. «Шевелев шевелится», «Мещанинов вертится», — объявлял он во всеуслышание по камерам. «Крутикова окрутили», — прибавлял он со смехом. Крутиков только что обвенчался в нашей церкви.

— Милевский, — слышится резкий голос «математика» Граве, — ты обратил внимание, какой у нее хорошенький ротик?

Граве, в блестящих погонах, застегивает новенькую портупею. Его превращение из символа «условного знака» в жизнерадостного юношу поразило меня еще более, чем когда-то изумила его моя попытка найти формулу Миссисипи.

Лашкова чуть не угробил его товарищ, хваставшийся своим булатом, острым как бритва. Оправившись, он побежал к воротам прощаться с проходившей там парочкой Это были «Донна Анна», хорошенькая дочка Рожественского, известного впоследствии адмирала, и ее подруга, дочь нашего инспектора классов, полковника Гука. Зимою они все вместе без устали катались на училищном катке и теперь зашли, попрощаться.

На Кавказ

До сих пор я не видел ничего, кроме Петербурга и родной деревни… За Минеральными водами на закате мы заметили на горизонте далекую гряду: это были Кавказские горы… Въезжая в Черные горы, мы были уже в преддверии Кавказа. Ночью промелькнула станция Беслан, и мы врезались под своды Владикавказского вокзала. Воздух был насыщен ароматом акаций, своеобразным благоуханием жаркой кавказской ночи. Тысячи звезд сверкали и искрились на черном небе. На платформе толпились папахи и бурки… Мы очутились в ином мире.

Несколько дней в этом изумительно прекрасном городе промчались как сон. Величественная красота вершины Казбека и Столовой горы, грозные очертания скал и изумрудные шапки передовых цепей с одной стороны, безграничная степь с ее ароматными злаками и травами, прорезанная извилинами бурливого Терека — с другой; русская городская жизнь, погруженная по колена в туземную жизнь, — эти незабываемые картины казались мне роскошным занавесом, за которым скрывался целый мир чудес… Но мы едва успели заглянуть туда, как уже настал час разлуки.

На дебаркадере мы с Басковым крепко обнялись и поцеловались… В этом неуклюжем, большом ребенке, в его добрых глазах, мне кажется, проглядывала материнская нежность к своему больному товарищу… Вместе с неразлучным Алексеем мы вернулись в хутор к старому грузину Кобадзе, которого единственное занятие заключалось в том, чтоб предлинной хворостиной гонять кружившихся вокруг него гусей.

Чтоб развлечься, утром мы двинулись пешком по Военно-грузинской дороге, рассчитывая подняться на Казбек. Божественные картины природы сменяли одна другую. Перед нами открывалась роскошная зеленая долина, усеянная вековыми грушами, которая тянется от лесистой горы Ил до мрачного, бурливого Терека. «Зачем идешь один? — спросил меня старый чеченец на коне и в косматой бурке. — Там, — он указал нагайкой на протянувшиеся гребни Красных гор (Аджи лом по-ингушски), — там живет абрак, бодет резить, башка долой снимать». — Мы поблагодарили его за предупреждение и двинулись дальше. Прошли Джараховское укрепление — каменный четырехугольник, запирающий проход, где теперь стоял карантинный пост. Влево на скале оставили башни ингушского аула Джайрах, втянулись в Дарьяльское ущелье. Вправо на утесе поднялась башня царицы Тамары, воспетой Лермонтовым

Я тоже лебедь

Ровно в шесть я стоял у дверей дома Пикина на Свято-Новолоцкой улице, где проживал князь Волконский. Тотчас послышались шаги, горничная отворила дверь, и я очутился на пороге небольшой, но изящно убранной гостиной, князь и его друзья поднялись мне навстречу.

— Вот моя жена, — произнес он, — Лелечек, позволь представить тебе нашего мимолетного гостя.

Стараясь подавить свою застенчивость, я поцеловал протянутую мне руку. До сих пор я никогда не делал этого, считая это капитуляцией перед прекрасным полом. Княгиня, видимо, была застенчива не менее меня. Но, бросив на меня взгляд, сразу овладела собой и любезно повела в столовую.

На вид ей было 32–34 года, она была в полном расцвете женской красоты. Полной, роскошной фигурой, мягкой походкой, чудным цветом прекрасного лица с первого же взгляда она производила сильное впечатление. Роскошные темно-каштановые волосы, прекрасные серые глаза, строго глядевшие из-под густых бровей, делали ее похожей на изображение Рогнеды или какой-либо другой царицы древней Руси. Одета она была просто, но каждая складка ее платья говорила о красоте ее фигуры.

ЦАРСКАЯ ГВАРДИЯ

Душа, добрый конь

С выходом в гвардию я должен был приобрести себе коня.

Сначала мне не повезло: ни первая моя лошадь, ни вторая не оказались подходящими, и я вынужден был продать их за бесценок. Но вот однажды берейтер

[48]

Крейтнер, бывший лейб-гусар, которому я поручил подыскать мне коня, встретил меня словами: «Ваше высокоблагородие, я нашел для вас отличную лошадь! Хотите взглянуть?»

Два рейткнехта

[49]

ввели под уздцы бодрого гнедого жеребца, который при входе приосанился, окинул присутствующих огненным взглядом и огласил манеж звонким ржанием. Одного взгляда было достаточно, чтоб оценить все его достоинства… Стальные ноги, безукоризненный постав конечностей. Могучая грудь, плечо, подпруга. Гордая шея, спокойный взгляд умных и ясных глаз.

— Цена коню — 600 рублей. Как раз сколько вы ассигновали! — Это была именно та сумма, которую уделила мне на покупку лошади из своего крошечного наследства моя милая тетя Лизоня.

Товарищи и солдаты

Последние жаркие дни нашего северного лета… Последняя стрельба. Батареи берутся в передки и располагаются по своим лагерям.

Яркая зелень Военного поля уже вытоптана, но деревья, окаймляющие горизонт, еще ласкают взоры. Позади, словно маяк, торчит «Высокое дерево Арапакозы», по которому мы столько раз брали направление.

— Батареи, стройся влево! На сомкнутые интервалы, направление на Ольгинскую церковь… Равнение направо!

— Песенники, вперед! Вольно! Прошу господ офицеров ко мне!

Служба и досуги

Первое время служба оставляла нам досуги, по крайней мере по вечерам. Временами удавалось посещать Императорское Географическое общество, куда нас с Басковым записали членами по рекомендации Н.А.Богуславского и А.И.Мушкетова, благодаря чему я получил доступ к драгоценным источникам библиотеки общества.

Аудитория под председательством маститого Семенова-Тян-Шанского постоянно была полна и вызывала глубокий интерес. В моей памяти врезалось особенно несколько сообщений. Уже тогда узнал, какой натиск ведут США, пытаясь подчинить своей торговле даже отдаленную Якутскую область и открыто спаивая туземцев.

С детства копивший копеечки для путешествий по следам Миклухо-Маклая скромный преподаватель географии повествовал о своих путешествиях среди туземцев Австралии и о возмутительном отношении к ним белых, иллюстрируя свои рассказы садистскими открытками, изображавшими убийства несчастных туземцев. Помню одно сообщение о Парагвае, где говорилось, что «нынешним прогрессивным правительством этой отсталой страны решено распродать иностранцам обширнейшие земли на запад от реки, чем положено начало новой эре». Уже много позднее присутствовали мы на лекции Амундсена, который по возвращении из южных полярных стран читал сообщение на английском языке, но так ясно и выразительно, и при том сопровождая его такими чудными картинами, что привел всех в восторг.

Как-то раз С.Ф.Ольденбург захватил меня на сообщение его академической секции. Я никогда не бывал на подобных заседаниях и в своем гвардейском мундире был единственным в группе ученых.

Начало конца

Большим балом 12 января в Зимнем Дворце открывался период придворных торжеств, заканчивавшихся с началом Великого поста. На этот бал рассылалось до 8000 приглашений. Кроме придворных, в нем обязательно участвовали командиры, адъютанты и по 5 офицеров от каждой гвардейской части, в том числе от нашего дивизиона, несмотря на то, что у нас было всего две батареи, а в бригадах — по шести. Таким образом, мне всегда приходилось бывать на этих вечерах. За большим балом следовали малые, семейного характера, на которые приглашались, главным образом, танцоры.

В танцах участвовала, быть может, одна двадцатая приглашенных, остальные толпились в огромном белом зале и в смежных коридорах. В маленькой «ротонде», круглом зале при входе во «фрейлинский коридор», стоял огромный стол со всевозможными закусками. В большом коридоре ключом било шампанское. Придворный оркестр в красных фраках занимал возвышенную эстраду. Офицерство съезжалось заранее, являясь через особый подъезд, Иорданский или Комендантский.

Только официальный траур мог служить помехой этому празднику, для которого приглашенные нередко являлись из отдаленных провинций, а дамы накануне представлялись Императрице. Но в этом году он затмил великолепием все предыдущие.

В указанный час двери царских покоев отворились, и на пороге показались Высочайшие Хозяева. Раздались торжественные звуки полонеза из «Жизни за Царя», и под звуки пятисот струнных инструментов в руках пятисот профессоров и лучших учеников Консерватории появилась Царственная чета, за нею вдовствующая Императрица с Великим Князем Владимиром и Великая Княгиня Мария Павловна со старейшим членом дипломатического корпуса в традиционной феске и роскошном золотом мундире. Со вторым и третьим туром кавалеры меняются местами, в последнем Царица в своей алмазной диадеме, сияющей всеми цветами радуги, составляет пару с турком в его алой феске.

Маруся

Накануне был царский объезд, я был в Петербурге у больной тети и едва поспел к поезду, который отходил с дачной платформы в 7 часов. Вагоны были переполнены, во всех окнах мелькали прелестные дамские туалеты, блестящие формы офицеров или изящные костюмы штатских.

Не видя ни одного знакомого лица на платформе, я решил вскочить в любой вагон, как вдруг заметил в окне необыкновенно изящную головку прелестной молодой барышни… Я был поражен ее изяществом и чистой, нетронутой красотой и невольно остановился как вкопанный.

Кто бы она могла быть? На вид ей казалось не более 16–17 лет. Ее ясные глаза смотрели так приветливо, щечки горели нежным румянцем первой весны, золотистые волосы оттеняли белизну ее прелестного личика…

Я вошел в вагон. Подле нее оставалось пустое место, но я нерешительно остановился у дверей. Усесться рядом с этим неземным видением мне казалось святотатством. Но в ту же минуту мне пришлось проклинать мою робость: из противоположных дверей показалась красивая фигура знакомого кавалериста С.С.Фоминицына, который прямо подошел к ней, вежливо взяв под козырек, просил ее разрешения занять место. Я не расслышал ответа, но Фоминицын извинился и двинулся прямо ко мне:

У ТИХОЙ ПРИСТАНИ

Встреча

Оставшись один, я уже не находил покоя. Везде, повсюду я встречал молчаливое участие. Но этого мне было мало… Сначала я отводил душу в разговорах с сестрою, затем с моим милым братом Мишей, оба своими полными веры словами пытались вернуть меня к жизни. Старший брат мой, Сережа, уговорил меня переехать к нему, чтоб в его уютной домашней обстановке я нашел успокоение. Это было и желание Маруси. Она считала его, сухого и сдержанного на вид, наиболее способным прийти на помощь в подобную минуту.

В офицерах я встречал искреннее сочувствие, но нигде не находил столько успокоения, как среди моих солдат. Особо подчеркнутой исполнительностью, вниманием к каждому моему слову, каждому движению они всячески старались выразить то участие, которое светилось в их глазах. Но через год, через два они разойдутся по домам и на смену им придут другие. Товарищи… Я уже знал, что они не будут моими спутниками на всю жизнь. Братья… Но у каждого из них своя семья, свои заботы и огорчения… И я остаюсь один со своей безысходной тоскою… Так жить невозможно! Умереть! Я искал возможность уехать в экзотические края. Парагвайского представителя в Петербурге не оказалось. Мексика, Филиппины, и другие страны отказали в приеме иностранцу…

В темный декабрьский день я пошел в почтовое отделение на Саперном, откуда год назад посылал письма и посылки Марусе на Кавказ. Наверху уже все было закрыто, пришлось спускаться вниз. Там отпускали две барышни.

Когда я вошел, я сразу заметил, что одна из них меня узнала. Ее прелестные ручки работали не переставая, но она все время перекидывалась словами с соседкой и не спускала с меня глаз. В ее очаровательном лице было что-то родное, близкое моей душе. Это была та самая, которую я видел раньше наверху, но теперь, в этом освещении и в вечернем туалете, она казалась иной, в ней уже проснулась женщина.

Перелом

По возвращении с Кавказа мы, сняли прелестную квартиру в пять комнат на Заротной улице, в самом центре моих родных. Обставили ее очень уютно и радовались на свое счастье. Так как у нас оставалась еще одна, совершенно лишняя комната, в ней поселилась, по особой рекомендации, мадемуазель Мачинская, серьезная девушка, кончавшая инженерные курсы. Она нам нисколько не мешала, работала целый день дома или на курсах и придавала семейный уют. Достали хорошую прислугу и завели чудного породистого фокса, оживлявшего квартиру в мое отсутствие. Когда я возвращался домой, я всегда приходил в восторг при виде моей Али, в своем легком платье сидевшей на низком диванчике зеленого гарнитура с беленькой собачкой у ног.

Вечера мы почти постоянно проводили у Мишуши, в доме Гарновского, где, кроме его семьи, жила сестра Махочка с дочерью. Иногда ездили к тете Аде, к другим братьям или к папе. Но насколько папа очаровал мою Алю, настолько мачеха сразу же заставила ее насторожиться.

В первое же свидание она задержала Алю у себя в спальне и долго с ней разговаривала. От нее Аля вышла расстроенная, сразу собралась домой и, когда мы очутились на улице, резко обернулась ко мне:

— Может быть, и вы такого же мнения?

— Какого?

На Кавказе

«…Река Волга, река Волга, река Волга», — выстукивают колеса поезда по длинному мосту, под которым внизу, в полумраке северной ночи блестит широкая полоса реки. Алечка просыпается… Утром мы уже будем в Москве. А вчера ее отуманенные глазки прощались с исчезавшими одна за другою вершинами Пулкова и других дорогих и знакомых с детства высот. Вспоминаются слова «Майской Королевы» Теннисона

[85]

:

Я с лучами заката простилась, я глядела, как гаснут они,

Унося мои детские годы, унося мои лучшие дни…

Бывало, Кавказ казался мне символом свободы и радости. Я ехал туда с жаждой чудных, незабываемых впечатлений — теперь казалось, нас ждала там ссылка, неволя.

Накануне

Этот год, пожалуй, счастливейший в истории России, был последним счастливым годом и в нашей жизни. Мало думалось о том, что ожидало нас впереди…

По мере приближения к Петербургу мы стряхивали грустные мысли, и перед нами вставало радостное «завтра». Чем далее, тем веселее становилось наше путешествие. Осень завалила своими дарами все на нашем пути. На каждой станции виднелись пирамиды абрикосов, винограда, яблок и груш, стояли возы с арбузами и дынями. На платформах суетились бабы с крынками топленого молока, зажаренными курами и поросятами. На станциях нас ждали накрытые столы с дымящимся борщом, жарким… Все дышало довольствием и изобилием.

Солнце сияло всю дорогу до Москвы. Под Питером нас поразили чащи тонкоствольных берез, осины, пустыри, занятые городом, и дым тысячи фабрик, сливавшийся с серыми тучами пасмурного неба. Но, «и дым Отечества нам сладок и приятен»… Вот мы уже мчимся по знакомым улицам, влетаем по парадной лестнице дома Гарновского; звонок — двери отворяются, и мы бросаемся в объятия родных…

— Тетя Аля! Зайка! Как вы загорели у вас там на юге!

Часть вторая

СКВОЗЬ ДЫМ И ПЛАМЯ

За Родину!

Закавказье уже спалено летними жарами, мы ползем с медленностью классического Bummelzug — «Осетинской молнии». Уже миновали Дербент, «Железные ворота», уже повернули на Ростов. Пожелтелые поля, повыжженные степи… Простились с вами, милые горы, ставшие мне родными — надолго, навсегда… Кто знает?

В Ростове присоединился к нам красавец Иванов, повар экстракласса, прослуживший у меня всю службу и уволенный в запас как раз накануне войны. Я запомнил его просьбу вызвать его и его адрес: Луговая, 7. И вот он теперь опять принялся за привычное ремесло… Всегда вспоминаю его последние слова: «Поедете по железной дороге, будете на вокзале и захотите рыбы — не соблазняйтесь на осетрину или стерлядь — это верная смерть: берите только «naturelle».

Эти мудрые правила, по-моему, применимы и не только к рыбе… Я старался внушить их офицерам под Варшавой.

Сворачиваем на Киев. Степь, снятая жнива… зелень садов, из которых выглядывают купола церквей… При виде их какое-то затаенное чувство охватывает душу. В ушах звенит:

Сувалки

Изо всей Великой войны стоянка под Сувалками оставила во мне самое тяжелое воспоминание. Уже на подходах к городу нас охватило мрачное предчувствие: это была полная картина разрушения. Город мы проходили под вечер. Улицы были пусты, дома разграблены. Прекрасное собрание александрийских гусар опустошено, обломки дорогой мебели сложены на топливо. Деревни, разбросанные там и сям вокруг города, стояли пустыми. От многих оставались лишь печные трубы. Жуткая картина. Переночевав кое-как, с утра мы выехали на рекогносцировку позиций, которые лично указывал нам командир 52 артиллерийской бригады генерал Мартынов, совершенно не считаясь с видимостью. Как только он ускакал, на нас посыпались тяжелые снаряды. К счастью, я задержал батарею за укрытием, передки ускакали в одно мгновение, и в то же время люди, отлично предупрежденные, с невероятной быстротой отрыли глубокие ровики с отвесными стенками. Лично меня постигло большое горе: осколком был смертельно ранен мой конь. Ветеринарный врач прикончил его выстрелом из револьвера.

52 бригада поплатилась дорого за открытый выезд своих батарей. Было видно, как они шли развернутым фронтом на указанные места и как среди орудий рвались шестидюймовые снаряды, поднимая целые смерчи черной земли и дыма. Командиру одного из дивизионов, подполковнику Склифосовскому, оторвало голову, сын Мартынова и много людей и лошадей поплатились за этот опасный выезд. Почти одновременно на противоположной опушке, за открытыми полями и болотами, можно было видеть, как подошла и развернулась целая германская дивизия. Она повернула фронт на нас и мгновенно исчезла, рассыпавшись по линии. Невозможно было обстрелять ее, так как она маневрировала вне нашей досягаемости.

В районе наших цепей стали рваться тяжелые снаряды, казалось, что это фугасы. Но вскоре немцы перенесли огонь в глубину, а к ночи стали обстреливать тыловые деревни, которые запылали, бросая яркое зарево во все стороны. Наши атаки по болоту под убийственным пулеметным огнем не привели ни к чему. Связи между пехотой и артиллерией не существовало, батареи противника оставались невидимыми.

На другое утро командир дивизиона отправился к командиру бригады, при которой и оставался все время. Меня он вызвал к себе и приказал немедленно соединиться с ним телефоном. Расстояние было почти в 8 верст, и у меня оставалось всего две катушки для связи с наблюдательным пунктом и батареей. Около нас стояло прикрытие: штабс-капитан Гургенидзе с полуротой от 2-го полка, но и у него не было контакта со своими. От времени до времени приходили приказания от ком. дивизиона, который посадил своего конюха в пехотные окопы и от него получал указания цели.

Возвращаясь из штаба бригады, я набрел на нашу третью батарею, которую поставили на открытое место. Отдельным попаданием там было выведено из строя целое орудие, убит офицер и, немного спустя, ранен в живот капитан Шихлинский. Его спасла тучность, так как осколок в три дюйма длины остановился в жировой подушке и не коснулся жизненных частей. Командир 3 батареи все время оставался в хате при дивизионе для «передачи технических указаний».

Под Варшавой

Мы прибыли уже поздно и сразу же остановились в районе предместья «Воля», где нам указали высланные вперед квартирьеры. Распорядившись оцепить наше расположение цепью парных часовых и строго запретив людям отлучаться, я поскакал через мост в Варшаву в штаб Главнокомандующего, который находился в Лазенках.

Штаб занимал громадный зал, в котором за множеством письменных столов стучали на машинках и переговаривались между собой несколько десятков штабных. Мне указали стол в оперативном отделении, где сейчас же изготовили и подали мне подписанный приказ: не задерживаясь в Варшаве, немедленно явиться в штаб фронта. В эту минуту подошел только что приехавший с фронта подполковник в форме генерального штаба.

— Ну, как у вас там, все благополучно? Нет прорыва? — я не услышал ответа, но понял, что на фронте держались на честном слове, то и дело ликвидируя немецкие попытки прорваться. О наступлении не было и речи. Не теряя времени, я поскакал обратно. На биваке меня ожидал сюрприз.

— Так что, ваше высокоблагородие, все благополучно, — говорил Кулаков, только извольте видеть, — глаза его заблестели веселым юмором, — мы-то от них отгородились парными часовыми, а оне-то туто, в самой середке, по одной в каждой комнате.

Оказывается, мы попали в лупанарий.

Сукачев и Боржимов, роковая ночь

Никто не спит в эту ночь. После каждого ураганного огня я иду к командиру полка выяснять положение.

Полковник Томилин лежит на соломе. Перед ним сидит Гургенидзе. Позади их в полумраке теснятся телефонисты и вестовые.

— Противник все время наседает, — говорит Томилин, — то и дело неустойка на фронте, то там, то сям. Резервы растаяли, осталась только полурота 5-й роты. Иван Константинович то и дело ходит восстанавливать положение. Пока что, благодаря этому и с вашей своевременной поддержкой, мы держимся. Но завтра с утра немцы, наверное, обрушатся на нас своей артиллерией и пойдут в атаку.

Трещит телефон…

— А, это вам, — он подает мне телефон.

Прорыв на фланге армии

В полном мраке движемся мы по дороге, ведущей на Скроду-Руду. Временами по правую руку вырисовываются контуры халуп и сараев какой-то мертвой деревни. Подле дверей последней хаты видна чья-то тень.

— Здесь помещается штаб 34 Сибирского стрелкового полка, — отвечает голос нам на вопрос. — Заходите!

В тускло освещенной комнате за столом сидит седенький старичок, командир полка, и двое его офицеров.

— Ничего не могу сообщить вам, — говорит он. — Командир 2-го полка в версте дальше, поджидает сосредоточения своего отряда. Сама деревня занята германцами, мы находимся на открытом фланге. Наверное, немцы думают отсюда прорваться на Ломжу, она всего в 7 верстах, и там никого нет.

— Слушай, Петя! Устраивай батарею в этой роще, которая виднеется там, правее дороги, а я возьму с собой разведчиков и телефонистов и пойду нащупывать командира полка.

БУЭНОС-АЙРЕС

Добрая фея

— Вас спрашивают! — За дверьми стоит какая-то женская фигурка, крошечная, небрежно одетая. В России сказали бы — салопница.

— Вы говорите по-французски? Да? Скажите, вы давно уже находитесь в Эмиграционном доме? Как к вам здесь относятся? Получаете вы все необходимое? Меня очень интересует ваша обстановка.

— Но, право, я не могу пожаловаться ни на что. Кормят прекрасно, по утрам дают «косидо», днем и вечером сытный обед и ужин в пять блюд, наравне со служащими.

— А помещение? — В моей голове промелькнула мысль: наверное, бедняжка, тоже пришла просить гостеприимства здесь! Придется потесниться…

— Комната прекрасная, просторная. Если угодно, я могу ночевать в общем помещении, а вы можете устроиться с моей женой.

Эмиграция и старожилы

Несмотря на явно враждебное отношение вначале, мало-помалу я стал входить в жизнь русских старожилов Буэнос-Айреса. Но даже и теперь в основе всех приглашений и разговоров лежало одно: желание отделаться от меня в той или другой форме.

Нас стали приглашать к Изразцовым, где мне сразу же стало понятным их отрицательное отношение к приезжим. Вскоре после эвакуации Крыма здесь появилось несколько молодых «белогвардейцев», которых они приняли и кормили первое время. Эти люди держали себя по-хамски: по словам Изразцова, однажды они швырнули ему в лицо котлеты, которые им успели надоесть за их долгое пребывание. Позднее я узнал нечто худшее: пользуясь отсутствием хозяина, они уговорили младшего сынишку продать длинный ковер, украшавший коридор, и деньги прокутили в доме терпимости.

— Слушайте, батюшка! Генерал говорит, что тридцать тысяч белогвардейцев Крымской эвакуации явятся сюда в поисках куска хлеба, — говорила одна из посетительниц. — Они явятся сюда в лохмотьях и обмотках и будут требовать себе работы… Да разве мы допустим это?

В следующий раз Изразцов встретил меня словами:

— В газетах промелькнуло сведение, что две тысячи беженцев погрузились в Варне в Буэнос-Айрес. Я тотчас одел свою лиловую рясу и поехал к президенту Альвеару. Консул, давший им визу, уже сменен, а виза аннулирована.

Парагвайский сфинкс

Едва ли не с первого дня моего прибытия (8 марта 1924 г.) на меня обрушилась целая буря самых яростных нападений со всех сторон.

Не щадили меня ни левые («ПМ»), ни правые («Вера и верность»). Обвинения сыпались даже от бывших моих соратников — белых, в том, что я совращаю верных им чинов, и со стороны врагов русской национальности, проклинавших Парагвай. Ожесточеннее всех набрасывались устроенные мною здесь, наполнявшие газеты и воздух воплями и распространявшие по моему адресу самые противоречивые нелепости.

Причиной всему было мое искреннее обращение ко всем русским за границей, в котором, предвидя ожидающий их кровавый кошмар, я указывал путь к спасению в Новом Свете, единственной стране, которая желала русской эмиграции и выразила это в конкретной форме, разрешив мне выписать на казенные места русских в Парагвай.

Всю эту бурю я выносил со стоицизмом русского солдата, с самообладанием краснокожего у столба пыток и продолжал кормить, поить и устраивать тех самых людей, которые, едва став на ноги, спешили расплатиться со мною потоками грязи и струями самой ядовитой клеветы. Где бы я ни устроил своего, там уже мне не было доступа. Но так я поступал всегда, так поступаю и по сей день.

Герой или Дон Киход?

Существуют две точки зрения на русскую эмиграцию. Большинство считается только с условиями материального характера и притом в зависимости от личных стремлений.

Иные, особенно вначале, смотрели на эмиграцию с другой стороны: усматривали в ней возможности организации сил для борьбы с большевизмом, при непременном условии играть в ней заметную роль.

Впоследствии, когда события доказали полное отсутствие этой возможности, все их внимание обратилось на общественность, которую, разумеется, они должны были сохранить за собою.

Меня интересовало нечто другое. Преследование мелких целей в грозный час катастрофы, постигшей наше Отечество, я считал преступлением. Неужели среди тысяч людей бывшей России не найдется хотя одного бескорыстного патриота? Мои материальные требования ограничивались куском хлеба и крышей. Жалкой амбиции руководить толпой беженцев в интервенции с помощью германцев (это было пирамидальной глупостью) или американцев (грубое невежество и незнание истории) у меня не было. Играть роль в беженской среде я предоставлял другим. Я мечтал об одном: в море продажного разврата и растления я надеялся найти горсть героев, способных сохранить и взрастить те качества, которыми создавалась и стояла Россия.

Я верил, что эта закваска, когда совершится полнота времен, когда успокоится взбаламученное море революции, сохранит в себе здоровые жизненные начала для будущего.

…Никто, кроме краснокожих детей пустыни…

Как военнослужащий, накануне и в разгаре войны я не мог выступать в печати иначе, как в исключительных случаях. Официально назначенный руководить переселением русских, в деликатных условиях местной политической игры, я был вынужден к величайшей осторожности даже в выражениях, чтоб не погубить дело в зародыше. Все это прекрасно знали заинтересованные лица.

Вызванный мною к жизни в Париже Комитет под председательством Донского Атамана А.П.Богаевского, при участии моего брата и Парагвайского консула Ла Пьера, уступил место коммерческим организациям, так как консулу был дан соответствующий приказ вследствие перенесения центра переселения в Варшаву, откуда эмигранты посылались польским «Буро» на спекулятивных условиях, закрепощенные по заключенному здесь контракту.

Насильственная остановка дела в Париже вызвала катастрофу бывшего главной пружиной переселения Н.С.Горбачева, которого непосредственное обращение к министру иностранных дел в первый год войны и вынудило последнего поручить мне дело русского переселения. Горбачев мгновенно погрузился в долги, и лишь решительное вмешательство оставшихся со смертью генерала Богаевского членов Комитета сумело ликвидировать их. Но яростная полемика, избравшая его своей жертвой, не оставила его в покое и в дальнейшем, и сотни тысяч русских читателей «Последних новостей» и пр. литературы, поддержанные авторитетом исключительной по составу комиссии — Секретаря Нансоновского Комитета Стогова и Аксентьева, задержавшихся во Франции, всецело обязаны им всеми теми ужасами, которые «неожиданно» появились. Но памятником самоотверженного дела здесь остались тысячи русских интеллигентов, частью устроившихся в Парагвае или рассыпавшихся по Аргентине, Уругваю и Бразилии, и двадцать тысяч крестьян, нашедших здесь спасение от польского ига, не считая тысяч других, застрявших в иных краях. Поля пшеницы, хлопчатника, мака, льна, изобилие домашней утвари и сотни русских домов и хуторов свидетельствуют, что их тяжелый труд не остался напрасным, и от этих людей я не слышал иного слова, кроме слов искреннего привета и благодарности. Эти простые русские слова заставляют меня забывать и до сих пор все пережитые лишения и труды.

Библейские сказания поминают праотца Ноя, в семи душах своей семьи спасшего человечество от потопа. Еще более бескорыстный и великодушный в индейских преданиях, он спасает со второй женою своею погибавших в волнах младенцев. Ясно предвидя будущее, я сделал все, чтоб открыть путь к спасению всем русским, не делая различий ни для семитов, ни для сынов Хама… И если спасены только тысячи и десятки тысяч, а не миллионы, кто вправе обвинить меня в неудаче?! И тогда пускай упрекнут меня те, кто сами, бескорыстно служа другим, сделали дело лучше меня и исполнили свой долг перед Матерью Россией за дедовскую кровь, текущую в их жилах, за материнские заботы, давшие им воспитание, за Царскую науку, сделавшую их полезными даже в чужих краях, за честь сражения под ее знаменами, за честь водить на смерть ее чудо-богатырей.

А те, кто понял всю славную, но тяжелую трагедию сына своей Родины, пусть простят меня, что в последний час, под гром орудий, бомбардирующих Париж, заговорил, наконец, Парагвайский Сфинкс.