Повесть о старых женщинах

Беннетт Арнольд

Михальская Нина Павловна

Роман известного английского писателя Арнольда Беннета (1867–1931) «Повесть о старых женщинах» описывает жизнь сестер Бейнс и окружающих их людей. Однако более всего писателя интересует связь их судеб с социальными сдвигами в развитии общества.

Михальская Н. П. Арнольд Беннет — романист

«Романист — это человек, на которого жизнь производит такое волнующее впечатление, что он испытывает неодолимую потребность поделиться им с другими»

[1]

, — писал Арнольд Беннет — автор романа «Повесть о старых женщинах».

Перечисляя качества, необходимые романисту, он выделял три основных: чувство красоты, страстную напряженность видения и величие духа. Без них он не представлял себе подлинного художника-творца. Все остальное, и в том числе литературную технику, хотя ему и не просто было в этом признаться, он считал второстепенным и легко сбрасывал со счета. Дух великого романиста должен быть великим, — утверждал Беннет. — «Он должен быть отзывчивым, чутким, мужественным, честным, мягкоироничным, нежным, справедливым, милосердным… А самое главное, — прибавлял Беннет, — он должен опираться на здравый смысл»

[2]

. Себя самого он не причислял к великим романистам. Великим он считал только Генри Филдинга за непревзойденную широту и благородство духа. Но справедливость требует признать, что автор «Повести о старых женщинах» обладал многими из тех качеств, которые он считал обязательными для романиста. Ему были свойственны честность и милосердие, мягкая ирония и чуткость, а также то особое умение проникать в жизнь, которое он называл «напряженностью видения», и, конечно, он был наделен способностью опираться на здравый смысл. Для того, чтобы лучше понять Беннета, своеобразие его художественного мира, важно отдать себе отчет в том, как понимал он красоту. Что такое красота для Арнольда Беннета? Чувство красоты он связывал с влюбленностью художника в жизнь, с его способностью быть зачарованным ею. Только тот, кто наделен этим умением, и может постигать красоту жизни. Красота может быть странной, такой, какой никто прежде не видел, но если художник уловил и передал ее в своем романе, то она будет жить. Так, заслугой своего предшественника Джорджа Гиссинга, писавшего о жизни обитателей лондонских трущоб, фабричных рабочих, о нищете и страданиях городской бедноты, Беннет считал открытие «несомненной и ранее никем не обнаруженной красоты в тех формах существования, к которым до него не снисходил ни один художник»

Арнольд Беннет любил повторять, что «хороший роман — это всегда автобиография, окрашенная в цвета всего человечества». «Откуда и как раздобывает романист ту живую ткань, которая служит ему материалом?» — спрашивал он. И отвечал: «Он отсекает ее от себя. Первоклассное произведение художественной литературы всегда в конечном счете автобиографично и обязательно должно быть таким… Когда нужна подлинная творческая работа — а она нужна для каждой страницы, — эффективную опору романист обретает только в себе самом, своей цели он достигает, практически ничего не придумывая, а только аранжируя и варьируя то, что сам чувствовал и видел»

Все эти суждения имеют непосредственное отношение к творчеству самого Беннета. В его романах автобиографическое начало слилось с умением открыть красоту там, где до него ее никто не видел. Он ощутил ее в обыденной жизни внешне ничем не примечательных обитателей Пяти Городов, расположенных в северной части Стаффордшира. Здесь, в этом центре гончарной и фаянсовой промышленности Англии, Беннет родился и вырос, здесь прошли его детство и юность. Это были его родные места, которые он знал с ранних лет, воздух которых вдыхал. Ему были близки и понятны люди, населявшие Пять Городов — Тенстол, Берслем, Хенли, Сток-он-Трент и Ленгтон

Говоря словами Беннета, он «аранжировал и варьировал то, что сам чувствовал и видел». Он создал правдивую картину быта и нравов промышленной английской провинции, увидел то, что скрывалось за «угрюмой улыбкой» Пяти Городов — драматические судьбы людей, чья жизнь подчинена интересам обогащения, убогие будни владельцев промышленных предприятий, торговцев, хозяев пансионов и мелких лавчонок. Он рассказал о повседневной жизни буржуазных семей — этой «крепости эгоизма», о «трагедиях в десяти тысячах действий», которые происходят за стенами домов, о жестокости и деспотизме, о несостоявшейся жизни многих мужчин и женщин, чьи надежды и чувства подавлены и растоптаны тупой силой инерции, всевластием денег. Он сумел показать, правда гораздо более фрагментарно и сжато, невыносимо тяжелые условия труда многих тысяч фабричных рабочих, вынужденных пребывать в «грязи, убожестве, порабощении». В романах «Анна из Пяти Городов», «Леонора», «Клейхенгер» Беннет писал о самом процессе труда на промышленных предприятиях, о рабочих, чья жизнь проходит у гончарных печей, подобных «гигантским склепам», у формовочных машин, похожих на «диких зверей», готовых в любую минуту расправиться с человеком. И это было отнюдь не только воспроизведением впечатлений его ранней молодости и не только картинами быта и нравов жителей Пяти Городов. В произведениях Беннета речь идет о гораздо более значительном. Созданный Беннетом образ английской промышленной провинции перерастал в картину жизни английского буржуазного общества на рубеже XIX–XX века.

Арнольд Беннет. Повесть о старых женщинах:

Роман

Предисловие

Осенью 1903 года, живя в Париже, я обычно обедал в ресторане на рю де Клиши. Две из служивших там официанток обратили на себя мое внимание. С одной — красивой бледной девушкой — я ни разу не поговорил, потому что она работала вдалеке от полюбившегося мне столика. Вторая — грузная властная бретонка — единолично распоряжалась моим столом и мною и мало-помалу своим покровительственным тоном вызвала у меня желание расстаться с этим рестораном. Если я пропускал один-два вечера, она резко попрекала меня: «Это что еще такое! Вы, значит, мне изменяете?» Когда мне однажды не понравилось какое-то блюдо из фасоли, она без обиняков заявила, что я в фасоли ничего не смыслю. Тогда я решил по правде изменить ей и покинул ресторан навсегда. За несколько вечеров до окончательного разрыва в ресторан пришла пообедать старая женщина. Была она толстой, бесформенной, уродливой и неуклюжей, со странным голосом и нелепыми движениями. Нетрудно было заметить, что она одинока и что те странности, над которыми теперь насмехаются неумные люди, появились у нее с возрастом. Она держала множество мелких свертков и непрерывно роняла их. Сначала она выбрала одно место, потом оно ей не понравилось, и она пересела на другое, затем — на третье. Не прошло и нескольких минут, как над ней смеялся весь ресторан. Меня нисколько не тронул хохот моей бретонки средних лет, но жесткая усмешка, исказившая бледное лицо красивой юной официантки, с которой мне так и не пришлось поговорить, огорчила меня.

Я стал размышлять по поводу этой странной посетительницы: «Некогда эта женщина была молодой, стройной и, возможно, красивой, и не было у нее, конечно, нынешних нелепых ужимок. Вполне вероятно, что она не замечает своих странностей. Ее жизнь — трагедия. Кому-то следует набраться сил и написать раздирающий душу роман об истории подобной женщины». Грузная стареющая женщина отнюдь не смешна, а самый факт, что всякая грузная стареющая женщина была в прошлом молодой девушкой с ей одной присущим очарованием юности в фигуре, движениях и складе ума, таит в себе трагический пафос. Этот пафос еще усиливается тем, что процесс превращения юной девушки в грузную стареющую женщину состоит из бесконечного числа бесконечно малых изменений, которых она не замечает.

Именно в то мгновение меня осенила мысль написать книгу, которая впоследствии появилась под названием «Повесть о старых женщинах». Я, конечно, понимал, что женщина, пробудившая столь недостойное оживление в ресторане, не может служить прототипом моей героини, ибо она слишком стара и не вызывает симпатии. Существует непреложное правило — главный герой романа не должен быть антипатичным, и современная реалистическая литература не приемлет эксцентричности в изображении основных персонажей. Я сообразил, что должен выбрать тип женщины, не выделяющейся из толпы.

Мысль о книге я отбросил надолго, но не слишком далеко. Я всегда был преданным поклонником превосходного романа миссис В.-К. Клиффорд

Потом я вернулся в окрестности Фонтенбло и не оставлял «Повесть о старых женщинах» в покое, пока в конце июля 1908 года не поставил последнюю точку. Осенью того же года она была опубликована, и целых шесть недель английские читатели единодушно поддерживали суждение некоего лица (мнению которого я тоже доверял), что сочинение мое честное, но скучное, а в тех местах, где оно не скучно, ощущается прискорбная склонность к фривольности. Мои издатели, хотя и отличались смелостью, все же несколько приуныли, однако с течением времени отношение к книге становилось все менее холодным. Лишь когда я закончил первую часть книги и принялся за подготовку хронологической основы повествования о событиях во Франции, мне пришло в голову, что в него можно включить осаду Парижа

Миссис Бейнс

Глава I. Площадь

I

Эти две девочки — Констанция и Софья Бейнс — не обращали внимания на многие привлекательные особенности родного края, они попросту не замечали их. Не замечали, например, что обитают почти точно на пятьдесят третьей параллели северной широты. Что чуть к северу от них, в складках холма, знаменитого некогда происходившими на нем религиозными оргиями, берет начало река Трент, тихий и типичный для средней Англии водный поток. Еще севернее, неподалеку от трактира, расположенного выше всех остальных в стране

{10}

, возникают две речки поменьше — Дейн и Дов, которые, поссорившись в раннем детстве, отвернулись друг от друга, и одна с помощью Уивера, другая с помощью Трента омывают с двух сторон Англию во всю ее ширину и впадают соответственно в Ирландское и Северное моря. Ах, что за графство, приютившее эти скромные неприметные речки! Что за бесхитростное, неприхотливое графство, довольное тем, что его границы образованы петляющими островными ручьями с милыми названиями Трент, Миз, Дов, Торн, Мис, Стаур, Тейс и даже резвый Северн! Нельзя сказать, что Северн отвечает вкусам графства! Здесь всякая неумеренность подвергается осуждению. Графство счастливо, что не вызывает излишних восторгов. Оно довольно, что гора Рикин, эта раздутая шишка, принадлежит Шропширу, а необузданные нагромождения Пика высятся по ту сторону его границы. Оно вовсе не желает походить на оладью, как Чешир. У него есть все, что есть в Англии, в том числе и Уотлинг-стрит

{11}

длиной в тридцать миль; нет в Англии ничего более прекрасного и ничего более уродливого, чем творения природы и создания рук человеческих, какие можно встретить в пределах этого графства. Это Англия в миниатюре, затерявшаяся в глуби Англии, не воспетая искателями диковинного; возможно, иногда его несколько обижает такое пренебрежение, но зато как гордится оно, инстинктивно воздавая должное присущим ему чертам и особенностям!

Констанцию и Софью, поглощенных важными заботами юности, подобные материи не беспокоили. Со всех сторон их обступало графство. Кругом тянулись холмистые поля и вересковые пустоши Стаффордшира, пересеченные дорогами и тропинками, рельсами, ручьями и телеграфными линиями, обнесенные живой изгородью, принаряженные и облагороженные усадьбами и изящными парками, оживляемые деревушками на перекрестках и ласкаемые солнцем. По лежащим меж откосов путям, огибая повороты, мчались поезда, по песчаным дорогам с грохотом и звоном катили повозки и фургоны, по глади медлительных вод в каналах величаво и неторопливо плыли длинные узкие суда; рекам же приходилось заботиться только о себе, потому что по сей день ни одно судно не плавало по рекам Стаффордшира. Можно представить себе, как по проводам, усеянным птицами, летели сообщения о ценах, чьей-либо скоропостижной смерти или о покупке лошади. В трактирах доморощенные утописты за кружкой пива призывали весь мир к порядку, а в залах и парках должным образом поддерживалось достоинство Англии. Сельские жительницы в поте лица своего боролись с грязью, голодом и дырами на одежде. Тысячи работников трудились в полях столь безграничных и необозримых, что пропадали из виду. Кукушку с ее кукованием было много легче заметить, чем человека, ибо ее звонкие призывы разносились на целые мили вокруг. А на открытых всем ветрам охотничьих угодьях, на тропах, протоптанных мулами за много веков до того, как римляне решили строить Уотлингскую дорогу, водились тетерева. Словом, текла обычная, повседневная жизнь графства во всем ее разнообразии и значительности. Но хотя Констанция и Софья существовали в границах графства, они ему не принадлежали.

Дело в том, что они жили не только в графстве, но и в округе, а ни один житель округа, даже если он стар и ему остается лишь размышлять на разные общие темы, никогда не думает о графстве. Находись графство где-нибудь в центре Сахары, округ испытывал бы к нему столь же малый интерес. Округ игнорирует графство, и лишь иногда, свободным вечером, он, чтобы поразмять ноги, беспечно пользуется графством, как пользуется своим садом позади дома любой человек. Округ не имеет с графством ничего общего, ему вполне достаточно самого себя. Однако его независимость и истинный особый дух его бытия нельзя оценить, вообразив его расположенным вне графства. На лице графства он выглядит мелким пятнышком, как темная звезда Плеяд на зеленом пустынном небе. Хенбридж похож на лошадь со всадником, Берсли — на половину осла, Найп — на пару брюк, Лонгшо — на осьминога, а маленький Тернхилл — на жука. По-видимому, Пять Городов держатся друг за друга во имя безопасности. Однако мысль о том, что они цепляются друг за друга во имя безопасности, рассмешила бы их. Каждый из этих городов — явление исключительное и неповторимое. От севера графства до самого юга, пока не достигнете Вульвергемптона

Площади дали имя св. Луки. Евангелиста могли бы напугать некоторые происшествия на площади его имени, но за исключением приходского праздника, длящегося неделю, когда потрясения неизбежны, Площадь св. Луки вела довольно праведный образ жизни, хотя на ней разместилось пять трактиров. На ней разместилось пять трактиров, банк, цирюльня, кондитерская, три бакалейных лавки, две аптеки, скобяная лавка, лавка суконщика и пять лавок мануфактурных товаров. Таков полный список. Для второстепенных торговых заведений на Площади св. Луки места не было. Аристократию Площади несомненно составляли хозяева мануфактурных лавок (так как банк был конторой безличной). Ни одно торговое заведение не могло бы, вероятно, пользоваться большим уважением, чем лавка мистера Бейнса. И хотя мистер Бейнс уже более десяти лет был прикован к постели, навечно очарованные им чопорные горожане по-прежнему именовали его «досточтимым гражданином нашего города». Подобную репутацию он вполне заслуживал.

Лавка Бейнса, для создания которой пришлось соединить три дома, находилась в нижней части Площади. Она занимала примерно одну треть южной стороны Площади, на остальной части южной стороны помещались магазин аптекарских товаров Кричлоу, лавка суконщика и Ганноверские винные погреба. (Название «Погреба» было на Площади излюбленным синонимом слова «харчевня». Только два трактира грубо именовались харчевнями, остальные же были «погребами»). Лавка Бейнса представляла собой составное трехэтажное здание из темно-красного кирпича с выступом на фасаде, над и под которым тянулись два ряда небольших окон. На каждом подоконнике лежал валик из красной материи, набитый опилками для защиты от сквозняков, на каждом окошке висела короткая незатейливая белая занавеска. Шторой было завешено только окно гостиной на втором этаже, выходившее на угол Площади и Кинг-стрит. Одно окно на третьем этаже отличалось тем, что на нем не было ни занавески, ни валика, и оно было очень грязным. Оно принадлежало комнате, которой никто не пользовался, к ней вела отдельная лестница, упиравшаяся во всегда запертую дверь. Констанция и Софья долгое время ожидали, что из этой таинственной комнаты, смежной с их спальной, появится нечто сверхъестественное. Но их постигло разочарование: никакой позорной тайны, кроме бездарности архитектора, соединившего три дома в один, там не хранилось; это была просто пустая, ничья комната. Громоздкая передняя часть дома выходила на Кинг-стрит, в ней позади мастерской укрылась нижняя гостиная с большим окном, из которой по двум ступенькам можно было выйти прямо на улицу. Странной особенностью лавки было отсутствие вывески. Когда-то давно на ней висела большая вывеска, ее сорвал и сбросил на Площадь памятный всем ураган. Мистер Бейнс решил вывеску не восстанавливать. Он вообще не одобрял «кичливости» (как он выражался) и поэтому даже слышать не хотел о такой штуке, как распродажа. Его ненависть к «кичливости» дошла до того, что он и простую вывеску стал воспринимать как проявление этого порока. Неосведомленным людям, желавшим найти лавку Бейнса, приходилось наводить справки. Для мистера Бейнса возвратить вывеску означало бы не только примириться с нынешним помешательством на неблаговидной саморекламе, но даже участвовать в нем. Подобная сдержанность мистера Бейнса в вопросе о вывеске была воспринята вдумчивыми членами общины как свидетельство того, что уровень принципиальности мистера Бейнса выше, чем они предполагали.

II

Они прижались носами к окну мастерской и глядели на Площадь сверху вниз по прямой, насколько это позволял выступающий фасад. Мастерская находилась над отделом дамских шляп и шелковых изделий. А над отделом шерстяных и рубашечных тканей располагались гостиная и спальная родителей. В поисках модных товаров нужно было подняться по винтовой лестнице, и вы, еще не добравшись до верхней ступеньки, уже видели просторную комнату, вдоль окна и одной стены которой тянулся прилавок красного дерева, на полу лежал желтый линолеум, стояло множество картонок, великолепное псише и два стула. Из-за того что подоконник был ниже прилавка, между оконным стеклом и задней стороной прилавка образовалась щель, в которой вечно исчезали столь важные предметы, как ножницы, карандаши, мел и искусственные цветы — еще одно свидетельство бездарности архитектора.

Прижаться носами к окну можно было, только встав коленями на прилавок, что девушки и сделали. У Констанции носик был очень мило вздернут, у Софьи же был изящный римский нос; она была очень хороша собой — красива и изящна. Обе они сильно походили на скаковых лошадок, трепещущих от полноты нежных и буйных жизненных сил, в них бурно, колдовски играла кровь, они были невинны, хитры, лукавы, чопорны, сентиментальны, невежественны и удивительно мудры. Одной было шестнадцать, другой пятнадцать лет. В этом возрасте человек, если он искренен с самим собой, непременно считает, что ему уже нечему учиться, ибо за последние полгода он познал все без остатка.

— Вот она! — воскликнула Софья.

По Площади, от угла Кинг-стрит, шла женщина в новой шляпке с розовыми лентами и в новом голубом платье, приспущенном в плечах и весьма пышном внизу. Шляпка и платье, сопровождаемые беспощадными взглядами Констанции и Софьи, плыли к северу сквозь немое, освещенное солнцем безлюдье Площади (в четверг пополудни торговля прекращалась повсюду, кроме кондитерской и одной аптеки) в поисках романтической встречи. Где-то под шляпкой и платьем витала душа Мэгги, прислуги Бейнсов. Мэгги появилась в лавке еще до рождения Констанции и Софьи. Семнадцать часов в сутки она проводила в кухне, расположенной в подвале, а остальные семь — в комнатке на чердаке, из дому она выходила только по воскресным вечерам, чтобы посетить церковь, и еще один раз в месяц — в четверг после обеда. Ей было строго запрещено приводить в дом «поклонников», но разрешалось, правда, лишь в редких случаях и в виде огромного одолжения, принимать у себя в подземной берлоге тетку из Лонгшо. Все, да и она сама, считали, что «место» у нее хорошее и относятся к ней хорошо. Следует признать, например, что ей разрешалось влюбляться по собственному выбору при условии, что она не будет «встречаться» с поклонником в кухне или во дворе. И она-таки влюблялась! В течение семнадцати лет она была помолвлена одиннадцать раз. Невозможно было понять, как это уродливое и сильное существо могло так вяло отзываться даже на происки штейгера или почему, поймав мужчину в любовные сети, могла она дойти до такой глупости, чтобы выпустить его на свободу. Но души таких вот Мэгги полны тайн. Эта раба становилась невестой, вероятно, чаще, чем любая женщина в Берсли. Хозяева настолько привыкли к ее поразительным сообщениям, что на протяжении многих лет отвечали на них лишь восклицанием: «Вот как, Мэгги!» Помолвки и трагические расставания стали для Мэгги своего рода развлечением. Окажись Мэгги в других обстоятельствах, она могла бы вместо этого заниматься, скажем, игрой на фортепьяно.

— Ну, конечно, без перчаток! — ехидно произнесла Софья.

III

Девушки пропустили его вперед по винтовой лестнице, ведущей в нижнюю гостиную. За ним последовала Констанция, затем Софья.

— Садитесь в папино кресло, — предложила Констанция. По обе стороны камина стояли две качалки с рифлеными спинками, покрытыми плотными салфетками. Та, что стояла по левую сторону, именовалась «папиным креслом», хотя ее владелец сидел в ней последний раз задолго до Крымской войны, и никогда более сидеть в ней ему не приведется.

— Я, пожалуй, сяду в другое, — сказал мистер Пори, — оно ведь с правой стороны, — и он дотронулся до правой щеки.

Заняв место миссис Бейнс, он наклонился лицом к огню, дабы тепло успокоило боль. Софья поворошила угли в камине, и мистер Пови отпрянул от жара. Потом он ощутил, как что-то легкое упало ему на плечи. Это Констанция сняла со спинки качалки салфетку и прикрыла его от сквозняка. Он не успел сразу выразить протест, и путь к бунту был для него навсегда отрезан. Салфетка оказалась ловушкой. Она превратила его в больного, а Констанцию и Софью в сестер милосердия. Констанция задернула портьеру на двери, ведущей на улицу. Из окна не дуло, потому что рамы были несъемными. Эра вентиляции еще не наступила. Софья плотно прикрыла две другие двери. Девушки стали позади мистера Пови, каждая у одной из двух дверей, и смотрели на него в нерешительности, но переполненные сладостным чувством ответственности.

К этому времени обстановка изменилась: зубная боль у мистера Пови так усилилась, что вытеснила из их памяти забавную встречу в мастерской. Глядя на этих девушек в черных платьях с короткими рукавами и черных передниках, на их гладко причесанные волосы и спокойные, сосредоточенные лица, нельзя было и заподозрить, что они способны хотя бы на малейшее отклонение от сверхангельской безгрешности; особенно удачно имитировала святую невинность Софья. Что касается зубной боли, то она носила приступообразный характер; она подбиралась к апогею постепенно, подобно волне, пытка ужесточалась, пока волна не спадала, оставляя мистера Пови совершенно изможденным, но на мгновение освободившимся от страданий. Эти кризисы повторялись примерно раз в минуту. Свыкнувшись с присутствием юных девиц и согласившись оставить на плечах салфетку, он как бы признал, что нездоров, и открыто отдался во власть недуга. Он нисколько не скрывал своих страданий, о чем свидетельствовали внезапные судороги, сотрясавшие его тело, и неистовые рывки качалки. Вдруг, когда очередная волна отхлынула, он, откинувшись в кресле, пробормотал слабым голосом:

Глава II. Зуб

I

Обе девушки поднялись по неосвещенной каменной лестнице, которая вела из пещеры Мэгги к двери нижней гостиной. Софья шла впереди с большим подносом, а Констанция позади с маленьким. Констанция, у которой на подносе были только чайник, миска с дымящимися и благоухающими мидиями и креветками и тарелка с горячими, намазанными маслом гренками, повернула налево — в нижнюю гостиную, Софья же несла на подносе все необходимое для плотного ужина с чаем на двоих, кроме мидий и креветок: яйца, мармелад, гренки, накрытые перевернутой полоскательницей. Она повернула направо, прошла по коридору мимо комнаты закройщика, поднялась по двум ступенькам в объятую мраком лавку с закрытыми ставнями, запертыми дверьми и зачехленной мебелью, далее — по лестнице, ведущей в мастерскую, и через нее в коридор, ведущий в спальные. Опыт показал, что с большим нагруженным подносом легче проделать этот длинный обходной путь, чем огибать неудобный угол лестницы у нижней гостиной. Краем подноса Софья постучала в спальную родителей. Приглушенные голоса, доносившиеся из спальной, сразу утихли, и очень высокий, очень худой чернобородый человек открыл дверь; он посмотрел на Софью сверху вниз с таким видом, словно спрашивал, с какой стати она им помешала.

— Я принесла чай, мистер Кричлоу, — сказала Софья.

Мистер Кричлоу осторожно принял поднос.

— Кто это? Моя малышка Софья? — раздался слабый голос из глубины спальной.

— Да, папа, — ответила Софья, но попытки войти в спальную не сделала. Мистер Кричлоу поставил поднос на покрытый белой салфеткой комод около двери, а потом без лишних церемоний закрыл дверь. Мистер Кричлоу был ближайшим и старейшим другом мистера Бейнса, хотя по годам и много моложе торговца мануфактурой. Он часто «забегал», чтобы переброситься словом с больным, а уж вторую половину четверга он непременно дежурил у больного. Точно с двух часов и ровно до восьми он опекал Джона Бейнса и самодержавно правил спальной. Все знали, что он не терпит никакого вторжения, ни даже визитов вежливости. Нет и нет! Он жертвует своим еженедельным отдыхом во имя дружеского долга, и никто не смеет мешать ему выполнять свой долг по собственному разумению. Сама миссис Бейнс воздерживалась от вмешательства в подвиг мистера Кричлоу. Она только радовалась, потому что мистера Бейнса ни при каких обстоятельствах нельзя было оставлять без присмотра, а шестичасовое присутствие надежного члена Фармацевтического общества по четвергам куда важнее, чем некоторое ущемление прерогатив жены и хозяйки дома. Мистер Кричлоу был человеком весьма своеобразным, но, когда он находился в спальной, миссис Бейнс могла покидать дом с легким сердцем. Кроме того, мистер Бейнс обожал эти четверги. Для него не было «никого лучше Чарлза». Оба старых друга испытывали некое суровое и затаенное счастье, сидя взаперти в спальной, защищенные от присутствия женщин и прочих глупцов. Как они проводили время, никто, по-видимому, точно не знал, но существовало мнение, что их занимает политика. Мистер Кричлоу, без сомнения, был личностью весьма необычной. Он был человеком привычки. К чаю ему следовало подавать всегда одно и то же. Например, мармелад из черной смородины (он называл его «консервы»). В доме Бейнсов и помыслить не могли, что мистер Кричлоу не получит этого мармелада к чаю. В течение многих лет, когда в доме варили варенье и все благоухало ароматом кипящих в сахаре фруктов, миссис Бейнс заполняла побольше банок мармеладом из черной смородины, «потому что к другому мистер Кричлоу даже не притронется».

II

Софья помчалась по коридору, ведущему к лавке, и укрылась в комнате закройщика, которую гениальный архитектор сотворил над тем местом, где когда-то, по-видимому, находился задний двор одного из трех домов, включенных в ансамбль. Комната освещалась через крышу, и от коридора ее отделяла только не доходившая до потолка перегородка. Здесь Софья дала волю своим чувствам: она смеялась и плакала одновременно, утирая слезы платочком и давясь от хохота, переходящего в истерику, которую она не могла остановить. Вид мистера Пови, оплакивающего свой зуб, по его мнению проглоченный, а на самом деле, давно лежавший у нее в кармане, казался ей самым потешным и уморительным зрелищем на свете. Она совершенно изнемогала. И как только ей казалось, что она превозмогла себя, воспоминание о нелепой сцене вновь вызывало у нее приступ безумного, судорожного смеха.

Мало-помалу она успокоилась. Она услышала, как открылась дверь нижней гостиной, и Констанция, дребезжа чайной посудой на подносе, спустилась по ступенькам в кухню. Значит, ужин закончился без нее! Констанция в кухне не задержалась, потому что мытье чашек и блюдец приберегли для Мэгги на закуску после положенного ей раз в месяц свободного вечера. Дверь нижней гостиной захлопнулась. И опять видение — мистер Пови с салфеткой на плечах — ввергло Софью в пароксизм смеха и плача. В этот момент вновь открылась дверь, и пока Констанция торопливо шла по коридору, Софья заставила себя умолкнуть. Констанция тотчас вернулась со своей вышивкой, которую взяла в мастерской, в нижнюю гостиную. Ни тени любопытства к тому, что произошло с Софьей, она не проявила!

Помедлив немного, Софья, на лице которой после минувшей бури осталась лишь слабая задумчивая улыбка, медленно поднялась через лавку в мастерскую. Ничего примечательного! Оттуда она побрела в гостиную и обнаружила на циновке около двери поднос мистера Кричлоу. Она подняла его и понесла через мастерскую и лавку вниз, в кухню, где мечтательно сжевала два остывших гренка. Она взобралась по каменным ступенькам и у двери нижней гостиной прислушалась. Ни звука! Подобное уединение мистера Пови и Констанции выглядело поистине весьма странным. Она побродила по дому и крадучись спустилась по винтовой лестнице: там она напряженно прислушалась, стоя у другой двери нижней гостиной. Теперь она различила слабое, равномерное похрапывание. Мистер Пови, жертва опия и мидий, спал, а Констанция работала, сидя у каминного экрана! В высшей степени странным было это уединение мистера Пови и Констанции — ничего подобного Софья в жизни своей не видела! Ей хотелось войти туда, но она не могла себя заставить сделать это. Она снова поплелась прочь, растерянная и озадаченная, и оказалась наверху, в спальной, которую делила с Констанцией. В полутьме она легла на кровать и принялась читать «Дни Брюса»

Вскоре она услышала движение на лестнице и знакомый жалобный скрип двери внизу. Она неслышно подскочила к двери спальной.

— Доброй ночи, мистер Пови. Надеюсь, вам удастся заснуть.

III

Когда полчаса спустя Констанция вошла в спальную, Софья уже лежала в постели. Комната была довольно просторной. С самого детства она служила девочкам и убежищем и крепостью. Она казалась им столь же привычной и неизменной, как пещера — пещерному человеку. За всю их жизнь обои в комнате меняли дважды, и каждый раз это событие сохранялось у них в памяти как начало новой эпохи; третью эпоху составила замена половика великолепным старым ковром, отжившим свой век в гостиной. В спальной была только одна железная кровать; в этой постели они никогда не мешали друг другу и устраивались так же обособленно, как если бы спали на противоположных концах Площади св. Луки. Однако если бы Констанция легла на той половине, что у окна, а не на своей — у двери, они сочли бы, что пошатнулись устои вселенной. Маленькая каминная решетка была заполнена обрезками серебряной фольги. Теперь, вспоминая о редких болезнях, перенесенных в детстве, сестры представляли их себе, главным образом, как периоды, когда такой фольгой до отказа наполняли большую коробку из-под комнатных туфель, вешали ее у каминной доски, и от углей начинало подниматься необычайно буйное пламя; серебряная фольга составляла часть мироздания. Оконная рама была неисправна из-за того, что стена немного осела, и даже когда окно было плотно закрыто, с левой стороны между стеной и рамой оставалась узкая щель, через которую сильно дуло; морозными ночами миссис Бейнс приказывала поднять раму до конца и закрепить ее внизу клиньями. Эта щель, подвергающая их опасности, тоже была частью мироздания.

Они располагали только одной кроватью, одним умывальником и одним туалетным столиком, но в некоторых иных отношениях им повезло больше, потому что у них было два гардероба красного дерева; создаваемая двумя гардеробами независимость девочек друг от друга возникла частично благодаря мощному здравому смыслу миссис Бейнс, а частично — в результате склонности отца слегка баловать их. Кроме того, в комнате стоял пузатый комод: в этом сооружении Констанции принадлежали два коротких ящика и один длинный, а Софье — два длинных. На нем стояли две затейливые шкатулки, где каждая из сестер хранила свои драгоценности, банковскую книжку и другие сокровища. Шкатулки были их неприкосновенной собственностью. Они были неодинаковыми, но красотой не превосходили одна другую. Следует отметить, что в этой комнате царило полное равенство: единственным исключением было то, что из трех крючков, прибитых за дверью, два принадлежали Констанции.

— Ну, что? — начала разговор Софья, как только Констанция вошла в комнату. — Как милый мистер Пови?

Она лежала на спине и улыбалась, не поворачиваясь к Констанции и разглядывая собственные руки.

— Спит, — ответила Констанция. — Во всяком случае, мама так считает. Она говорит, что сон для него главное лекарство.

Глава III. Сражение

I

В Пяти Городах освященный обычаем день приготовления теста — суббота. Но миссис Бейнс замешивала тесто по пятницам, потому что по субботам после полудня в лавке, естественно, бывало много дел. Правда, миссис Бейнс готовила тесто и пекла пироги утром, а субботнее утро едва ли отличалось от других, но она замешивала тесто в пятницу, а не в субботу утром потому, что в субботу после полудня в лавке бывало много дел. Таким образом, она получала возможность в субботу утром совершить все покупки без мучительной спешки.

На следующее утро, после первого опыта Софьи в области зубоврачевания, миссис Бейнс мешала тесто в подземной кухне. В этой кухне, пещере Мэгги, царила таинственность церкви, а в пасмурные дни — таинственность склепа. Каменные ступени, ведущие в кухню с улицы, никак не освещались. Спускаться приходилось на ощупь, и когда вы входили в кухню, она по контрасту казалась ярко освещенной и нарядной; возможно, архитектор предвидел и умышленно создал этот эффект. Дневной свет проникал в кухню через широкое, расположенное высоко под потолком окно, до которого девочки начали доставать, когда уже несколько лет посещали школу. Оно было застеклено частично старомодным матовым стеклом, через которое невозможно различать предметы, а частично — стеклом нового типа, представлявшим собой прогресс цивилизации. Через окно виднелись громадные витрины зеркального стекла, принадлежавшие недавно построенным «Солнечным» погребам, а также ноги и юбки прохожих. Крепкая проволочная решетка на окне препятствовала излишнему проникновению света, а также защищала стекла от проделок прохожих, идущих по Кинг-стрит. У мальчишек была привычка изо всех сил пинать решетку ногами.

Стены кухни украшали незабудки на коричневом фоне. Потолок был неровный и закопченный, поперек него тянулась балка, из которой торчали два крюка. С этих крюков некогда свисали веревки, на них были укреплены качели, которыми в прежние времена часто пользовались Констанция и Софья, пока не выросли. У стены между лестницей и окном находилась большая плита. Остальная мебель состояла из стола (у стены напротив плиты), буфета и двух виндзорских кресел. Напротив лестницы зиял дверной проем без двери, ведущий к двум кладовым, еще более темным, чем кухня, смутно различимым хранилищам, которые были видны только благодаря побелке; там на стеллажах располагались кувшины с молоком, блюда с холодным мясом на косточках и остатки яблочного пирога; в углу, поближе к кухне, стоял большой каменный ларь, где хранился хлеб. Еще один дверной проем, с другой стороны кухни, вел в первый угольный подвал, где находились также каменная чаша для мытья посуды и кран, а оттуда по подземному ходу можно было пройти во второй угольный подвал, где хранились кокс и зола; подземный ход тянулся до отдаленного крохотного дворика, а из дворика, обойдя сзади лавку мистера Кричлоу, вы, к своему удивлению, выходили, в конце концов, на Брогем-стрит. Ощущение огромности и непонятности этих мест, которые начинаются на верхней ступеньке кухонной лестницы и заканчиваются в темных углах кладовых или, неожиданно, — на всегда унылой Брогем-стрит, завладело Констанцией и Софьей еще в раннем детстве и сохранилось почти неизменным до самой старости.

На миссис Бейнс было платье из черной альпаги, прикрытое белым передником, длинные завязки которого подчеркивали объем талии. Рукава были подвернуты, пальцы облеплены тестом. Ее нетленная доска для теста занимала угол стола, рядом располагались скалка, сливочное масло, противни, нарезанные яблоки, сахар и прочее. Розовые руки месили в большой белой миске липкую массу.

— Мама, вы здесь? — услышала она голос сверху.

II

— Право же, мистер Пови, это на вас не похоже, — сказала миссис Бейнс, обнаружив по пути в лавку Незаменимого в комнате закройщика. Эта комната для кройки была фактически убежищем, где время от времени уединялся мистер Пови, чтобы скроить костюм или другие туалеты и потом передать их портным, которые работали у себя дома, сидя на столе со скрещенными ногами. В этой же комнате происходили встречи с клиентами для примерки. Отдел шитья процветал, заказы поступали бесперебойно. Однако все эти обстоятельства не повлияли на неодобрительное отношение миссис Бейнс к пребыванию мистера Пови в этом месте.

— А я как раз крою сюртук для пастора, — возвестил мистер Пови.

Его преподобие мистер Мерли, смотритель Уэслианского методистского округа, навещал мистера Бейнса каждую неделю. Во время последнего визита мистер Бейнс заметил, что сюртук пастора позеленел от старости, и приказал сшить и презентовать мистеру Мерли новый. Мистер Мерли, который питал поистине средневековую страсть к уловлению душ человеческих и щедро тратил свои деньги и здоровье на удовлетворение этой страсти, принял дар только во имя божье и подробно разъяснил мистеру Пови смысл слов Христа: «Кесарево кесарю, а богово Богу».

— Вижу, — язвительно ответила миссис Бейнс. — Но это не причина, чтобы сидеть без пиджака, да еще в такой холодной комнате. Это вам-то, с вашей зубной болью!

Действительно, мистер Пови всегда, когда кроил, сбрасывал пиджак. Вместо пиджака он надевал мерную ленту на шею.

III

С обеда Софью никто не видел, и к вечеру ее стали искать. Мать нашла ее в гостиной, где она сидела в одиночестве и без дела. Последнее обстоятельство само по себе было достаточно странным, ибо в будни гостиной не пользовался никто, даже девочки во время каникул, они заходили туда, только чтобы поиграть на рояле. Однако миссис Бейнс воздержалась от замечаний по поводу ее местонахождения и праздности.

— Дружок, — сказала она, стоя у двери и неловко пытаясь сделать вид, что ничего не произошло, — не посидишь ли ты немного с папой?

— Хорошо, мама, — ответила Софья со сдержанной готовностью.

— Софья идет, отец, — объявила миссис Бейнс у открытой двери спальной, которая располагалась под углом к двери гостиной. Затем она, шурша юбками, поспешила по коридору и вошла в мастерскую, куда ее уже давно просили зайти.

Софья проследовала в спальную — место пожизненного заключения ее отца. Хотя из-за нервного беспокойства мистера Бейнса никогда не оставляли одного, в обязанности девочек сидение около него не входило. Основную часть времени у его постели дежурила некая тетя Мария, о которой девочкам было известно, что она им не настоящая тетя, как, например, всесильная, энергичная тетушка Гарриет из Экса, а бедная троюродная сестра Джона Бейнса, одна из тех неимущих жалких родственниц, которые нередко осложняют жизнь большой семьи в маленьком городке. Существование тети Марии, которое раньше было немалым «испытанием» для Бейнсов, за последние двенадцать лет превратилось в нечто «ниспосланное им Провидением». (Не следует забывать, что в те времена Провидение все еще занималось делами всех и каждого и провидело будущее самым невероятным образом. Например, предвидя, что Джона Бейнса поразит «удар» и ему потребуется преданная, неутомимая сиделка, оно за пятьдесят лет до того создало тетю Марию и заботливо окружило ее невзгодами и бедами так, чтобы в нужный момент она была готова успешно справляться с «ударом». Такова, во всяком случае, самая подходящая теория, которая может объяснить, почему Бейнсы, да и весь мыслящий Берсли, употребляют выражение «ниспосланная Провидением» по отношению к тете Марии.) Это была сморщенная маленькая женщина, способная просиживать в спальной по двенадцать часов в сутки и при таком режиме благоденствовать. На ночь она уходила домой, в свой маленький коттедж на Брогем-стрит; кроме того, она бывала свободна по четвергам после полудня и, как правило, по воскресеньям; считалось также, что во время школьных каникул она может приходить, только когда ей захочется или когда не надо убирать ее коттедж. Поэтому в дни праздников и отдыха мистер Бейнс отягощал своих близких больше, чем в другое время, а его сиделки сменяли друг друга в зависимости от требований момента, а не в соответствии с заранее установленным расписанием.

IV

За ужином она, с покрасневшими, опущенными долу глазами, испытывая благоговейный страх перед матерью, вновь превратилась в девочку. Ужин протекал не так, как обычно. Мистера Пови, вернувшегося от дантиста живым, но потерявшего за два дня два зуба, кормили жидкой пищей, а именно — хлебом с молоком; он сидел около камина. Остальных ожидали холодная свинина, половина яблочного пая и сыр. Софья лишь делала вид, что ест: каждый раз, когда она пыталась проглотить кусок, ее глаза наполнялись слезами, а гортань сводило судорогой. Миссис Бейнс и Констанция, как всегда, ели весьма умеренно. За столом царили освещаемые газовым рожком прелестные локоны миссис Бейнс.

— Я сегодня не очень довольна своим пирогом, — заметила миссис Бейнс, с неодобрением пожевывая корочку пая.

Она позвонила в колокольчик. Из своей берлоги появилась Мэгги. Она была в простом белом фартуке, но без чепчика.

— Мэгги, хотите пирога?

— Да, если у вас есть лишний, сударыня.

V

В воскресенье днем миссис Бейнс сделала попытку немного отдохнуть в гостиной, где приказала зажечь камин. Констанция сидела у отца в спальной рядом. Сильно простуженная Софья лежала под одеялом в комнате наверху. В эти минуты единственным утешением для миссис Бейнс были простуда Софьи и новое платье. Она предсказывала, что Софья заболеет, отказавшись от касторки, так оно и случилось. Постояв в ночной сорочке у окна прохладным майским утром, Софья получила то, что миссис Бейнс называла «местью природы». Что касается платья, то в нем она молилась Богу в приходской церкви, в нем просила Бога за Софью перед обедом; четыре двойных ряда гипюра на юбке получили во время церковной службы высокую оценку. В своей накидке, отделанной кружевами, и низкой шляпке с завязкой, она несомненно придавала особый блеск собранию прихожан. Миссис Бейнс была дородна, и моды, предписывающие свободный покрой, широкие ниспадающие контуры и просторные объемы, соответствовали ее фигуре. Не следует думать, что полные дамы зрелого возраста хотят привлечь взор мужчин и потревожить их думы лишь нравственными чарами. Миссис Бейнс сознавала, что хороша собой, статна, представительна и элегантна, и сознание этого доставляло ей истинное удовольствие. Не сомневайтесь — она поглядывала через плечо в зеркало с не меньшим волнением, чем юная девица.

Отдохнуть она не смогла — не удалось. Погруженная в думы, она сидела в той же позе, в какой два дня тому назад сидела Софья. Ее поразило бы, если бы она услышала, что у нее и у ее провинившейся дочери поза, осанка и выражение лица удивительно сходны. Но все было именно так. Какой-то добрый ангел нарушил ее покой, и она бесцельно подошла к окну и бросила взгляд на пустынную Площадь и дома с закрытыми ставнями. Ей, величественной матроне, тоже было свойственно подвергаться странным мгновенным приступам тоски по более романтичной жизни, стремительным полетам хвостатых комет по небесной тверди ее духа, легким, необъяснимым приступам меланхолии. Добрый ангел, выведя ее из подобного настроения, направил ее взор на некое место в верхней части Площади.

Не спеша, но и не теряя времени, она вышла из комнаты. В укромном уголке под лестницей стоял ящик, размером в один квадратный фут и глубиной в восемнадцать дюймов, обитый столовой клеенкой. Она наклонилась и отперла его; внутри, в мягкой подкладке, хранился серебряный чайный сервиз семьи Бейнс. Она вынула чайник, сахарницу, молочник, кувшин для кипятка и подставку для пирога (почти плоское блюдо с изогнутой полукруглой ручкой), гравированные и позолоченные внутри; эти фамильные ценности сверкали в темном углу, отражая затаенную гордость благопристойного семейства. Она поставила все это на поднос, который всегда стоял наготове в тихом убежище. Затем она посмотрела на лестницу, ведущую на третий этаж.

— Мэгги! — позвала она свистящим шепотом.

— Да, мэм! — послышался ответ.

Глава IV. Слон

I

— Софья, ты пойдешь посмотреть на слона? Давай пойдем! — умоляющим голосом спросила сестру Констанция, войдя в гостиную.

— Нет, — несколько высокомерно ответила Софья. — У меня нет времени на слонов.

Прошло всего два года, но девушки повзрослели, в их жизни утвердились длинные рукава, длинные юбки, новые прически, а также степенные манеры, как бы подчеркивающие ужасающую серьезность их образа жизни. Однако время от времени сквозь пласт серьезности неожиданно прорывалась струя ребячества, порождаемая, как сейчас у Констанции, такими событиями, как слоны, и весело возвещавшая, что детство еще не совсем миновало. Сестры резко отличались друг от друга. На Констанции был черный передник из альпаги, а на черной длинной резинке висели ножницы, что свидетельствовало о том, каково ее призвание. Она добилась значительных успехов в отделе дамских шляп. Она научилась должным образом разговаривать с посетителями и, сохраняя присущую ей скромность, держалась весьма сдержанно. Она немного располнела. Все к ней благоволили. Софья посвятила себя учению. Время усугубило в ней замкнутость. Единственным ее другом была мисс Четуинд, с которой она, не забывая о разнице в возрасте, поддерживала очень близкие отношения. Дома она разговаривала мало. Ей недоставало благожелательности к людям, и мать считала ее «обидчивой». От других она требовала деликатности, но сама не платила тем же. На самом деле, она относилась к людям с полузатаенным пренебрежением, иногда мягким, иногда жестоким. В век, когда передники считались почти обязательным признаком благопристойности, она их не носила. Нет и нет! Она передника носить не станет, и дело с концом! Опрятностью сестры она не обладала, и если руки Констанции несколько огрубели от иголок, булавок, искусственных цветов и шерсти, нежные руки Софьи нередко бывали испачканы чернилами. Но Софья была изумительно красива. Даже ее мать и Констанция инстинктивно ощущали, что ее красота, пусть частично, но искупает ее суровость.

— Ну что ж, — сказала Констанция, — раз ты не пойдешь, спрошу, пожалуй, маму, может, она захочет.

Софья, склонившись над книгами, ничего не ответила. Но по ее макушке можно было угадать ответ: «Это меня нисколько не интересует».

II

Ей было известно, что он — странствующий приказчик самой знаменитой и крупной манчестерской оптовой фирмы Биркиншо. Но имени его — Джеральд Скейлз — она не знала. Это был невысокий, но прекрасно сложенный мужчина тридцати лет, с белокурыми волосами и благородной внешностью, как и подобало представителю конторы Биркиншо. Его широкий, туго завязанный галстук, из-под которого выступал край белого воротничка, был особенно элегантен. Уже несколько лет он разъезжал по поручению фирмы Биркиншо, но Софья видела его только однажды, три года тому назад, когда была еще совсем ребенком. В те времена отношения между доверенными приказчиками крупных фирм и их почтенными и надежными заказчиками из небольших городков часто бывали сердечными и близкими. Приказчик приезжал окутанный славой давно сложившейся репутации; ему не нужно было раболепствовать, чтобы получить заказ, а безграничная и незапятнанная воспитанность заказчика делала его равным послу любого ранга. Суть дела заключалась во взаимном уважении и в таком, рождающем доверие понятии, как «старый счет». Тон, которым странствующий приказчик среднего возраста произносил слова «старый счет», сразу обнаруживал все, что было романтического, строгого и величавого в торговле середины викторианской эпохи. Во времена Бейнсов, после того как заказчику вручали один из искусно гравированных списков рекомендуемых товаров («Наш представитель, мистер… будет иметь удовольствие посетить вас в… день следующей недели настоящего месяца»), можно было ожидать, что в… день утром Джон скажет: «А что хорошенького у вас сегодня на ужин, сударыня?»

Мистера Джеральда Скейлза никогда не приглашали к ужину, он даже никогда не видел Джона Бейнса, но миссис Бейнс относилась к нему как к юному преемнику состарившегося приказчика из фирмы Биркиншо, пользовавшегося расположением Площади св. Луки еще до появления железных дорог, с легким оттенком материнской непринужденности, и однажды, когда обе дочери оказались в лавке во время его визита, она велела угловатым девочкам обменяться с ним рукопожатием.

Софья навсегда запомнила эту мимолетную сценку. Молодой человек без имени остался у нее в памяти как символ и воплощение мужественности и элегантности.

Новая встреча с ним, казалось, пробудила ее ото сна. Появилась совсем другая Софья. Пока она сидела в кресле сестры в уголке, отгороженном вертикально стоящими коробками, нервно поигрывая ножницами, ее прелестное лицо приобрело пленительно ангельское выражение. Ни мистер Скейлз, ни кто-либо другой не мог поверить, глядя на эти очаровательные, нежные, полные жизни кроткие черты, что Софья отнюдь не обладает небесной добротой и совершенством. Она не отдавала себе отчета в своих поступках, а являла собой лишь изысканное проявление глубоко затаенного инстинкта привлекать и пленять. От нее исходил дух соблазна и молчаливого согласия. Разве могут надуться эти смеющиеся губы? Разве могут эти сияющие глаза смотреть с холодной неприязнью? Никогда! Подобного нельзя и вообразить! И мистер Джеральд Скейлз, глядя поверх коробок, был околдован этими чарами. Примечательно, что мистеру Джеральду Скейлзу, с его-то жизненным опытом, потребовалось приехать в Берсли, чтобы найти сей перл, сей образец и идеал! Но так уж случилось. Они встретились, будучи в равной мере одинокими, разница заключалась лишь в том, что, в силу привычки, мистер Скейлз не потерял голову.

— А у вас тут праздник, оказывается, — заметил он.

III

Когда Софья вошла в спальную, она испугалась: головы и бороды отца не оказалось на привычном месте — подушке. Ей удалось лишь различить что-то неуловимо странное, свисающее с кровати. Прошло несколько секунд, показавшихся ей вечностью, прежде чем она сумела разглядеть, что верхняя часть его тела соскользнула с постели, а между кроватью и оттоманкой почти до пола свисает его запрокинутая голова. Лицо, шея и руки потемнели от притока крови, рот открыт, язык просунут между черными, распухшими, покрытыми слизью губами, глаза выпучены и смотрят невидящим взглядом. А произошло следующее: мистер Бейнс проснулся, голова и плечи соскользнули с кровати, и он скончался от удушья. В течение четырнадцати лет его не оставляли одного ни на минуту, а теперь он с присущим всякому больному своенравием воспользовался допущенной Софьей кратковременной изменой долгу, чтобы испустить последний вздох. Думайте что хотите, но у Софьи, объятой ужасом, тяжкой печалью и стыдом, мелькнула мысль, что он сделал это умышленно!

Она выбежала из комнаты, чутьем понимая, что он умер, и со всех сил закричала:

— Мэгги! — Дом отозвался эхом.

— Да, мисс, — послышался рядом голос Мэгги, выходившей из комнаты мистера Пови с мусорным ведром.

— Скорей позови мистера Кричлоу. Беги в чем есть. Папа…

IV

В знак смерти в доме на окнах лавки было поднято несколько ставней, и новость мгновенно облетела торговые заведения всего города. Многие в один голос отметили совпадение между смертью мистера Бейнса и выставкой траурного убранства в его лавке. Это совпадение воспринималось как весьма зловещее, и, видимо, существовало мнение, что ради душевного спокойствия не следует слишком глубоко вникать в подобные материи. С того момента, как, по обычаю, на окнах были подняты ставни, Берсли обратил внимание на Джона Бейнса, и с каждым часом это внимание безостановочно росло. Праздник продолжался своим чередом, если не считать, что по настоянию мистера Кричлоу и других жителей города начальник полиции нагрянул на Площадь св. Луки и запретил деятельность оркестра Вумбелла. Вумбелл и начальник полиции разошлись во мнении по поводу справедливости приказа, но все благонамеренные граждане восхваляли начальника полиции, а он сам считал, что пристойным соблюдением приличий споспешествовал упрочению репутации города. Не без трепета перед сверхъестественным было также отмечено, что этой ночью львы и тигры уподобились ягнятам, притом что предыдущей ночью их рев не давал спать всем жителям Площади.

Начальник полиции не был единственным лицом, кого мистер Кричлоу привлек к делу служения славе своего друга. Мистер Кричлоу тратил целые часы, чтобы пробудить у именитых граждан должное отношение к былому величию Джона Бейнса. Он был полон решимости предать свою драгоценную игрушку погребению с подобающей пышностью и делал все для достижения этой цели. Он съездил в Хенбридж на по-прежнему замечательной конке, повидался там с издателем «Стаффордшир сигнал» (тогда это был еженедельник ценой в два пенни, футбольного приложения к нему и в помине не было), и в день похорон «Сигнал» вышел с длинной и велеречивой биографией Джона Бейнса. Эта биография несомненно напомнила согражданам его заслуги: бывший бейлиф, бывший председатель кладбищенского совета и окружной Ассоциации по распространению полезных знаний, а также основоположник местного Акта о заставах, переговоров о новой Ратуше и обсуждения коринфского фасада Уэслианской церкви; в биографии рассказывалось о его смелой речи с галереи бойни во время волнений 1848 года, не забыли также восславить его стойкую приверженность мудрым старым английским принципам торговли и неприятие современных методов. Даже в шестидесятые годы модерн поднимал свою бесстыдную голову. Панегирик завершался восхвалением его мужества во время страшного недуга, коему божественное Провидение сочло нужным подвергнуть покойного; в самом конце «Сигнал» выразил полную уверенность, что родной город воздвигнет в его честь кенотаф. Мистер Кричлоу, не ведавший слова «кенотаф», обратился к словарю Вустера и, обнаружив, что «кенотаф» означает «могильный памятник, воздвигнутый не на месте погребения», был весьма доволен как стилем биографии, так и идеей кенотафа и решил, что она должна быть претворена в жизнь.

Дом и лавка стали средоточием приготовлений к похоронам. Все там переменилось. Мистер Пови три ночи спал на кушетке в нижней гостиной, любезно предоставив миссис Бейнс свою комнату. Траурная церемония приобрела характер навязчивой идеи, ибо предстояло свершить множество дел с достойной пышностью и в строгом соответствии с прецедентами. Предстояло обеспечить достойный семейный траур, траурную трапезу, выбор текста для карточек, посылаемых в память о покойном родственникам и знакомым после похорон, составление надписи на медной пластине, прикрепляемой к гробу, юридические процедуры, письма родным, отбор гостей, а также решить вопросы, связанные с похоронным звоном колоколов, катафалком, перьями, количеством лошадей и рытьем могилы. Ни у кого не оставалось времени предаваться скорби, кроме тети Марии, которая помогла обрядить покойника, а потом села и часами непрерывно плакала по поводу того, что отсутствовала в роковое утро. «Если бы я так не увлеклась чисткой подсвечников, — повторяла она в слезах, — он был бы жив и здоров». Тетю Марию не познакомили с точными обстоятельствами смерти, и о том, что мистер Бейнс умер от недосмотра, ясного представления у нее не было, но, подобно мистеру Кричлоу, она полагала, что во всем мире был лишь один человек, по-настоящему способный ухаживать за мистером Бейнсом. Помимо семьи, мистера Кричлоу и доктора Гарропа, никто не знал, как страдалец завершил свой жизненный путь. Доктор Гарроп, когда его прямо спросили, потребуется ли осмотр трупа, ненадолго задумался, а потом ответил: «Нет» и добавил: «Меньше болтовни, больше толку — запомните мои слова!» Они запомнили. Он был воплощением здравого смысла.

Что же до тетушки Марии, то ее вместе с ее хныканьем выпроводила тетушка Гарриет. Прибытие этой настоящей тетушки из Экса, величественной вдовы внушительных размеров, которую побаивалась даже властная миссис Бейнс, придало событию характер наивысшей торжественности. В спальной мистера Пови миссис Бейнс упала, как ребенок, в объятия тетушки Гарриет и, задыхаясь от рыданий, произнесла:

— Если б хоть было что-нибудь другое, а не этот слон!

Глава V. Странствующий приказчик

I

«ИЗЫСКАННО, 1 шиллинг, 11 пенсов».

Эти замечательные литеры, сидя в нижней гостиной, однажды вечером выводила черной тушью Констанция на ромбике из белого картона. Она сидела у обеденного стола, покрытого скатертью в красно-белую клетку, повернувшись левым боком к камину и к шипящему газу. На ней было малиновое платье, камея и золотая цепочка вокруг шеи, и на плечи она накинула белую вязаную шаль, потому что погода была чрезвычайно холодной; в те времена климат Англии отличался гораздо большей суровостью и бесхитростностью, чем в наши дни. Она низко нагнулась над работой, склонив голову немного набок, высунув кончик языка и вкладывая все силы души и тела в стремление исполнить свое дело как можно лучше.

— Великолепно! — воскликнул мистер Пови.

Мистер Пови сидел напротив нее, опершись локтями о стол, и внимательно, затаив дыхание, наблюдал за ней со священным трепетом мечтателя, на глазах которого сбывается его мечта. А Констанция, не меняя позы, вскинула голову, бросила на него взгляд, сверкнула мимолетной улыбкой, и перед ним мелькнул ее вздернутый носик с прелестными маленькими ноздрями.

Эти двое, сами того не сознавая и о том не догадываясь, творили историю — историю торговли. Они не подозревали, что являли собой силы будущего, вероломно разрушающие то, что создали силы прошлого, но дело обстояло именно так. Они лишь ощущали желание выполнять свой долг в лавке и для лавки, и им, вероятно, и в голову не приходило, что это желание, которое они пробуждали друг у друга, приняло характер страсти. Оно старило мистера Пови, а Констанцию превратило в весьма трудолюбивую, погруженную в заботы молодую леди.

II

Прихожане Уэслианской методистской церкви, что на Утином береге, составляли многочисленную и влиятельную конгрегацию. Ибо в те времена влиятельные люди не только довольствовались жизнью в городе, где некогда жили их отцы, но, не мечтая о загородных домах и чистом воздухе, довольствовались также верой своих отцов в начало и конец всего. В те времена не существовало ничего не ведомого. Вечные тайны выглядели такими же простыми, как арифметическое сложение; ребенок мог с полной уверенностью сказать вам, где вы будете и что будете делать через миллион лет, а также — что Бог думает о вас. Соответственно, поскольку все мыслили одинаково, они встречались по определенным случаям в определенных местах, чтобы выразить присущие всем единые мысли. А в Уэслианской методистской церкви, например, собиралась не скудная горстка людей, с тревогой сознающая, как это бывает теперь, что составляет меньшинство, а величественное и полное собственного достоинства большинство, глубоко уверенное в своей правоте и благопристойности.

Священник с причтом на великолепной кафедре красного дерева преклонили колена и закрыли руками лица; позади же них, в так называемом «оркестре» (хотя в течение десятилетий там не звучал ни один инструмент, кроме органа), преклонял колена и закрывал лица хор, а в богато украшенной галерее и внизу, в приделах, многочисленные ряды свободных телом и душой людей преклоняли колена у скамей с высокими спинками и прикрывали свои лица. Перед ними в напряженной долгой тишине реял отчетливый образ Иеговы на троне, Господа Бога лет шестидесяти, в усах и бороде, с неопределенным выражением лица, по которому нельзя было судить, потребует ли он дальнейшего кровопролития или нет; этого Бога без крыльев окружали белокрылые создания, с песнопениями носившиеся туда и сюда, а вдалеке виднелось отвратительное чудовище с раздвоенными копытами и хвостом, очень опасное, жестокое и наглое, которое могло благополучно существовать в окружении раскаленных угольев и испытывало злобную и безграничную радость, заманив вас лестью и лживым притворством в это же пекло, но вы, конечно, были слишком разумны, чтобы попасться на удочку его нечестивых соблазнов. Один раз в году во время обедни вы таким образом преклоняли колена в течение десяти минут по часам и, предавшись размышлениям, убеждали себя, что слишком разумны, чтобы попасться на удочку его нечестивых соблазнов. Этот час был очень торжественным, самым торжественным из всех.

Странно, что находятся бессмертные души, опрометчиво размышляющие в такой час о мирских делах! Однако среди собрания прихожан, несомненно, были таковые; вероятно, многим из них образ божий, даже если и представлялся отчетливым, казался неспокойным и мимолетным. К этим прихожанам относились и сидевшие на скамье, которая принадлежала семье Бейнс. Кто бы мог предположить, что мистер Пови, новообращенный из первометодистов

Одна лишь Софья, судорожно сжав руками свое прекрасное строгое лицо, сидя в уголке у стены, по-настоящему отдалась мыслям о бессмертном. Смятенное сердце, неистовая сила духовной жизни сделали ее взрослее! Ни одна пылкая, гордая девушка не бывала в более трудном положении, чем Софья! В порыве угрызений совести из-за рокового забвения долга она отреклась от того, что любила, и посвятила себя тому, что презирала. Такова была ее натура. Она свершила сей подвиг с высокомерием, а не по доброте душевной, но вложила в него всю свою силу воли. Констанция была вынуждена уступить ей отдел дамских шляп, потому что пальцы Софьи обладали даром обращаться с лентами и перьями так, как Констанции не удавалось. Софья вершила чудеса в отделе дамских шляп. Обходилась она с покупателями весьма любезно, но потом, когда они уходили, всем этим матерям, сестрам и мистерам Пови следовало поостеречься ее огненных стрел.

Но почему почти через три месяца после смерти ее отца она проводила все больше времени в лавке, объятая тайным пламенем ожидания? Почему однажды, когда незнакомый приезжий вошел в лавку и представился новым поверенным фирмы Биркиншо, у нее оборвалось сердце и ей стало дурно? Она поняла тогда, что обманывает сама себя. С чувством беспредельного унижения она поняла и признала, что причина ее ухода из заведения мисс Четуинд и неожиданного интереса к делам лавки, в лучшем случае, очень неясная и очень нечистая. Продолжи она занятия в школе мисс Четуинд, ей, скорее всего, не удалось бы встретиться с Джеральдом Скейлзом. Работая же в лавке, она непременно его встретит. С этой точки зрения и следовало оценивать истинный характер ее угрызений совести. Какой страшной была для нее эта мысль. Избавиться от нее она не могла, она отравляла ей существование! Поведать ее кому-нибудь она тоже не могла! Не могла обнажить свою рану. Месяцы шли за месяцами, а о Джеральде Скейлзе не было ни слуха ни духа. Она пожертвовала своей жизнью впустую. Собственными руками превратила свою жизнь в трагедию. Она убила отца, она обманывала других и позорила себя лицемерным раскаянием, променяла довольство на нищету, а гордость на унижение, и при этом Джеральд Скейлз исчез! Она потерпела крушение.

III

— Это вы, миссис Бейнс? — спросил Джеральд Скейлз каким-то растерянным тоном, взглянул вверх, а потом поднялся на ноги. — Разве это ваш дом? И правда, ваш. А я понятия не имел, что сижу на вашем крыльце.

Он робко, скорее даже глуповато, улыбнулся, а женщины и мистер Пови окружили его, газовый фонарь освещал их изумленные лица. Скейлз был, конечно, очень бледен.

— Но что же случилось, мистер Скейлз? — взволнованным тоном осведомилась миссис Бейнс. — Вы нездоровы? Вы внезапно…

— Нет, нет, — беспечно ответил молодой человек. — Ничего особенного. Просто на меня только что напали вон там, — он указал на уходящую вдаль Кинг-стрит.

— Напали! — с тревогой повторила миссис Бейнс.

IV

— Если кто-нибудь воображает, что я намерена и дальше терпеть холод в этой мастерской, то он ошибается, — громко, так что слышала мать, заявила Софья на следующее утро и со шляпами в руках отправилась вниз — в лавку.

Она делала вид, что сердится, но этого и в помине не было. Наоборот, она была полна радости и доброжелательства ко всем окружающим. Будь она в обычном расположении духа, она приложила бы все силы, чтобы находиться вне лавки, она была бы сурова и погружена в раздумье. Поэтому ее пребывание на первом этаже и ее настроение вызвали любопытство у трех молодых мастериц, которые шили, сидя вокруг печки в середине лавки, заслоненные огромной кипой рубашечной ткани и грубого полотна, громоздившейся у входа.

Обе сестры расположились в уголке Констанции. У них под ногами лежали горячие кирпичи, на плечи были накинуты тонкие вязаные шали. Им было бы уютнее возле печи, но величие требует жертв. Погода была на редкость суровой. Окна покрылись снаружи плотными ледяными узорами, так что искусство мистера Пови в украшении витрин пропадало зря. И — редчайший случай! — двери лавки были закрыты, обычно же они бывали не просто открыты, но и несколько заслонены выставкой «дешевых товаров». Мистер Пови, посоветовавшись с миссис Бейнс, решил закрыть дверь, отказавшись от привычной выставки. Кроме того, мистер Пови, дабы немного согреть свои члены, надев кожаные рукавицы, лично помог двум поденным рабочим соскрести мерзлый снег с тротуара. Все это вместе взятое свидетельствовало точнее барометра, какой трескучий стоит мороз.

Мистер Скейлз пришел около десяти часов. Вместо того чтобы подойти к прилавку мистера Пови, он смело направился к уголку Констанции и заглянул туда поверх коробок, с улыбкой здороваясь. Обе девушки искренне обрадовались его приходу. Обе покраснели, обе рассмеялись, не сознавая, чему смеются. Мистер Скейлз сообщил, что уезжает, и забежал лишь на минутку, чтобы поблагодарить за доброту, проявленную накануне вечером, «то есть, вернее, сегодня утром». Девушки опять ответили смехом на его шутку. Речь его отличалась необыкновенной простотой. Однако им она казалась волшебно привлекательной. Вошла покупательница. Одна из мастериц поднялась с места, однако хозяйские дочери не пошевелились. Согласно этикету, принятому в лавке, хозяйским дочерям не полагалось обращать внимание на покупателей, особенно случайных, пока помощница не позовет их. В ином случае любая дама, пожелавшая купить тесьмы на один пенни, будет надеяться, что ею займется миссис Бейнс или мисс Софья, если мисс Софья на месте, что было бы нелепо.

Софья, взглянув краем глаза, обнаружила, что помощница беседует с покупательницей; потом помощница бесшумно прошла позади прилавка и приблизилась к уголку.

Констанция

Глава I. Переворот

I

— Итак, — сказал мистер Пови, вставая с качалки, которая некогда принадлежала Джону Бейнсу, — должен же я когда-нибудь начать; начну сейчас!

И он отправился из нижней гостиной в лавку. Констанция проводила его взглядом до двери, там глаза их встретились, выражая нежность, существующую между людьми, чувства которых зиждутся не на одних лишь поцелуях.

Утром этого дня миссис Бейнс, отказавшись далее подчиняться власти Площади св. Луки, отбыла в дом Гарриет Мэддек в Эксе, чтобы поселиться там в качестве младшей сестры. Констанция почти не догадывалась о тайных страданиях, связанных с этим отъездом. Она полагала, что мать сделала все по-своему: идеально подготовила дом к приезду новобрачных из Бакстона

{36}

и поспешила умчаться прочь, чтобы не заставить упомянутых новобрачных застенчиво краснеть. Это соответствовало здравому смыслу и благожелательности ее матери. Кроме того, Констанция не задумывалась над чувствами матери, потому что была слишком глубоко погружена в собственные. Она сидела переполненная ранее недоступным ей знанием, новым ощущением своей значительности, опытом, странными, неожиданными стремлениями, целями и даже, да, да, даже хитроумием! И все же, хотя, казалось, изменились сами контуры ее щек, это была прежняя Констанция — чистая душа, еще не решившаяся расправить крылышки и навсегда покинуть тело, которое было ей приютом; можно было видеть, как это робкое создание с тоской выглядывает из очей замужней женщины.

Констанция позвонила в колокольчик, вызывая Мэгги, чтобы та убрала со стола; в этот момент ей померещилось, что она не замужняя женщина и хозяйка дома, а всего лишь какая-то самозванка. Она от всей души надеялась, что все в доме пойдет гладко, во всяком случае, пока она свыкнется со своим новым положением.

Но ее надежде не суждено было исполниться. В глуповатой, подобострастной улыбке Мэгги затаилась невыразимая трагедия, ожидавшая безоружную Констанцию.

II

— Сэм! — крикнула она с верхней площадки винтовой лестницы.

Молчание. Нижняя дверь была закрыта.

— Сэм!

— Что? — донесся издалека его голос.

— Я уже сделала все, что надо.

III

Через несколько дней в нижней гостиной Констанция разбирала самые ценные подарки к свадьбе: некоторые нужно было завернуть в материю или оберточную бумагу, а потом завязать и наклеить ярлыки, другие лежали в ларцах, обитых кожей снаружи и выложенных бархатом внутри. Среди последних была стойка для яиц, состоявшая из двенадцати серебряных рюмок с позолотой и двенадцати гравированных ложечек им под стать — подарок тетушки Гарриет. «Это, должно быть, стоило немалых денег», как любили говорить в подобных случаях жители Пяти Городов. Даже если бы у мистера и миссис Пови собралось десять гостей или было десять детей и всех их одновременно охватило бы желание поесть яиц за завтраком или за чаем, даже при таком маловероятном стечении обстоятельств, тетю Гарриет огорчило бы, если бы использовали эти рюмки, такие сокровища не предназначены для употребления. Большинство подарков, а их было немного, носили такой же характер. Констанция ни в чем не нуждалась, потому что мать, не колеблясь, передала в ее руки все имущество. Небольшое количество подарков объяснялось тем, что свадьба носила строго неофициальный характер и происходила в Эксе. Ничто так не охлаждает великодушные порывы друзей, как наличие тайны в браке. Не кто иной, как миссис Бейнс, при поддержке обеих заинтересованных сторон, решила, что свадьба должна происходить конфиденциально и вне Берсли. Свадьба Софьи была излишне неофициальной и происходила слишком далеко, и некоторая таинственность, окружавшая свадьбу Констанции (брак которой был безупречен во всех отношениях), впоследствии несколько оправдала своеобразие свадьбы Софьи, доказав, что миссис Бейнс вообще предпочитает негромкие свадьбы. В таких делах миссис Бейнс была способна на чрезвычайную тонкость.

В то время, когда Констанция с должной серьезностью занималась свадебными подарками, Мэгги скребла ступеньки, ведущие с тротуара Кинг-стрит к боковой двери, которую она открыла настежь. Было прекрасное июньское утро.

Сквозь скрежет Констанция внезапно услышала негромкое рычание собаки, а потом хриплый мужской голос.

— Хозяин дома, тетка?

— Может, дома, а может, нет, — последовал ответ Мэгги. Ей не понравилось, что ее назвали теткой.

IV

Таким образом, миссис Бейнс была своевременно оповещена о вывеске. В письме миссис Бейнс к Констанции, которое она написала после получения письма от Сэмюела (любезного послания зятя, желающего быть более чем благопристойным по отношению к теще), упоминания о вывеске не было. Однако это умолчание нисколько не ослабило тревоги Констанции по поводу того, что произойдет, когда матушка и Сэмюел столкнутся непосредственно под вывеской. Поэтому со страхом, любовью и нетерпением в душе отворила Констанция боковую дверь и сбежала вниз по ступенькам, когда в четверг утром — в назначенное для торжественного прибытия сестер время — у дома остановилась коляска. Но Констанцию ожидал сюрприз. Тетушка Гарриет не приехала. Крепко целуя дочь, миссис Бейнс рассказала, что в последний момент тетушка Гарриет почувствовала недомогание, не позволившее ей пуститься в дорогу. Она прислала самый нежный привет и пирог. Боли у нее все время повторяются. Именно из-за этих таинственных болей сестрам не удавалось приехать в Берсли раньше. Слово «рак», постоянно внушающее ужас тучным женщинам, произнесено не было, но чуть не сорвалось у них с языка, наступила пауза, и все были довольны, что миссис Бейнс воздержалась от этого страшного слова. Из-за болезни сестры оживление миссис Бейнс выглядело несколько принужденным.

— Что же с ней, как вы думаете? — спросила Констанция.

Миссис Бейнс выпятила губы и приподняла брови, как бы говоря, что один бог знает, отчего эти боли.

— Надеюсь, ей не будет плохо одной, — заметила Констанция.

— Конечно, — быстро ответила миссис Бейнс. — Полагаю, вы не думаете, что я приехала сюда, чтобы огорчить вас? — добавила она, оглядываясь с таким видом, будто бросает вызов судьбе.

Глава II. Рождество и последующее

I

Мистер Пови играл гимн на фисгармонии, ибо было решено, что в церковь никто не пойдет. Констанция в траурном платье и белом переднике сидела на подушечке перед камином, а около нее спокойно покачивалась в качалке миссис Бейнс. Стояла необычайно холодная погода, и руки мистера Пови в митенках были красно-синего цвета, но, подобно многим владельцам лавок, он почти перестал ощущать капризы температуры. Хотя огонь в камине неистовствовал, тепло в комнату не проникало, потому что этот средневековый очаг был построен с целью обогревать лишь дымоход и каминную решетку. Придвинуться к камину ближе Констанция могла бы, только превратившись в саламандру

{37}

. Эра доброго, старомодного празднования Рождества, столь уютно благолепного для бедных, еще не завершилась.

Да, Сэмюел Пови одержал победу в битве за место, где семья проведет Рождество. Но он получил поддержку грозного союзника — смерти. Миссис Гарриет Мэддек скончалась после операции, завещав свой дом и деньги сестре. Торжественный обряд ее погребения произвел огромное впечатление на благопристойных жителей города Экса, где покойная миссис Мэддек была персоной значительной, даже лавку на Площади св. Луки закрыли на целый день. Похороны были таковы, что сама тетушка Гарриет одобрила бы их — грандиозная церемония, которая оставила у сокрушенных людей неизгладимое, сложное воспоминание о блестящих покровах, траурных креповых повязках, лошадях с выгнутыми шеями и длинными гривами, распевной речи священников, пироге, портвейне, вздохах и христианском смирении перед непостижимой волей Провидения. Миссис Бейнс держалась с неестественным спокойствием до самого конца похорон, а потом Констанция почувствовала, что прежней мамы, мамы ее детства, более не существует. Для большинства людей легче было бы питать любовь к принципам добродетели или к горной вершине, чем к тете Гарриет, которая, несомненно, была не столько женщиной, сколько сводом законов. Но миссис Бейнс любила ее, она была единственным человеком, к кому миссис Бейнс обращалась за поддержкой и советом. Когда она умерла, миссис Бейнс отдала ей дань уважения, собрав последние остатки своей величественной силы духа, а потом, рыдая, признала, что непобедимое побеждено и неисчерпаемое исчерпано, и превратилась в старуху с седеющими волосами.

Она упорно продолжала отказываться от празднования Рождества в Берсли, но Констанция и Сэмюел понимали, что она сопротивляется для вида. Вскоре она уступила. Когда вторая новая служанка Констанции пожелала уйти за неделю до Рождества, миссис Бейнс могла бы сослаться на волю Провидения, на этот раз действующего в ее пользу, но нет! Проявив удивительную сговорчивость, она предложила захватить с собою одну из своих служанок, «чтобы Констанция справилась» с Рождеством. Ее встретили проявлениями нежной заботливости, и она обнаружила, что дочь и зять ради нее «покинули» парадную спальную. Весьма польщенная подобным вниманием (которое явилось результатом великодушия мистера Пови), она все же усиленно возражала, «слышать об этом не желала».

— Но, мама, это нелепо, — решительно заявила Констанция. — Не хотите же вы, чтобы мы опять мучились с переездом обратно? — И миссис Бейнс в слезах согласилась.

Так началось Рождество. Вероятно, к счастью, служанка из Экса оказалась скорее благодетельницей, чем обычной прислугой, и была приемлема только в этой роли, поэтому Констанция и ее мать сочли нужным лично заняться домашней работой, дабы, сколь возможно, не утруждать благодетельницу. Вот почему на Констанции был белый передник.

II

— Через год мне сорок! — воскликнул как-то мистер Пови, причем выражение его лица было одновременно насмешливым и серьезным. Произошло это в день, когда ему исполнилось тридцать девять.

Констанция вздрогнула. Она, конечно, знала, что они становятся старше, но никогда глубоко не вникала в суть этого явления. Хотя заказчики иногда отмечали, что мистер Пови раздобрел, и хотя, когда она помогала ему снять с себя мерку для нового костюма, мерная лента подтверждала сей факт, она в нем изменений не замечала. Она сознавала, что и сама несколько поправилась, но казалась себе точно такой же, как прежде. Только вспоминая даты и производя подсчеты, она на самом деле убеждалась, что замужем уже немногим более шести лет и многим более шести месяцев. Она вынуждена была признать, что если Сэмюелу через год минет сорок, то ей исполнится двадцать семь. Но это не будут настоящие двадцать семь и настоящие сорок в отличие от двадцати семи и сорока у других людей. Не так давно она смотрела на человека сорока лет, как на глубокого старика, стоящего одной ногой в могиле.

Она стала размышлять, и чем дольше размышляла, тем яснее убеждалась, что календари все же не врут. Взгляните на Фэн! Да, прошло уже, должно быть, лет пять с того памятного утра, когда в души Сэмюела и Констанции вкралось сомнение относительно моральных устоев Фэн. Пристрастию Сэмюела к собакам не уступала по силе его неосведомленность о тех опасностях, коим может подвергнуться юная темпераментная особа, и он очень расстроился, когда вышеуказанное сомнение перешло в уверенность. Фэн же оказалась единственным существом, не переживающим испуга и не боявшимся последствий. Животное, обладающее непорочным разумом, не ведало чувства скромности. Как ни разнообразны были совершенные ею преступления, ни одно из них не шло в сравнение с этим! В результате появилось четверо четвероногих, которых признали фокстерьерами. Мистер Пови вздохнул с облегчением. Фэн повезло больше, чем она того заслуживала, ибо результат мог бы быть совсем иным. Хозяева простили ее и избавились от греховного плода, а потом нашли ей законного супруга, столь знатного, что он мог бы потребовать приданого. А теперь Фэн уже бабушка с определившимися представлениями и привычками, вместе с ней в доме живет ее сын, многочисленные же внуки рассеяны по всему городу. Фэн стала степенной, лишенной иллюзий собакой. Она принимала мир таким, каков он есть, и в процессе познания мира научила кое-чему и своих хозяев.

Кроме того, существовала еще Мэгги Холлинз. Констанция до сих пор отчетливо помнила, какое чувство неловкости она испытала, когда однажды принимала у себя Мэгги с наследником Холлинзов, было это давным-давно. Взбудоражив полгорода тем, что произвела на свет младенца (чуть не отдав богу душу), Мэгги позволила ангелам унести его на небо, и все говорили, что в ее-то возрасте она должна быть за это благодарна. Старые женщины откапывали в своей памяти забытые сказки о проделках богини Люцины

Все эти перемены произошли всего за шесть лет! Календари не лгали.

III

Была ли счастлива Констанция? Конечно, что-то всегда занимало ее мысли: какие-то дела в лавке и по дому, что-то требующее всего приобретенного ею умения и опыта. Жизнь ее была полна утомительного однообразия, однообразия бесконечного и скучного. Они оба — она и Сэмюел — трудились дружно и тяжело: вставали чуть свет, работали, как говорится, «не покладая рук», ложились спать рано, сраженные усталостью, так неделя следовала за педелей, месяц за месяцем, незаметно сменяли друг друга времена года. В июне и июле они иногда отходили ко сну еще засветло. Они лежали в постели и мирно обсуждали повседневные дела. Когда с улицы доносился шум, Сэмюел, зевая, говорил: «Закрывают Погреба!» А Констанция добавляла: «Да, уже совсем поздно». А швейцарские часы быстро отбивали одиннадцать ударов по звонкой струне. И тогда, перед тем как заснуть, Констанция иногда предавалась раздумью о своей судьбе, как это случается даже с самыми занятыми и сдержанными женщинами, и приходила к выводу, что судьба к ней благосклонна. Ее огорчали неотвратимое старение и одиночество матери в Эксе. Открытки, которые чрезвычайно редко приходили от Софьи, вызывали скорее грусть, чем радость. Наивные восторги времен ее девичества давно растаяли, ибо такова цена опыта, самообладания и трезвого восприятия действительности. Не миновала ее и присущая всему человечеству беспредельная тоска. Но засыпала она с ощущением неотчетливой удовлетворенности. Основой этой удовлетворенности служило то, что они с Сэмюелом понимали и уважали друг друга и шли на взаимные уступки. Их характеры подверглись испытанию и выдержали его. В отношениях между ними любовная страсть не занимала главного места. Привычка неизбежно умеряла ее сияние. Для них она уподобилась едва ощутимой приправе, но если бы этой приправы не было, как оттолкнуло бы их от себя все блюдо!

Сэмюел никогда или крайне редко предавался размышлениям о том, оправдала ли жизнь его надежды. Но временами его одолевали необычные ощущения, которые он не подвергал анализу, но которые были ближе к восторженности, чем любое из чувств Констанции. Например, когда он испытывал один из свойственных ему приступов неистовой ярости, внутри кипящей, снаружи мрачной, внезапное воспоминание о неизменном, кротком, непоколебимом самообладании жены удивительным образом успокаивало его. Она представлялась ему воплощением женственности. Поставит она, скажем, цветы на каминную доску, а потом, через несколько часов, вовремя еды неожиданно спросит, как ему понравился ее «садик», а он уже интуитивно понимал, что ее не удовлетворит поверхностный ответ, что ей нужно его искреннее мнение, только искреннее мнение имеет значение для нее. Подумать только, цветы на каминной доске назвать «садиком»! Как очаровательно! Как по-детски! Еще у нее была манера — в воскресенье утром, когда она спускалась в нижнюю гостиную, готовая отправиться в церковь, затворяла с негромким стуком входную дверь, прихорашивалась, как бы призывая его осмотреть ее со всех сторон, и ждала ответа на немой вопрос: «Ну что? Тебе нравится?» Этот обряд всегда связывался у него в памяти с ароматом лайковых перчаток! Она неизменно советовалась с ним относительно цвета и покроя ее туалетов. Предпочитает ли он то или это? Он не воспринимал подобные вопросы серьезно до того дня, когда намеком, всего лишь намеком дал ей понять, что ее новое платье не вызывает у него полного восторга, это было первое платье, пошитое после окончательной отмены кринолинов. Она его никогда больше не надевала. Сначала муж полагал, что она поддразнивает его, и убеждал ее прекратить эту шутку. Однажды она на это ответила: «Не уговаривай меня. Это платье я больше носить не буду». И тогда он понял всю глубину ее серьезности и благоразумно воздержался от комментариев. Еще долгое время это происшествие волновало его. Оно льстило ему, беспокоило его и вместе с тем озадачивало. Очень странно, что женщина, подверженная подобным капризам, может быть такой мудрой, умелой и совершенно надежной, как Констанция! Ибо ее практическая сметка и здравый смысл неизменно вызывали в нем восхищение. Он навсегда запомнил первый случай, когда она проявила эти качества: она настояла на том, что, если они оба одновременно будут покидать лавку два раза в день на полчаса или на час, немедленного крушения всего их дела не произойдет. Не выступи она с упорством, но и со свойственной ей благожелательностью против старого предрассудка, который он унаследовал от своих хозяев, они бы до сих пор садились за трапезу врозь. А каким поразительно тонким было отношение Констанции к матери во время четырехмесячной осады Парижа, вспомнил он, когда миссис Бейнс была уверена, что ее грешной дочери ежеминутно угрожает гибель, и открытка ко дню рождения Констанции — явилась достойным воздаянием за ее отношение.

Когда какой-нибудь бестолковей глупец восклицал: «Ну, как там у вас насчет малыша?» или женщина негромко замечала: «Я часто сожалею, что у вас нет детей», они отвечали, что и представить себе не могут, как бы они справлялись, если бы у них был ребенок. Ведь лавка, да то, да се!., И слова их были совершенно искренними.

IV

Просто удивительно, что какая-то мелочь может выбить даже самых положительных и серьезных людей из привычной колеи. Однажды мартовским утром некий драндулет — адская штука на двух одинаковых деревянных колесах, соединенных железной перекладиной, в центре которой было прикреплено деревянное седло, — нарушил покой Площади св. Луки. Правда, это был, вероятно, первый велосипед-драндулет, покусившийся на спокойствие Площади св. Луки. Он появился из лавки Дэниела Пови, кондитера и булочника, а также прославленного кузена Сэмюела Пови, жившего на Боултен-Терес. Боултен-Терес располагалась почти под прямым углом к дому Бейнсов, а из вершины угла расходились Веджвуд-стрит и Кинг-стрит, покидая пределы Площади. Драндулет выкатил под наблюдением отца единственный сын Дэниела одиннадцатилетний Дик Пови, и Площадь вскоре убедилась, что Дик обладает врожденным талантом к обузданию необученного велосипеда. После нескольких попыток ему удалось проехать верхом на машине расстояние по меньшей мере в десять ярдов, и благодаря его подвигам Площадь св. Луки обрела притягательность цирка. Сэмюел Пови с нескрываемым интересом наблюдал за происходящим из-за приоткрытой двери, а многострадальные юные мастерицы, хотя и знали, что разыгрывается на Площади, не смели отойти от печи. Сэмюел испытывал сильнейшее искушение смело выйти из засады и поговорить с кузеном об этой безделице, у него, несомненно, было больше прав поступить так, чем у любого другого лавочника на Площади, потому что они принадлежали к одной семье, но ему мешала застенчивость. Между тем Дэниел Пови и Дик добрались с машиной до верхней точки Площади, где находилась лавка Холла, и Дик, надежно усевшись в седле, сделал попытку спуститься по отлогому мощеному склону. Иной раз дело у него не спорилось, потому что машина странным образом поворачивалась, совершала движение вверх и затем спокойно укладывалась на бок. Этот миг в биографии Дика был отмечен небывалым скоплением зрителей в дверях всех лавок. В конце концов драндулет умерил свое непослушание, и — гляньте только! — Дик уже катит вниз по Площади, а зрители стоят затаив дыхание, как будто это сам Блонден

Сэмюел поднял его невредимым. Помощь, оказанная им Дику, придала ему значительности, приобщила его к славе самого подвига. Прибежал радостный Дэниел Пови.

— Не плохо для начала, правда? — воскликнул знаменитый Дэниел. Хотя он отнюдь не отличался простодушием, чувство гордости за сына иногда делало его несколько наивным.

Отец и сын объяснили Сэмюелу устройство машины, причем Дик неустанно повторял невообразимо странное правило: если вы чувствуете, что падаете вправо, вы должны повернуть направо, и наоборот. Сэмюел внезапно обнаружил, что он принят, так сказать, в теснейшее сообщество друзей велосипеда, вознесенное превыше всех других на Площади. После первого рискованного приключения произошли еще более волнующие события. Белокурый Дик принадлежал к числу тех необузданных, диких сорванцов, которые от рождения лишены чувства страха. Секрет действия машины открылся ему во время первой поездки, и он, не говоря ни слова, решил превзойти самого себя. Сохраняя неустойчивое равновесие, он, нахмуренный, со стиснутыми зубами, вновь спустился по склону Площади и сумел-таки свернуть на Кинг-стрит. Констанция из нижней гостиной увидела, как мимо окна пролетела какая-то непонятная крылатая штука. Кузены Пови издали протестующие вопли тревоги и пустились в погоню, поскольку склон Кинг-стрит круто уходил вниз. Полпути по Кинг-стрит Дик ехал со скоростью двадцать миль в час, держа направление прямо на церковь, как будто собирался отделить ее от государства и погибнуть. Главные ворота ограды были открыты, и этот ужасный ребенок, которому везло, как безумцу, благополучно проскочил через вход на кладбище. Кузены Пови обнаружили его лежащим на поросшей травой могиле и преисполненным гордости. Первыми его словами были: «Папа, вы подобрали мою шапку?» Символический финал этого путешествия не ускользнул от внимания Площади, во всяком случае о нем много говорили.

Происшествие сблизило кузенов. Они обрели привычку встречаться на Площади, чтобы поболтать. Встречи стали предметом всеобщего обсуждения, поскольку прежде отношения между Сэмюелом и знаменитым Дэниелом были весьма холодными. Было известно, что Сэмюел осуждает миссис Дэниел Пови более резко, чем большинство ее недоброжелателей. Однако миссис Дэниел Пови была в отъезде; возможно, если бы она была дома, Сэмюел не решился бы примкнуть к Дэниелу даже на нейтральной почве — Площади. Но сломав лед отчуждения, Сэмюел радовался, что между ним и кузеном установились более близкие отношения. Эта дружба льстила ему потому, что Дэниел, несмотря на супругу, был заметной фигурой в кругу более широком, чем круг Сэмюела; кроме того, новая дружба утверждала его в положении человека, равного любому члену торгового сословия (а ведь он раньше был всего лишь приказчиком). К тому же он, к своему удивлению, искренне полюбил Дэниела и восторгался им.

Глава III. Сирил

I

Констанция стояла в нижней гостиной у большого, с частым переплетом окна. Она очень располнела. Хотя всегда она выглядела пышной, фигура у нее была складная, с узкой, подчеркнутой талией. Теперь контуры сгладились, талия исчезла, кринолины, искусно ее подчеркивавшие, вышли из моды. Можно было бы понять человека, который, не поддавшись обаянию ее лица, назвал бы ее толстой и неуклюжей. Лицо ее, серьезное, доброе и полное упования, с ослепительными, свежими щечками и округлой мягкостью линий, возмещало недостатки фигуры. Ей было почти двадцать девять лет.

Стоял конец октября. На Веджвуд-стрит, что рядом с Боултен-Терес, снесли все маленькие коричневые домишки, чтобы освободить место для строительства роскошного крытого рынка, фундамент которого закладывался как раз в это время. Дома уже не заслоняли обширного участка неба на северо-востоке. Огромная темная туча с рваными краями поднялась из глубин и заслонила нежную синеву опускающихся сумерек, а на западе, за спиной Констанции, безмятежно и величаво печальное солнце садилось на затихший, как обычно по четвергам, город. Это был один из тех дней, которые впитывают в себя всю грусть кружащейся Земли и преобразуют ее в красоту.

Сэмюел Пови повернул с Веджвуд-стрит за угол, пересек по косой Кинг-стрит и подошел к парадной двери, которую открыла Констанция. Он выглядел усталым и встревоженным.

— Ну, что? — спросила Констанция, когда он вошел.

— Ей не лучше. Не скрою — ей хуже. Мне бы следовало остаться, но я понимал, что ты будешь волноваться. Поэтому я поспешил на трехчасовой поезд.

II

Гостиная была полна приглашенных, одетых соответственно этикету. Эта старая гостиная была тесно и по-новому обставлена прекраснейшей викторианской мебелью из дома покойной тети Гарриет в Эксе: две этажерки с дверцами, большой книжный шкаф, великолепный сверкающий неподъемный стол, истерзанные резьбой стулья. Прежнюю мебель перенесли в нижнюю гостиную, которая приобрела величественный вид. Весь дом светился богатством, он был до предела насыщен спокойным, сдержанным изобилием; миссис Бейнс назвала бы даже самые незначительные предметы, стоявшие в самых незаметных углах, «добротными». Констанция и Сэмюел располагали половиной денег тети Гарриет и половиной денег миссис Бейнс; вторая половина предназначалась для Софьи, возвращение которой оставалось маловероятным, опекуном был определен мистер Кричлоу. Дело Пови продолжало процветать. Окружающие знали, что мистер Пови покупает дома. Однако у Сэмюела и Констанции друзей не прибавилось; они, как говорят в Пяти Городах, «не расширяли связей в обществе», зато весьма щедро расширяли свое участие в благотворительных подписных листах. Они держались особняком. Гости пришли не к ним, а к Сирилу.

Его нарекли Сэмюелом потому, что Констанция хотела, чтобы он носил имя отца, а Сирилом потому, что его отец в тайниках души презирал имя Сэмюел; так что все называли его Сирил, а Эми, признанная преемница Мэгги, именовала его «мастером Сирилом». Во все часы бодрствования мысли его матери были сосредоточены только на нем одном. Его отец в то время, которое он не посвящал планам обогащения Сирила, зарабатывал деньги с единственной целью — обогатить Сирила. Сирил был центром, притягивающим к себе весь дом, любое стремление было направлено на Сирила. Лавка теперь существовала только для него. Дома, которые Сэмюел покупал по частным договорам или, смущаясь, на аукционах, так или иначе были связаны с Сирилом. Сэмюел и Констанция потеряли способность правильно оценивать себя, теперь они видели в себе только родителей Сирила.

Этого они почти не осознавали. Упрекни их кто-нибудь в мономании, у них на лицах появилась бы улыбка людей, уверенных в своем здравомыслии и психическом равновесии. Но, несмотря на это, они были истинными маньяками. Инстинктивно они, насколько могли, скрывали этот факт. Они не признавались в этом даже самим себе. Сэмюел действительно нередко говорил: «Ребенок — это еще не все. Мальчишка должен знать свое место». Констанция всегда внушала сыну уважение к отцу, как к главнейшему лицу в доме. Сэмюел всегда внушал ему уважение к матери, как к главнейшему лицу в доме. Делалось все возможное, дабы убедить его, что он нуль, ничто и обязан радоваться, что живет на свете. Но он-то знал, каково его значение. Он знал, что ему принадлежит весь город. Он знал, что родители обманывают себя. Даже когда его наказывали, он знал, что это происходит потому, что он так значителен. Он никогда не делился с родителями даже частью этого знания, первобытная мудрость подсказывала ему, что свое понимание надо затаить глубоко в душе.

Ему было четыре с половиной года. В этом смуглом, как отец, красивом, как тетка, высоком для своего возраста мальчике не было ни одной черты, напоминающей мать, лишь иногда «проступало что-то общее». От причудливых нечленораздельных звуков, а потом — нескольких односложных слов, выражающих конкретные предметы и определенные желания, он перешел к удивительному, тонкому владению самым трудным из германских языков и мог сказать решительно все. Он умел быстро ходить и бегать, обладал многими точными представлениями о Боге и не сомневался в особом расположении к нему младшего божества по имени Иисус.

Итак, настоящий прием был изобретением его матери и осуществлен по ее проекту. Отец сначала отнесся к нему насмешливо, но потом сказал, что если уж устраивать прием, то как следует, и приложил к этому делу все свои организационные способности. Сирил на первых порах принял этот проект к сведению без особого интереса, но по мере приближения назначенного дня и усиления подготовки он начал относиться к нему благосклонно, а потом и восторженно. Отец взял его с собой в кондитерскую Дэниела, и ребенок подошел к решению столь сложной задачи весьма серьезно, взвешивая все «за» и «против».

Глава IV. Преступление

I

— Ну-ка, мастер Сирил, — сердито сказала Эми, — оставьте камин в покое. Подбрасывать уголь в огонь — не ваше дело.

Девятилетний мальчик, крупный и плотный для своих лет, круглолицый и очень коротко остриженный, склонился над каминной решеткой, из которой пробивался дым. Дело происходило после Пасхи, прохладным утром, примерно без пяти восемь. Эми, в наспех надетом синем платье и коричневом фартуке из грубой ткани, накрывала стол к завтраку. Мальчик, не разгибаясь, повернул к ней голову.

— Умолкни, Эм, — ответил он с улыбкой. Исходя из того, что жизнь коротка, он обычно, когда они оставались наедине, называл ее Эм, — а то заеду тебе в глаз кочергой.

— Как тебе не стыдно! — сказала Эми. — Ты отлично знаешь, что матушка велела тебе вымыть сегодня утром ноги, а ты не послушался. Конечно, наряды — вещь хорошая, но…

— Кто это говорит, что я не вымыл ноги? — с виноватым видом произнес Сирил.

II

Никто, правда, не надеялся, что подобное, почти идеальное положение вещей сохранится навсегда, оно, несмотря на столь блестящее начало, непременно будет нарушаться трудностями и даже временно переносить крушения. Но нет! Сирил как будто был создан для школы. Не успели мистер Пови и Констанция привыкнуть к тому, что они родители «взрослого парня», не успел Сирил несколько раз разбить стекло своих чудесных часов, как завершился летний триместр и наступили волнения в связи с присуждением наград, как тогда называли эту церемонию, потому что в те времена небольшие школы еще не набрались наглости прозвать процедуру окончания занятий «актовым днем». Присуждение наград принесло особую радость мистеру и миссис Пови. Хотя, как стало известно, наград было мало, частично, чтобы поднять их ценность, частично, чтобы уменьшить расходы (фонд пожертвований был невелик), Сирил удостоился награды в виде готовальни; кроме того, он оказался в числе лучших учеников класса и был переведен в труднейший четвертый класс. В этот летний день Сэмюела и Констанцию пригласили в большую залу представительства Веджвуда, и они увидели всех членов Совета попечителей, поднявшихся на помост, а среди них, в центре — престарелого и знаменитого сэра Томаса Уилбрэема Уилбрэема, бывшего члена парламента, последнего почтенного представителя древнего рода, который со своим аристократическим лондонским произношением назвал предметы, стоявшие перед ним, «жалким набором наград». Сэр Томас вручил Сирилу готовальню и пожал ему руку. Сэмюел, учившийся лишь в народной школе, вспомнил повседневные невзгоды своего детства и преисполнился гордости — ведь, без сомнения, из всех присутствовавших там родителей он принадлежал к самым богатым. Когда в неразберихе, наступившей после раздачи наград, Сирил робко подошел к родителям, они, в соответствии со своими принципами, постарались не выказывать восторга по поводу его успехов, но из этого ничего не вышло. Стены залы были увешаны образцами творчества юных талантов, и все заметили, что директор школы обратил внимание сильных мира сего на географическую карту, нарисованную Сирилом. Конечно, это была карта Ирландии, ибо все школьники, занимающиеся рисованием карт и располагающие свободой выбора, выбирают карту Ирландии. Карту Сирила признали шедевром для третьеклассника, а в искусстве штриховки гор он сотворил чудеса. Было вслух заявлено, что никогда ранее ни один из учеников школы не изображал горную гряду Макгилликади Рикс со столь удивительной изысканностью, как юный Пови. Из естественного чувства гордости, из естественной боязни, чтобы остальные родители в душе не обвинили их в кичливости, они не подошли к карте. Вообще же они много недель думали только об этих событиях, и Сэмюел (который окончательно решил, что сын должен уважать его) соскреб с карты пятнышко с такой тщательностью, что самый пытливый взгляд не обнаружил бы даже следа от него.

Успех карты в совокупности с готовальней и силой воли Сирила предрекали ему будущность художника. Сирил всегда любил рисовать карандашом и малевать красками, и учитель рисования у него в школе, бывший одновременно директором Художественной школы, предложил, чтобы мальчик посещал и эту школу один раз в неделю вечером. Однако Сэмюел и слышать об этом не желал. Сирил слишком мал, считал он. Сирил действительно был слишком мал, но на самом деле Сэмюел просто не хотел, чтобы Сирил по вечерам выходил один из дому. Переубедить его было невозможно.

Совет попечителей недавно сделал открытие, что хорошей школе необходимо спортивное отделение, и арендовал в Бликридже поле для игры в крикет, футбол и бейсбол, это новшество свидетельствовало, что город не отстает от быстротекущего времени. В июне поле было открыто для игр после школьных уроков до восьми часов, а также по субботам. Хозяин поля обнаружил, что у Сирила есть способности к крикету, поэтому Сирил пожелал упражняться в этой игре по вечерам и был готов поклясться на Библии, что будет вставать чуть свет, чтобы успеть сделать домашние уроки. Он не надеялся, что отец согласится на это, потому что он никогда ни на что не соглашался, но был вынужден просить у него разрешения. Сэмюел поставил его в затруднительное положение, ответив, что в хорошую погоду по вечерам, когда он сможет покинуть лавку, они будут ездить в Бликридж вместе. Сирила это ни в какой мере не устраивало. Все же можно было попробовать. Как-то вечером они и вправду поехали, причем в вагончике с паровым двигателем, заменившем конку, который шел до самого Лонгшо, об этом городе Сирил только слышал. Сэмюел рассказывал ему об играх, которыми Пять Городов увлекались в дни его молодости, об игре титанов в «салки и классики», когда одна команда под звуки барабанов и дудок преследует представителя другой, причем в разгаре погони убегающий игрок имеет право прыгнуть в канавку — «домик» и спастись там от погони. В крикет Сэмюел никогда не играл.

Сэмюел с совсем юным внуком Фэн (ныне покойной) гордо восседал на траве и в течение полутора часов (в это время Констанция занималась лавкой и следила за процедурой ее закрывания) наблюдал за своим игроком в крикет. Затем Сэмюел отвез сына домой. Через два дня отец, по собственному почину, предложил повторить поездку, но Сирил отказался. Все эти дни в школе раздавались насмешливые намеки, что он-де грудной младенец.

Однако, как ни странно, в других вопросах Сирил иногда одерживал победы. Например, однажды он пришел домой с сообщением, что настоящей собакой можно считать только бультерьера, все остальные породы звания собаки недостойны. Внук Фэн скончался в расцвете юных сил, проглотив куриную косточку, пронзившую его внутренности, и Сирилу удалось настоять, чтобы отец купил бультерьера. Животное оказалось воплощением отталкивающего уродства, но отец и сын состязались в непреклонных и решительных восхвалениях его непревзойденной красоты, а Констанция по доброте душевной присоединилась к этому измышлению. Его нарекли именем Лев, а двери лавки после одного-двух досадных происшествий закрылись перед ним навсегда.

III

Переезд школы Сирила в более просторное здание, а именно — в Шопорт-Холл, старинный дом, окруженный пятью акрами земли, не очень-то обрадовал Сэмюела и Констанцию. Они понимали преимущества Шопорт-Холла с точки зрения гигиены, но он находился на расстоянии трех четвертей мили от Площади св. Луки, в лощине, отделяющей Берсли от его пригорода Хиллпорта, а до представительства Веджвуда от их дома была всего одна минута ходьбы. У них появилось ощущение, что, уходя утром в Шопорт-Холл, Сирил ускользает из сферы их влияния. Он удалялся от них на огромное расстояние, и они не ведали, что он там делает. Кроме того, из-за необходимости тратить больше времени на дорогу туда и обратно сокращался обеденный час, да и к чаю он приходил поздно, можно сказать, часто приходил даже очень поздно; таким образом, нарушался весь режим питания. Сэмюел и Констанция придавали подобным материям громадное значение, и им казалось, что опасности подвергаются самые основы существования. Но со временем они привыкли к новому порядку, и, проходя иногда мимо представительства фирмы Веджвуд и Птичьего двора с его нездоровым воздухом, некогда бывшего единственным местом, где играли мальчики, они удивлялись, как это школе раньше удавалось разместиться в столь узком пространстве.

Сирил, хотя и продолжал по-прежнему преуспевать в занятиях, приобретать все больший вес в школе, неукоснительно приносить отличные отзывы и награды, дома вел себя все хуже. Время от времени его оставляли без обеда, и хотя отец делал вид, что, по его мнению, такое наказание порочит честь их незапятнанной семьи, Сирила, этого неисправимого грешника, потерявшего стыд, продолжали оставлять без обеда. Но это было еще не самое худшее. Худшим, без сомнения, было то, что Сирил превращался в грубияна. Ему нельзя было предъявить какого-нибудь четкого обвинения. Нарушение правил приличия носило всеобъемлющий, расплывчатый, постоянный характер, оно проявлялось во всем, что он делал и говорил, в каждом жесте и движении. Он ерничал, свистел, пел, топал ногами, натыкался на мебель, толкался. Он исключил из употребления такие общепринятые слова, как «да» и «пожалуйста», и перестал пользоваться носовым платком. Он отвечал резко или небрежно на вежливый вопрос или не отвечал вовсе, пока вопрос не повторят, а если благоволил ответить, то делал это с отсутствующим видом, который отнюдь не был искренним. Шнурки на его башмаках являли собой жалкое зрелище, его ногти испугали бы благопристойную даму; волосы у него имели столь же неприличный вид, сколь его поведение, но он даже под дулом пистолета едва ли согласился бы смазать их бриллиантином. Короче говоря, он перестал быть тем милым мальчиком, каким был раньше. Он несомненно испортился. Печально! Но чего можно ждать, когда ваш мальчик вынужден месяц за месяцем и год за годом находиться в обществе других мальчиков? Но, в конце концов, он же хороший мальчик, часто говорила Констанция себе и изредка Сэмюелу. Для Констанции обаяние сына вечно обновлялось. Его улыбка, частые проявления простодушия, его забавные, смущенные повадки, когда ему хотелось перехитрить ее — все это сохранилось, как сохранилось и его доброе сердце, она видела это в его глазах. Сэмюел относился с неприязнью к его увлечению спортом и успехам в нем. А Констанция гордилась ими. Она любила прикасаться к нему, подолгу глядеть на него, вдыхать слабый запах пота, исходивший от его одежды.

Таков он был, когда достиг серьезного возраста — тринадцати лет. А его отец и мать, считавшие себя бдительными родителями, были на самом деле наивными людьми; они не подозревали, что его душа, которая в их представлении оставалась чистой, превратилась в расползающуюся, отвратительную, гниющую массу.

Однажды в лавку зашел директор школы. А ведь появление директора, который прошел через весь город в часы школьных занятий, — событие не менее пугающее, чем встреча с привидениями. У мистера Пови бешено колотилось сердце, когда он, потирая руки, вел директора к своему уголку, где стояла его конторка. Он чуть не сказал директору: «Чем могу быть полезен?», но спохватился. Дело было явно не в этом. Директор очень тихо говорил с мистером Пови около четверти часа, затем разговор закончился. Мистер Пови проводил его к выходу, а директор сказал обычным голосом: «Ничего особенного в этом, конечно, нет, но мой опыт подсказывает, что осторожность никогда не мешает, и я решил поговорить с вами. Предупрежден — значит вооружен. Мне нужно повидать еще некоторых родителей». У двери они обменялись рукопожатием. Мистер Пови шагнул на тротуар и на глазах у всей Площади задержал не расположенного к этому директора еще на минуту.

Когда он вернулся в лавку, лицо у него пылало. Мастерицы еще ниже согнулись над своей работой. Он не бросился сразу в нижнюю гостиную, чтобы рассказать обо всем Констанции. У него давно уже вошло в привычку совершать многие действия по собственному разумению, без посторонней помощи. С годами его уверенность в своих возможностях окрепла. Кроме того, внутренним взором он видел себя руководителем правящей партии, а Констанцию и Сирила — постоянными членами оппозиции. Он никому бы не открыл своих видений, ибо был глубоко предан своей жене, но такие образы не оставляли его. Эти никому не ведомые фантазии явились одной из нескольких причин, которые способствовали усилению его врожденной склонности к макиавеллизму и скрытности. Он ничего не сказал ни Констанции, ни Сирилу, но, встретив Эми в мастерской, ощутил потребность тщательно допросить ее. В результате допроса он и рыдающая Эми спустились в подвал. Эми получила приказание держать язык за зубами. Поскольку она смертельно боялась мистера Пови, его приказ был исполнен.

Глава V. Еще одно преступление

I

Однажды ночью того же года, примерно через шесть месяцев после трагедии с флорином, Сэмюела Пови разбудило прикосновение к плечу и шепот: «Отец!»

Около кровати стоял вор и лжец в ночной рубашке. Сонный Сэмюел с трудом различил его в густом мраке.

— Что такое… что такое? — спросил отец, постепенно приходя в себя. — Что ты здесь делаешь?

— Я не хотел будить маму, — прошептал мальчик. — Кто-то уже давно бросает не то куски грязи, не то что-то другое в наши окна.

— Что? Что?

II

— А твой шарф… сейчас принесу, — сказала Констанция. — Сирил, сбегай наверх и возьми папин шарф. Ты ведь знаешь, в каком он ящике.

Сирил убежал. В то утро всем надлежало действовать быстро и умело.

— Спасибо, мне шарф не нужен, — заявил Сэмюел, стараясь подавить кашель.

— Но, Сэм… — настаивала Констанция.

— Пожалуйста, не приставай! — сказал Сэмюел холодным тоном, не терпящим возражений. — С меня вполне хватит!.. — Он не закончил фразы.

III

В то хмурое зимнее утро, когда Сэмюел отправлялся на страшный суд, Констанция не стала спрашивать его, какие он думает принять меры, чтобы оградить себя от капризов погоды. Она молча выбрала особую пару нижнего белья, и Сэмюел молча натянул на себя это особое белье, стоя в спальной у горящего камина, огонь в котором она неустанно поддерживала уже несколько дней. Затем он с придирчивой тщательностью надел свой лучший костюм. Не было произнесено ни слова. Не то чтобы между ними возникла отчужденность, но их отношения дошли до состояния лихорадочного возбуждения. Простуда терзала впалую грудь Сэмюела уже много недель, и никакие средства, изобретенные Констанцией, не помогали. Несомненно, несколько дней, проведенных в постели или хотя бы в комнате при постоянной температуре, способствовали бы выздоровлению. Однако Сэмюел не только не оставался в комнате, он не оставался в доме, и даже в Берсли. Свой раздирающий грудь кашель он возил с собой в холодных поездах, идущих на Стаффорд. Он не воспринимал голоса разума, он просто ни к чему не прислушивался, ибо находился в состоянии отрешенности. После Рождества наступил резкий перелом к худшему. Констанцию охватило отчаяние. Как-то ночью, когда Констанция, собравшись с силами, потребовала, чтобы он не выходил из дому, пока не выздоровеет, между ними разгорелась битва. В этой битве Констанция предстала изменившейся до неузнаваемости. Она умышленно впала в истерику, в ней не осталось и следа мягкости и нежности, она осыпала его ядовитыми упреками, она вопила, как настоящая фурия. Кажется почти невероятным, чтобы Констанция зашла столь далеко, но она поступила именно так. Всхлипывая, она обвиняла его в том, что кузен для него дороже, чем жена и сын, что его не беспокоит, не останется ли она вдовой из-за его упрямства. Под конец она истошно выкрикнула, что говорить с ним, все равно что головой биться об стену. Сэмюел отвечал тихо и холодно. Он заявил, что нечего ей выходить из себя, потому что он будет поступать так, как сочтет нужным. Это была совершенно невообразимая сцена, единственная во всей истории их совместной жизни. Констанция потерпела поражение. Она признала его, постепенно уняла рыдания и заговорила тоном побежденной. Она смиренно поцеловала его. Он ответил сдержанным поцелуем.

С тех пор она на собственном опыте узнала, сколько ужасного и унизительного страдания может принести упорство, когда приходится существовать рядом с ним. Она была совершенно уверена, что муж рискует жизнью, и не могла ничего сделать, она натолкнулась на главную черту его характера. Она поняла, что до поры до времени у нее в доме поселился сумасшедший, к которому нельзя подходить с обычными мерками. Непрерывное напряжение состарило ее. Беседы с Сирилом оставались для нее единственным источником отдохновения. Она говорила с ним откровенно, и слова «твой отец», «твой отец», звучавшие как жалоба, непрерывно слетали у нее с языка. Да, она изменилась до неузнаваемости. Часто, оставаясь одна, она плакала.

Однако она нередко забывала, что потерпела поражение. Она не имела представления, что значит вести войну благородно. Она вечно начинала все сызнова, стреляла во время перемирия и поэтому была чрезвычайно трудным противником. Сэмюел был вынужден, оставаясь твердым в главном вопросе, идти с ней на компромисс при разрешении менее важных проблем. Она тоже умела быть непреклонной, и когда губы складывались у нее особым образом, а глаза сверкали, он готов был надеть хоть сорок шарфов, если бы она приказала. Так что именно она предусмотрела все детали решающей поездки мужа в Стаффорд. Сэмюелу предстояло доехать до Найпа в экипаже, чтобы избежать невзгод, связанных с поездкой из Берсли по окружной дороге, и ожидания на холодных платформах. В Найпе ему надлежало сесть в экспресс и отправиться в путь первым классом.

В то утро, одеваясь при свете газа, он убедился, как тщательно она подготовила его отъезд. Завтрак был особым завтраком, и он должен был съесть его без остатка. Затем появился наемный экипаж, и он заметил, как Эми кладет в него горячие кирпичи. Констанция собственными руками надела ему галоши на башмаки, причем не потому, что было сыро, а потому, что резина хорошо сохраняет тепло. Затем она собственными руками обмотала ему шею шарфом и сунула под воротничок рубашки шерстяную фланельку. Собственными руками Констанция согрела его шерстяные перчатки и упаковала его в самое теплое пальто.

Потом Сэмюел заметил, что Сирил собирается выйти из дому.

IV

На следующее утро она встала довольная и гордая тем, что не поддалась страху, — ему стало просто до удивления лучше. Ночью он крепко спал, да и ей удалось немного поспать. Правда, Дэниел приговорен к смерти! Но оставив Дэниела на произвол судьбы, она почувствовала, что сердце ее полнится радостью. Как нелепо было спрашивать себя, «спустится ли он еще когда-нибудь по этой лестнице».

Из заброшенной в то утро лавки ей сообщили, что к мистеру Пови пришел мистер Лотон. Сэмюел собрался было встать, но она запретила ему, да еще таким тоном, каким говорит женщина, когда становится опасной, и Сэмюел проявил благоразумие. Он сказал, что мистера Лотона надо пригласить наверх. Она оглядела спальную. Все было на месте, в полном соответствии с ее представлением о комнате больного. Она согласилась впустить сюда человека другого круга и, пробыв здесь положенные минуты, оставила их вдвоем. Визит молодого Лотона наглядно подтверждал значительность Сэмюела и обсуждаемого ими дела. Столь торжественное событие требовало соблюдения этикета, а этикет гласил: жена должна покинуть общество мужа, когда ему предстоит заняться делами, выходящими за пределы ее компетенции.

Во время этой встречи возникла идея направить прошение министру внутренних дел, и еще до захода солнца она облетела весь город, все Пять Городов, и появилась в «Сигнале». «Сигнал» назвал Дэниела Пови «обреченным человеком». Это выражение заставило весь округ с возмущением требовать отсрочки приведения смертного приговора в исполнение. Округ вдруг осознал, что городской советник, видная фигура, честный коммерсант с незапятнанной репутацией, сидит взаперти в одиночной камере и ждет, когда его повесят. Округ решил, что этого быть не может и не должно. Как же так! Ведь Дэн Пови был одно время председателем Городского общества по борьбе с преступниками, этой ассоциации, члены которой ежегодно встречались за пиршественным столом, в шутку называя друг друга «преступниками»! Невероятно, чудовищно, чтобы экс-председатель «Преступников» оказался злодеем, приговоренным к смерти!

В общем, бояться нечего. Ни один министр внутренних дел не посмеет пойти против рекомендации суда присяжных и волеизъявления всего округа. Кроме того, племянник министра внутренних дел был членом парламента от Найпа. Вердикт присяжных о виновности был, безусловно, неизбежен. Теперь это признавали все. Даже Сэмюел и самые ярые сторонники Дэниела Пови признавали это. Они высказывались так, будто все время предвидели подобный исход, хотя лишь накануне утверждали обратное. Без колебаний или стыда они вдруг изменили свою точку зрения. Как это часто бывает, здание слепой веры рухнуло под натиском реальной действительности, а извращенные, не свойственные англичанам взгляды, которые, будь они изложены на сутки раньше, привели бы к изгнанию их носителя из общества, теперь внезапно оказались просто банальными убеждениями Площади и рынка.

Подать прошение нужно было немедленно, потому что в распоряжении осужденного оставалось всего три воскресенья. Но задержка произошла уже в самом начале, ибо ни молодой Лотон, ни его коллеги не имели представления, по какой форме принято писать прошения об отсрочке приведения в исполнение смертного приговора на имя министра внутренних дел. Никто не помнил, чтобы в этом округе когда-нибудь было написано подобное прошение. Сначала молодому Лотону нигде, ни в Пяти Городах, ни в других округах, не удавалось взглянуть на такое прошение или получить его на руки. Несомненно, такая форма должна существовать, и, несомненно, применить нужно только эту форму. Ни у кого не хватало смелости предложить, чтобы молодой Лотон начал прошение словами: «Благороднейшему маркизу Вельвину, кавалеру ордена Бани. Да будет благоугодно Вашей Светлости…» и завершил его словами: «Ваши просители будут вечно молиться за Вас!», а между этими фразами вставил бы просьбу об отсрочке приведения в исполнение смертного приговора с указанием мотивов. Нет! Нужно непременно найти форму, освященную традицией. И после того как Дэниел на полтора дня приблизился к своему концу, ее нашли. У адвоката из Эника оказался образец прошения, в ответ на которое убийце из Нортумберленда смертную казнь заменили двадцатью годами каторжных работ. Главные инициаторы обращения к министру уверовали, что Дэниел почти спасен. Были напечатаны сотни бланков для подписей, потом эти бланки разложили на прилавках всех крупных торговых заведений не только в Берсли, но и в других городах. Их можно было также найти в редакции «Сигнала», в комнатах ожидания на вокзалах и в различных читальных залах, а во второе воскресенье, предоставленное Дэниелу, они были выставлены на папертях англиканских и неангликанских храмов и часовен. Церковные старосты и служители приходили к Сэмюелу и с тупым однообразием задавали один и тот же вопрос: «А как насчет перьев и чернил, сэр?» У этих должностных лиц был такой вид, как будто они бесстрашно нарушают вековую традицию во имя того, чтобы совершить благодеяние.

V

В воскресенье утром Констанция и Сирил стояли рядом у окна большой спальной: накануне «Сигнал» опубликовал меню последнего завтрака Дэниела Пови и точные сведения об установленной для него палачом длине веревки. На мальчике был его лучший костюм, но одежда Констанции отнюдь не выглядела нарядной. На старое, ставшее ей тесным платье она надела большой передник. Лицо у нее было бледное, вид — больной.

— Ой, мама! — внезапно воскликнул Сирил. — Слышите? По-моему, играет оркестр.

Она остановила его безмолвным движением губ, и они оба с беспокойством взглянули на кровать, откуда не доносилось ни звука, при этом Сирил жестом извинился за то, что забыл о необходимости соблюдать тишину.

Звуки оркестра, двигавшегося в направлении церкви св. Луки, доносились с Кинг-стрит. Казалось, они надолго задержались где-то вдалеке, но потом приблизились, стали громче, и городской оркестр Берсли, награжденный серебряным призом, прошел мимо окна торжественным шагом под звуки траурного марша из «Саула» Генделя. Под влиянием этого реквиема, исполненного своей особой красоты, связанного с тягостными традициями, из глаз Констанции потекли слезы, и она рухнула на стул. Хотя щеки у трубачей были надуты, хотя барабанщику приходилось выставлять живот и отклоняться назад, чтобы не наткнуться на свой барабан, поступь оркестра оставалась величественной. От дроби барабана, заполняющей паузы в игре оркестра, сердце щемила тоска, но тоска возвышенная, и погребальная мелодия, казалось, сплетала пурпурную пелену, предохраняющую от всего дурного.

Не все музыканты были в черном, но все прикрепили на рукав креп и повязали крепом свои инструменты. К шляпам были приколоты карточки с траурной каймой. Сирил держал в руках одну из таких карточек. Она гласила:

Софья

Глава I. Побег

I

Днем первого июля 1866 года в ожидании выхода на улицу она сидела в комнате лондонской гостиницы, одетая в несколько провинциальное неяркое нарядное платье; однако ни в выражении ее прелестного лица, ни в манере держаться не было и следа провинциальности, смущения или высокомерия, а нетерпеливая душа ее парила где-то вне времени и пространства.

Это была гостиница Хэтфилда на Солсбери-стрит, между Стрэндом и рекой. Ни улицы, ни гостиницы теперь уже не сохранилось, они затерялись среди огромных зданий отелей «Савой» и «Сесил», однако одряхлевшее подобие гостиницы Хэтфилда все еще влачит жалкое существование на Джермин-стрит. В 1866 году эта гостиница с ее темными коридорами, кривыми лестницами, свечами, коврами и прочими, истрепанными до неузнаваемости вещами, узкой столовой, где за длинным столом дружно питались сотни жужжащих мух, с ее спертым воздухом и раздражающим ощущением, что все щели забиты грязью, — эта гостиница пользовалась заслуженной славой приличного современного отеля. На фоне покрытой старческими тускло-коричневыми пятнами спальной особенно ярко выделялась сверкающая юность Софьи. Она одна блистала чистотой.

Послышался стук в дверь, стук беспечный и бодрый. Но она не без основания подумала: «Он волнуется не меньше моего!» И, волнуясь до дурноты, она закашлялась, а потом постаралась совладать с собой. Наконец наступил тот час, который отделит в ее жизни прошлое от настоящего, как в ходе истории отделяет прошлое от настоящего решающее сражение. Мысли ее обратились к минувшим невероятным трем месяцам.

Тайное получение и укрывание писем Джеральда в лавке, а также отправление ответов на них! Значительно более сложная и требующая лицемерия игра с ее величественной тетушкой в Эксе! Посещение местной почты! Три волшебных встречи с Джеральдом, происходившие рано утром у водокачки, когда он рассказывал ей о наследстве и суровости дяди Болдеро, а потом многословно нарисовал картину их будущего вечного блаженства! А ночи, проведенные в страхе! А внезапное, как в дурмане принятое ею решение согласиться на его план и обуявшее ее чувство полной нереальности всего происходящего! Дерзкий отъезд из дома тетки, сопровождаемый водопадом неслыханной лжи. Ее смятение на вокзале в Найпе! Ироничный, сочувствующий взгляд носильщика, взявшего ее чемодан! А потом — грохот приближающегося поезда! Новый приступ смятения, когда она обнаружила, что поезд переполнен, и, не отдавая себе отчета, втиснулась в купе, где уже сидело шесть человек! Вновь резко открывшаяся дверь и краткие вопросы контролера: «Куда следуете, будьте любезны? Куда? Куда?», пока очередь не дошла до нее: «Куда, мисс?», и ее тихий ответ: «До Юстона

И наконец, самое значительное — сладостный, мучительный страх, сковавший ее сердце, когда они с Джеральдом бок о бок прокладывали путь через эту невообразимую авантюру! Кем же была тогда эта опрометчивая, потерявшая рассудок Софья? Конечно, не самой собой!

II

Джеральд Скейлз шел по Стрэнду, во все глаза глядя на его высокие, узкие дома, сдвинутые так тесно, как будто их без разбора плотно упаковал какой-то упаковщик, стремившийся лишь к экономии пространства. Только Сомерсет-Хаус

{59}

, Кингз-Колледж и два-три театра и банка нарушали однообразие убогих лавок, над которыми громоздилось по нескольку этажей. Потом Джеральд натолкнулся на Эксетер-Холл и уставился на его выступающий фасад взглядом провинциала, ибо Лондон знал плохо, хотя вообще много разъезжал. Увидев Эксетер-Холл, он, естественно, вспомнил о дядюшке Болдеро, этом великом и ревностном диссентере, и о своей благочестивой юности. Забавно было воображать, что сказал бы и подумал его дядюшка, если бы узнал, что его племянник совершил побег с девицей, намереваясь совратить ее в Париже. Это было невероятно смешно.

Однако с этим покончено. Он благополучно от всего избавился. Она велела ему уйти, и он ушел. Деньги на дорогу у нее есть, теперь пусть сама разузнает, как ей добраться домой. Все остальное — ее забота. Он поедет в Париж один и там найдет себе другие развлечения. Нелепо было полагать, что Софья подойдет ему. Нужно было ему вовремя сообразить, что в такой семье, как Бейнсы, образцовую любовницу не найдешь. Он совершил ошибку. Несуразная получилась история. Она чуть было не одурачила его. Но он не из тех, кого можно одурачить. Он сумел сохранить свое достоинство.

Так он убеждал себя. Однако все это время его чувства собственного достоинства и гордости кровоточили, испещряя невидимыми каплями крови тротуар Стрэнда во всю его длину.

Джеральд вновь оказался на Солсбери-стрит. Мысленным взором он увидел ее в спальной. Черт ее побери! Как она желанна! Какое непреодолимое тяготение он к ней испытывает! Как невыносимо обидно, что его отвергли. Как невыносимо обидно сознавать, что она останется беспорочной. И ему непрестанно чудилась она в волнующем уединении этой проклятой спальной.

Он спускался по Солсбери-стрит. Ему вовсе не хотелось идти по Солсбери-стрит, но он продолжал свой путь.

Глава II. Ужин

I

Они побывали в Версале и пообедали там. Можно было бы вернуться назад и на конке, но Джеральд, который выпил шампанского, на меньшее, чем экипаж, не соглашался. Более того, он настаивал на том, чтобы въехать в Париж через Булонский лес и Триумфальную Арку. Чтобы полностью удовлетворить его тщеславие, пришлось бы распахнуть настежь Ворота чести и проехать напрямик через Арку в фиакре. Джеральду с его чувством гармонии, порожденным выпитым шампанским, претила необходимость объезжать памятник кругом. В тот день Джеральда так и распирало от тщеславия. Он демонстрировал Софье чудеса Парижа не без знакомого всем чичероне тайного чувства, что в чудесах есть и его заслуга. К тому же, он был очень доволен тем, как подействовали виды Парижа на Софью.

Явившись в Париж с обручальным кольцом на победоносном пальчике, Софья робко затронула вопрос о новых платьях. Никто бы и не догадался по ее тону, что она словно бесом одержима мечтой о французских нарядах. Софью удивила и обрадовала покладистость Джеральда. Но ведь и Джеральд был одержим бесом. Ему страсть как хотелось увидеть жену в парижских туалетах. Джеральду были известны кое-какие магазины и ателье на рю де ла Пэ, на рю де ла Шоссе-д'Антен

{60}

и в Пале-Рояле. Он разбирался в модах намного лучше Софьи, так как по прежним своим делам ему приходилось сноситься в Париже с большими фирмами, и Софье пришлось пережить минутное унижение, когда выяснилось, что в глубине души он ее туалеты и за туалеты-то не считал. Она и сама понимала, что им далеко до парижских и даже лондонских, но все-таки они казались ей премиленькими. Однако ее утешало, что Джеральд так искусно скрывал свое истинное мнение, чтобы не оскорбить ее самолюбие. Джеральд повел Софью в магазин на Шоссе-д'Антен. Это было, конечно, не то, что Джеральд называл les grandes maisons

[16]

, но ненамного хуже, и здесь было самое настоящее haute couture

[17]

, а Джеральда даже помнили по фамилии.

Софья отправилась по магазинам, дрожа и робея, хотя в глубине души была полна решимости вернуться домой француженкой до кончиков ногтей. Но модели ошеломили ее. Они превосходили самые дерзкие наряды, виденные ею на улице. Она отпрянула от них и, казалось, хотела спрятаться за спину Джеральда, словно прося у него защиты, и отвечала ему, а не продавщице, когда та бросала лаконичные реплики. Цены тоже привели ее в ужас. Последний пустяк обошелся бы здесь фунтов в шестнадцать, а знаменитый шелк ее матушки, стоивший благодаря своему качеству двенадцать фунтов, казался тут просто неуместным! Джеральд советовал ей не думать о ценах. Однако какой-то инстинкт заставил Софью об этом задуматься — это ее-то, которая дома презирала скупердяйство Площади! На Площади ее считали бесшабашной и безнадежно опрометчивой, но здесь, казалось, в ней ни на миг не иссякал родник житейской мудрости, постоянное противоядие от всего того безумия, которое ее окружало. Необыкновенно быстро научилась она призывать Джеральда к умеренности. Ей противно было видеть, как «деньги бросают на ветер», а ее представление о том, где проходит граница между мотовством и благоразумием, оставалось еще таким, как на Площади.

Джеральд смеялся. А она, уязвленная, краснеющая, не уверенная в себе, отвечала: «Смейся, смейся!» Все это было ужасно приятно.

В тот вечер Софья надела первый свой новый туалет. Она носила его весь день. Характерно, что выбрала она платье, которое можно было носить и днем, и вечером, и в теплынь, и в непогоду. Платье было из бледно-голубой тафты в синюю полоску, корсаж с баской, а нижняя юбка — из тафты того же цвета, но без полосок. Пышная верхняя юбка, ниспадающая на простенькую нижнюю, с маленькими двойными воланами, выглядела, как представлялось ей, да и Джеральду, бесподобно. Платье было с высокой талией — таких у нее раньше не водилось — и с широким кринолином. Большой бант, с развевающимися синими лентами под подбородком, удерживал у нее на голове изящную плоскую шляпку вроде детского чепчика, и из-под шляпки на лбу выбивались локоны, а на затылке лежал шиньон. В экипаже ее двойные юбки широкой волной ложились на колени Джеральда, и, откидываясь на жесткие подушки, он бросал на нее самонадеянные взгляды, ничего не чувствовал, кроме буйной, рвущейся наружу радости жизни, и с неистовым пылом предвкушал все новые и новые удовольствия, удовольствия раз и навсегда.

II

Только после полуночи они добрались до ресторана «Сильвен». Джеральд, решивший было не возвращаться в гостиницу, передумал, они заехали туда на минутку, а он задержался надолго. Ну, это уж само собой! Софья успела привыкнуть к мысли, что с Джеральдом невозможно предвидеть будущее дальше, чем на пять минут вперед.

Когда швейцар распахнул перед ними дверь и Софья скромно проскользнула в ярко освещенный желтый зал ресторана, а за нею с повадкой светского льва последовал Джеральд, они приковали к себе внимание многочисленных блистательных посетителей. В лице Софьи, окаймленном младенческим капором с пышным бантом и лентами, было столько детского, оно так светилось, на нем было написано такое очарование и чистая прелесть, его черты так ясно говорили, что она более не девушка, что ни одна женщина с иным жизненным опытом не смогла бы сильнее отличаться от других дам, сидевших в кабинетах ресторана за перегородками. Вокруг нее над белыми скатертями теснились сотни накрашенных губ, напудренных щек, холодных, циничных глаз, хладнокровных дерзких лиц и наглых бюстов. Что более всего поразило Софью в Париже, даже сильнее омнибусов, в которые впрягали по три лошади сразу, так это исключительная самоуверенность женщин, их бесстыдное позерство, их спокойствие под чужими взглядами. Эти дамы, казалось, говорили: «Мы и есть знаменитые парижанки». Они пугали Софью, казались ей такими развращенными и так кичились своей развращенностью. Она уже видела с десяток женщин, которые у всех на виду пудрились с таким спокойным видом, словно поправляли прическу. А они, эти женщины, изумлялись явлению, воплощенному в Софье, они восхищались, они оценивали покрой платья, но они не завидовали ни ее невинности, ни красоте — они завидовали только ее юности и свежему румянцу на щеках.

— Encore des Anglais!

[18]

— сказала одна из них, как если бы это все объясняло.

Джеральд не церемонился с официантами, и чем больше они лебезили перед ним, тем он делался высокомернее; даже с метрдотелем он обходился как с поваренком. Он сделал заказ по-французски, громко, вместе с Софьей гордясь своим произношением, после чего их усадили за столик в углу, у большого окна. Софья устроилась на зеленом бархатном диванчике и обмахивалась веером из слоновой кости, который подарил ей Джеральд. Было очень жарко. Окна были открыты настежь, и звуки, шедшие с улицы, мешались со звяканьем, доносившимся из зала. В окне, на фоне густо-фиолетового неба, Софья увидела черный гигантский остов здания — то было новое здание Оперы.

— Все что душе угодно! — удовлетворенно сказал Джеральд, заказав суп со льда и игристый мозель.

Глава III. Исполнение желаний

I

Софья легла спать в отчаянии. Весь блеск ее новой жизни померк. Но когда несколько часов спустя она проснулась в просторной, уставленной бархатной мебелью спальной, за которую Джеральд платил безумные деньги, настроение у нее поднялось, и она готова была пересмотреть свои оценки. Из гордости Софье хотелось считать правым Джеральда и неправой себя, ибо она была слишком горда, чтобы признать, что вышла замуж за очаровательного и безответственного болвана. Да и в самом деле, права ли она? Джеральд велел ей ждать, а она не ждала. Он обещал вернуться в ресторан — и вернулся. Почему она его не дождалась? Потому, что повела себя как дурочка. Перепугалась из-за пустяков. Как будто ни разу не была в ресторане. Разве замужняя дама не может подождать часок в ресторане законного супруга и не натворить глупостей? Что же касается Джеральда, как иначе ему было себя повести? Тот англичанин — сущий негодяй и всячески нарывался на скандал. Он спорил с Джеральдом в чрезвычайно оскорбительном тоне. А когда этот негодяй предложил Джеральду выйти, разве мог Джеральд отказаться? Отказ означал бы драку в ресторане, потому что негодяй был конечно же пьян. По сравнению с негодяем Джеральд был почти что трезв, просто веселее и разговорчивее обычного. А то, что Джеральд присочинил, будто стукнулся на лестнице, тоже понятно — он просто не хотел раздувать историю и пожалел ее, Софью. Право, это очень в духе Джеральда — ни слова о том, что же там было между ним и этим негодяем. Впрочем, нет сомнений, что Джеральд, такой ловкий и проворный, всыпал надутому негодяю по первое число.

А если бы сама она была мужчиной и попросила свою жену подождать в ресторане, а жена отправилась бы домой в сопровождении другого, она бы, конечно, разозлилась пуще Джеральда. Софья рада была, что сдержалась и повела себя мягко и тактично. Тем самым удалось избежать ссоры. Да вчера перед сном никакой ссоры и не было: после того как Софья промыла Джеральду ссадину, он перестал дуться.

Софья тихонько встала и начала одеваться, полная решимости обращаться с Джеральдом, как положено хорошей жене. Джеральд не шелохнулся, он спал богатырским сном, ибо принадлежал к людям, которые неохотно ложатся и еще неохотнее встают. Софья завершила свой туалет, но еще не надела корсета, когда в дверь постучали. Софья вздрогнула.

— Джеральд!

Она подошла к кровати, прильнула обнаженной грудью к мужу и обвила его шею руками. Таким способом можно было разбудить Джеральда, не вызвав у него раздражения.

II

Что постоянно поражало Софью не в одних только Джеральде и Шираке, но и в других людях, с которыми ей случалось сталкиваться, так это непредсказуемость их поведения. За свою жизнь она приучилась к тому, что все действия, пусть самые незначительные, продумываются и тщательно планируются заблаговременно. На Площади св. Луки всегда и у всех имелось своего рода расписание, составленное хотя бы на неделю вперед. В мире, где жил Джеральд, ничего нельзя было предусмотреть заранее. Запутанные дела решались в одно мгновение и осуществлялись с легкостью необыкновенной. Взять эту поездку в Осер! За завтраком о ней не было сказано ни слова, ради Софьи разговор вели по-английски, и, как всегда в таких случаях, он вертелся вокруг трудностей чужого языка и различий между Англией и Францией. Никому бы и в голову не пришло, что у кого-то из присутствующих есть какие-нибудь дела в течение дня. Софья наслаждалась завтраком: мало того, что Ширак казался ей доброжелательным, искренним и милым, но и к Джеральду вернулось обычное очарование и хорошее настроение. Потом за кофе внезапно, как надвигающаяся катастрофа, возник вопрос о поездке. Через пять минут Ширак отбыл — то ли в газету, то ли домой, Софья не поняла, а через четверть часа она с Джеральдом уже мчалась на Лионский вокзал, и Джеральд запихивал в карман толстый, набитый бумагами пакет, который он получил заказной почтой. Они сели в поезд за минуту, а Ширак — за несколько секунд до отправления. Однако ни ему, ни Джеральду, казалось, не пришло в голову, что они рисковали попасть в неудобное и неприятное положение и еле этого избежали. Ширак, высунувшись из окна, болтал с журналистом, ехавшим в соседнем купе. Когда Софья, наконец, пригляделась к Шираку, она поняла, что он, должно быть, заехал к себе домой и переоделся в старый костюм. Кроме Софьи и Джеральда, все, видимо, надели в поездку самую поношенную одежду.

В поезде было жарко, шумно и пыльно. И все-таки все трое, один за другим, уснули глубоким и мирным сном усталых, но здоровых молодых животных. Если они и приоткрывали глаза, то на мгновение, не больше. Софье показалось, что им просто повезло, когда Ширак проснулся сам и разбудил их в Лароше и, в полусне схватив ее чемодан, вывел их на платформу, где они, позевывая, улыбнулись друг другу, даже не сознавая до конца, как освежил их сон. У лоточника они купили лимонаду и выпили его жадно, залпом, удовлетворенно и облегченно вздыхая, а Джеральд бросил торговцу монету и царственным жестом отказался от сдачи. Местный поезд до Осера был набит битком, и кто только в нем не ехал! Постепенно они приближались к тому месту, где находится гильотина. Прошел слух, что с ними в поезде едет палач. Никто не видел его, никто не смог бы его узнать, но все лелеяли мысль, что он где-то рядом. Хотя солнце клонилось к горизонту, жара не спадала. Истомленные пассажиры принимали все более вольные позы. В окна летела сажа и едкая гарь. Поезд сделал остановки в Боннаре, Шемильи и Монто, и на каждой станции его осаждали толпы народа. Наконец, на вокзале в Осере толпы потных пассажиров бурным потоком излились на платформу и наводнили все вокруг. Софья испугалась. Джеральд передал бразды правления Шираку, и тот, взяв ее под руку, пошел впереди, то и дело оглядываясь, чтобы проверить, не отстал ли Джеральд с чемоданом. Осер, казалось, был охвачен неистовством.

Извозчик соглашался доставить их к гостинице «Шпага» за десять франков.

— Ба! — презрительно воскликнул Ширак, как истый парижанин, которому не пристало осыпать золотом провинциальных тяжелодумов.

Другой извозчик потребовал двенадцать франков.

III

Наступила ночь. Софья лежала на узкой кровати с красным пологом. Тяжелые красные портьеры закрывали окно с грязными кружевными занавесками, но сквозь щели в комнату все-таки пробивались огни с площади. Доходили сюда с площади и звуки, очень четкие и громкие, так как из-за неспадавшей жары пришлось оставить окно открытым. Сон не приходил. Совершенно измученная, Софья потеряла всякую надежду уснуть.

Снова Софья впала в глубокое отчаяние. Она с ужасом вспоминала обед. Длинный стол с закругленными концами, хоровод лиц, мрачная и зловонная столовая, свет керосиновых ламп! За столом сидело не меньше сорока человек. Почти все они ели отвратительно, чавкали как свиньи, заткнув концы больших грубых салфеток за воротник. За столом прислуживали толстуха, которая стояла в окне с Джеральдом, и девушка с откровенно бесстыжими повадками. Обе были грязнули. Все вокруг было в грязи. А еда вкусная. Ширак и Джеральд оба согласились, что еда и вино хороши. Remarquable!

[28]

— отозвался Ширак о вине. Впрочем, Софья не получила удовольствия от обеда. Она была испугана. Ее шокировали даже жесты соседей по столу. Публика собралась самая разномастная по внешнему виду, одни были хорошо, почти элегантно одеты, другие пообносились. Но все лица, даже самые юные, были бесстыдны, развратны и звероподобны. Близкое соседство старых мужчин и молоденьких женщин было отвратительно Софье, особенно когда эти парочки целовались, а именно этим они и занимались под конец обеда. К счастью, Софья сидела между Шираком и Джеральдом. Это, казалось, ограждало от общего разговора. Она бы не поняла из беседы ни слова, если бы не присутствие англичанина средних лет, который сидел на противоположном конце стола с молодой шикарной француженкой — эту даму Софья мельком видела прошлой ночью в «Сильвене». Англичанин, очевидно, пообещал француженке обучить ее английскому языку. Он медленно и отчетливо переводил ей все, что говорилось, на английский, а она, нелепо кривя рот, повторяла за ним слово за словом.

Благодаря англичанину Софья поняла, что вся беседа посвящена убийствам, казням, преступникам и палачам. Некоторые присутствующие только и делали, что ездили смотреть на казни. Они были источником сногсшибательных сплетен и центром общего внимания. Была там женщина, которая помнила последнее слово каждой жертвы правосудия за последние двадцать лет. Весь стол так и покатился от истерического смеха, выслушав одну из ее историй. Как поняла Софья, эта дама рассказала о преступнике, который попросил священника, милосердно пытавшегося своим телом загородить от него гильотину: «Отойдите в сторону, отец мой. Я ведь заплатил за то, чтобы на нее полюбоваться». Так это звучало в пересказе англичанина. За столом подробно вникали в заработки палачей и их подручных и бешено спорили, если обнаруживались различия во мнениях. Молодой щеголь, ручаясь головой, что не преувеличивает, рассказал, как Кора Перл, знаменитая английская куртизанка, пользуясь своим влиянием на префекта полиции, добилась, чтобы ей разрешили посетить смертника, ожидавшего наутро казни, в его камере и уйти от него всего за час до прихода стражи. Анекдот вызвал одобрение всего общества. Решили, что он производит по-настоящему сильное впечатление, и, естественно, недоумевали: чем же околдовала высших чинов империи рыжая англичанка? Ну и, конечно, в разговоре все время присутствовал Ривен, красавец-убийца, герой дня и главная фигура празднества. Кое-кто из сидевших за столом видел его, двое-трое были с ним знакомы и только и ждали, чтобы сообщить поразительные подробности насчет его любовных побед. Преступник, он, однако, оставался предметом искреннего поклонения. По самым достоверным сведениям, племяннице его жертвы было оставлено место перед гильотиной в первом ряду.

По ходу разговора Софья, к великому своему удивлению и тревоге, выяснила, что тюрьма находится поблизости, а казнь состоится на углу той самой площади, где стоит гостиница. Джеральд, конечно же, знал это и скрыл от нее. Софья с недоверием покосилась на него. К концу обеда Джеральд постепенно перестал изображать из себя спокойного, беспристрастного и объективного наблюдателя человеческих нравов. Его подзадоривала растущая раскованность соседей по столу. Он, правда, был несколько смущен тем, что при подобной оргии присутствует его жена, и его беспокойный взгляд избегал Софьи и Ширака. Ширак, непритворный и простодушный интерес которого к казни больше, чем что-либо иное, помогал Софье сохранять самообладание, заметил перемену в Джеральде и крайнюю неловкость Софьи и предложил выйти из-за стола, не дожидаясь кофе. Джеральд мгновенно согласился. Так Софья освободилась от ужасов общей трапезы. Она не понимала, почему такого умного и доброго человека, как Ширак — он с самой изысканной вежливостью пожелал ей спокойной ночи, — не выводит из себя и даже забавляет обжорство, пьянство и непристойный разгул гостиницы. Его же теория, насколько можно было судить по его ломаным английским фразам, заключалась в том, что серьезные люди, интересующиеся изучением человеческой природы, должны принимать и изучать любую действительность. Казалось, на лице Ширака написано: «А почему бы и нет?» Лицо его, казалось, говорило Софье и Джеральду: «Если вас это стесняет, зачем вы сюда ехали?»

Джеральд, смущенно кивнув, оставил Софью у дверей комнаты. Она уже раздевалась и собиралась лечь, когда вдруг стены номера словно сделались звукопроницаемыми. Казалось, до ее ушей через картонные перегородки доносятся все звуки с площади, каждое движение в гостинице: отдаленные крики и смех внизу, звон посуды в столовой, топот на лестнице, крадущиеся шаги в коридоре, отрывистые восклицания, чья-то песенка, перешептывание, прерываемые молчанием глубокие вздохи, таинственные, словно вырванные под пыткой стоны, а за ними — смешок, ругань и перебранка, — чего только не слышала Софья в таинственной, наполненной звуками тьме.

IV

Когда по гостинице торжественно прошествовали палач и его команда, двери всех номеров приоткрылись, а постояльцы громко зашушукались. Софья услышала шаги палача и его подручных на лестнице. На площадке палач замешкался, после чего, судя по всему, направился в какую-то комнату по соседству. Хлопнула дверь. Но Софья отчетливо слышала, как палач и подручные переговаривались и как звенели стаканы на подносе. Из соседних окон до нее доносились голоса, которые выдавали растущее волнение. Кто говорит, Софье не было видно, а высовываться из окна ей не хотелось. Над крышами загудел басовитый колокол, отбивавший время — Софья решила, что это, должно быть, часы на соборе. На углу площади она увидела Джеральда, который оживленно болтал с одной из девушек, раньше гулявших под ручку. Кто же, недоуменно спросила себя Софья, воспитывал эту девушку, и о чем думали ее родители! И, почувствовав, что может гордиться собой, Софья испытала высокомерное, безграничное чувство превосходства.

Ее взгляд вновь скользнул по гильотине и задержался на ней. Грубые красные столбы большой, но примитивной машины, охраняемой жандармами, возвышались над площадью. Рядом с гильотиной лежали на земле инструменты и открытый ящик. Запряженная в повозку обессилевшая кляча дремала, едва держась на ногах. Когда первые солнечные лучи скользнули по крышам и коснулись дымовых труб, Софья заметила, что почти все лампы и свечи уже погашены. Зрители в окнах зевали, а зевнув, смущенно смеялись. Кто-то ел, кто-то пил. Высунувшись из окон, люди перебрасывались замечаниями. Конные жандармы по-прежнему оттесняли разгоряченную толпу, гудевшую по краям площади. Софья увидела Ширака, прохаживавшегося в одиночестве. Джеральд куда-то подевался. Он не мог уйти с площади. Может быть, он вернулся в гостиницу и вот-вот зайдет проведать ее и узнать, все ли у нее благополучно. Почувствовав себя виноватой, Софья бросилась в кровать. Когда она в последний раз обводила взглядом комнату, здесь стояла тьма; теперь же стало светло, и видна была каждая мелочь. И все же Софье казалось, что у окна она проспала всего несколько минут.

Софья ждала. Джеральд не шел. До нее ясно доносился ровный гул голосов палача и его подручных. Их комната, подумала она, должно быть, находится в глубине коридора. Другие звуки в гостинице постепенно стихли. Прошла вечность, и наконец она услышала, как отворилась дверь и кто-то шепотом, по-французски, отдал приказание, в ответ прозвучало: «Qui, monsieur»

Укрывшись простыней, она задремала и пробудилась от громогласных криков, визга и гама — проявлений человеческой звероподобности, далеко превосходивших ограниченный жизненный опыт Софьи. Хотя Софья заперлась у себя в комнате и находилась в полной безопасности, безумная ярость толпы, теснившейся по краям площади, внушала ей робость и ужас. Толпа вопила так, что, казалось, готова разорвать на куски даже лошадей. «Не встану», — прошептала Софья. С этими словами она поднялась, снова подошла к окну и выглянула наружу. Она была вне себя от страха, но ей не хватило внутренних сил, чтобы противостоять соблазну. Она жадно смотрела на освещенную солнцем площадь. Первым, кого увидела Софья, был Джеральд, вышедший из дома напротив; вскоре за ним появилась та девушка, с которой он вел беседу. Джеральд мельком бросил взгляд на гостиницу, а затем подошел как можно ближе к красным столбам, перед которыми теперь выстроились жандармы с обнаженными саблями. Рядом с прежней повозкой уже стояла еще одна, побольше, запряженная парой. Шум вокруг площади не стихал и даже сделался громче. Сотни две людей, допущенных за оцепление, и все, кто смотрел из окон, пьяные и трезвые, глядели в зловещем оцепенении, как и Софья, в сторону гильотины. «Я этого не вынесу!» — в ужасе подумала Софья, но не могла ни пошевелиться, ни перевести взгляд.

Время от времени толпа разражалась неистовым стаккато:

V

Позже, среди гостиничного оживления раздался стук в дверь, нетерпеливый и нервный. Забыв от горя, что она без корсета, Софья поднялась с пола в отчаянии и полусне и отворила. На площадке стоял Ширак под руку с Джеральдом. У Ширака был утомленный, на редкость хрупкий и трогательный вид. Но Джеральд — Джеральд был сама смерть. Исполнив свое желание, он совсем вышел из равновесия, его любопытство оказалось сильнее желудка. Если бы в эту минуту Софья была способна на жалость, она пожалела бы его. Джеральд вошел в комнату, доплелся до кровати и со стоном рухнул на нее. Еще недавно он бойко болтал с бесстыдными женщинами. Теперь, в одно мгновение придя в изнеможение, он обессилел, как большая гончая, и был отвратителен, как стареющий пьяница.

— Он, к сожалению, souffrant

[31]

, — пролепетал Ширак.

В тоне Ширака Софья почувствовала намек на то, что теперь ее долг, разумеется, в том, чтобы целиком посвятить себя восстановлению мужской гордости посрамленного мужа.

«А я как же?» — с горечью подумала она.

По лестнице, колыхаясь, как бланманже, поднялась толстуха и обратилась к Софье с речью, из которой та не поняла ни одного слова.

Глава IV. Катастрофа с Джеральдом

I

Долгое время в головах Джеральда и Софьи держалась превосходная мысль, что двенадцать тысяч фунтов — это безграничное богатство и что оно наделено особыми магическими свойствами, благодаря которым оно неподвластно действию вычитания. Казалось невероятным, что двенадцать тысяч фунтов, постепенно убывая, в конце концов исчерпаются до конца. Эта мысль дольше жила в голове у Джеральда, чем у Софьи, ибо Джеральд никогда не смотрел в глаза опасностям, в то время как у Софьи они вызывали болезненный интерес. Ведя жизнь, наполненную путешествиями и развлечениями, Джеральд намеревался тратить не больше шестисот фунтов в год, то есть проценты с капитала. Шестьсот фунтов — это менее, чем два фунта в день, однако Джеральд ежедневно тратил не меньше двух фунтов на одну гостиницу. Он льстил себя надеждой, что проживет тысячу в год, в глубине души боялся, что тратит полторы тысячи в год, а на самом деле спускал по две с половиной. И все же непостижимое представление о неисчерпаемости двенадцати тысяч всегда внушало Джеральду уверенность. Чем быстрее уходили деньги, тем сильнее укреплялась эта идея в голове Джеральда. Когда из двенадцати тысяч неведомо как осталось всего три, Джеральд вдруг решил, что пора засучить рукава, и за несколько месяцев потерял две тысячи на парижской бирже. Эта авантюра так перепугала его, что в панике он как великосветский лев прокутил еще пару сотен.

Но даже когда от трехсот тысяч франков осталось двадцать тысяч, Джеральд по-прежнему твердо верил, что в данном случае действие законов природы будет каким-то образом приостановлено. Он уже был наслышан о богачах, которые кончили попрошайками и дворниками, но считал, что ему такая беда не грозит на том простом основании, что он — это он. Впрочем, Джеральд намеревался подкрепить эту аксиому заработками. Когда же заработать не удалось, он продолжал поддерживать ту же аксиому, занимая в долг, но тут выяснилось, что его дядюшка раз и навсегда поставил на нем крест. Джеральд спасал бы свою аксиому даже воровством, но на жульничество у него не хватало ни решимости, ни умения. Ему недоставало ловкости даже для шулерства.

Раньше Джеральд мыслил тысячами. Теперь ему приходилось ежедневно, ежечасно мыслить сотнями и десятками. Он выбрасывал двести франков на железнодорожные билеты, чтобы переехать в деревню и повести там экономную жизнь, а вскоре — еще двести, чтобы вернуться в Париж и повести экономную жизнь там. А чтобы отпраздновать переезд в Париж и грядущую эру строжайшей экономии и серьезных поисков средств к существованию, Джеральд раскошеливался еще на сотню, дабы отобедать в «Мэзон Доре»

Однажды днем в мае 1870 года Джеральд нервно шагал взад-вперед по треугольной комнате в небольшой гостинице на углу рю Фонтен и рю Лаваль

Джеральд украдкой покосился на Софью. Она тоже была одета по-прежнему изящно: платье из черного фая, кашемировая шаль и маленькая черная шляпка с приспущенной вуалью не выдавали нищеты. Софья выглядела как женщина, которая удовлетворяется скромным, но хорошим гардеробом и, с помощью природы, малым добивается многого. Добротная черная ткань не знает сноса: она не выдаст ни тайных переделок, ни штопки и к тому же не прозрачна.

II

Как только Джеральд ушел, Софья, желая доказать себе, что достаточно владеет собой, чтобы читать, нехотя взялась за книгу. Чтение давно уже служило ей главным утешением. Теперь же ей не читалось. Она оглядела неуютную комнату и подумала о сотнях комнат — иные были роскошны, другие гнусны, но все как одна унылы и безрадостны — через которые ей пришлось пройти на пути от безумного восторга до спокойного и холодного отвращения. Ее истерзанному слуху докучал нескончаемый уличный шум. Покой, покой любой ценой — только об этом мечтала Софья. Затем вновь в ней ожило глубокое недоверие к Джеральду: несмотря на его неподдельное отчаяние, в котором ощущалась искренность, бывшая для нее внове, Софья не могла до конца поверить, что, декларируя крайнюю нищету, он, в конечном счете, не пытался словчить, чтобы отделаться от нее, своей жены.

Софья вскочила и, бросив книгу на кровать, натянула перчатки. Она пойдет за Джеральдом, если удастся. Она сделает то, чего никогда прежде не пробовала, — проследит за ним. Борясь со слабостью, Софья спустилась по длинной витой лестнице и выглянула из дверей на улицу.

В первом этаже гостиницы помещалась винная лавка — рослый хозяин протирал один из трех желтых столиков, выставленных на улицу. Он улыбнулся Софье с привычной благожелательностью и молча указал в направлении рю Нотр-Дам де Лорет. Вдалеке она заметила Джеральда. Он курил на ходу сигару.

У Джеральда был вид беззаботного фланера. Дым сигары показывался то над левым его плечом, то над правым и улетучивался в пустоту. Джеральд шел бодрой походкой, но не спеша, помахивая тросточкой, насколько позволяла уличная давка, заглядывая во все витрины и в глаза всех женщин моложе сорока. То был совсем не тот человек, который минуту назад в гостинице осыпал Софью злобными угрозами. То был безмятежный фланер, готовый пуститься в любую приятную авантюру, которую посулит ему судьба.

А что, если Джеральд обернется и заметит ее?

III

Около девяти часов вечера Джеральд вернулся в комнату, где находилась его супруга и все прочее имущество. Софья лежала в постели. Она была в изнеможении. Она предпочла бы встретить своего муженька сидя, даже если бы пришлось просидеть всю ночь, но душа не могла удержать отяжелевшее тело. Софья лежала в темноте, весь день она ничего не ела. Джеральд направился прямиком в комнату. Там он чиркнул спичкой, которая несколько секунд тлела зловонным синим огоньком, а потом разгорелась ясным желтым пламенем. Он зажег свечу и увидел жену.

— А, — сказал он, — ты здесь.

Она не ответила.

— Молчим? — сказал он. — Хороша женушка. Ну, соблаговолишь ты сделать то, что я тебе сказал? Я ведь только ради этого и вернулся.

Она промолчала.

IV

Софья провела ночь в физических мучениях, еще усиливавшихся неумолчным оживленным шумом с улицы. Она повторяла про себя: «Теперь я осталась одна и заболею. Я больна». Она видела себя умирающей в Париже, и слышала, как постояльцы маленькой парижской гостиницы, привлеченные видом мертвого тела иностранки, выражают свое легковесное сочувствие и ленивое любопытство. Мало-помалу Софья дошла до такого самоистязания, что достигла ступени, когда вынуждена была сосредоточить свое измученное сознание на напряженном и губительном ожидании все новых звуков, появление которых усиливало пытку и ослабляло ее силы к сопротивлению. Она вынесла всю бесконечную медлительность рассвета, с того момента, когда окно было едва различимо, до минуты, когда на красном колечке бумаги, всю ночь пролежавшем на складке одеяла, она смогла прочесть название «Бокк». Софья чувствовала, что никогда больше не заснет. Ей невозможно было вообразить себя спящей, но тут ее напугал звук, о который словно бы споткнулись все ощущения прошедшей ночи. Это был стук в дверь. Она вздрогнула и поняла, что, должно быть, задремала.

— Войдите, — прошептала она.

Вошел слуга в альпаковой куртке. Его восковая физиономия выражала холодное сочувствие. Он бесшумно приблизился к кровати — казалось, что он вовсе не похож на человека, что это существо, бесконечно таинственное и далекое от всего человеческого — и в полутьме протянул Софье визитную карточку.

Это была карточка Ширака.

— Мосье спрашивал вашего супруга, — сказал слуга. — Но поскольку он уехал, посетитель желает видеть мадам. Говорит, что по важному делу.

V

В bureau de change

[36]

стояла кучка англичан с наивными, романтическими и честными лицами, совсем не такими, как физиономии на улице. На этих лицах был написан не разврат, а своего рода удивление, детская искренность, не совсем уместная, сохранившаяся, казалось, лишь в краю полной безыскусности, словно бы принадлежащая далекому прошлому! Софье были симпатичны любопытные взгляды туристов, их немудреная, дурно сшитая одежда. Ей захотелось назад в Англию, и на мгновение это желание показалось непреодолимым.

Английский клерк за латунной решеткой взял банкноты и внимательно осмотрел их одну за другой. Софья разглядывала клерка, не до конца веря в его всамделишность и смутно вспоминая то гнусное утро, когда она вытащила бумажки из кармана Джеральда. Ее переполняла жалость к простодушной, неопытной Софье тех дней, к Софье, у которой еще оставались кое-какие иллюзии насчет нрава ее супруга. Часто с тех пор ее подмывало израсходовать эти деньги, но она всегда умела устоять перед соблазном, повторяя, что еще настанет час, когда они окажутся нужнее. И вот этот час настал. Софья гордилась своей твердостью, силой воли, которая помогла ей сохранить резерв нетронутым. Клерк пристально посмотрел на нее и спросил, какими купюрами выдать деньги. На глазах у Софьи клерк пересчитал банкноты, и они, шелестя, упали одна за другой на прилавок.

Ширак стоял рядом с ней.

— Счет верен? — спросила она, протянув ему бумажки на сумму пятьсот франков.

— Не знаю, как вас и благодарить, — ответил он, собирая банкноты. — Право…

Глава V. Горячка

I

И вот Софья лежит в постели в маленькой комнатке. Темно, потому что занавески задернуты наглухо. Свет проходит только через внутренние шторы из небеленых кружев прелестного серебристого оттенка.

У края кровати стоит человек — но это не Ширак.

— Ну-с, мадам, — повторяет он доброжелательно, но твердо и очень приятно, подчеркнуто четко выговаривая гласные. — У вас горячка. У меня тоже было такое. Вам придется принимать ванны, и очень часто. Прошу вас с этим примириться и быть умницей.

Софья не ответила. Ей и в голову не пришло отвечать. Но, разумеется, она решила, что врач — а это, вероятно, врач — преувеличивает серьезность положения. Ей было легче, чем два дня назад. Однако двигаться не хотелось, и было безразлично, что находится вокруг. Софья лежала не шевелясь.

Женщина в довольно кокетливом deshabille

[37]

искусно ухаживала за ней.

II

В один прекрасный день мадам Фуко постучалась в дверь той комнатки, где жила Софья (и этот звук в дверь, помимо всего прочего, говорил о том, что выздоравливающая Софья вновь восстановлена в своих правах как личность), и крикнула:

— Мадам, придется оставить вас одну на час-другой.

— Зайдите, — сказала Софья, которая сидела в кресле и читала.

Мадам Фуко отворила дверь.

— Придется оставить вас одну на час-другой, — повторила она негромким голосом, резко контрастировавшим с тем криком, который только что раздался за дверью.

III

Вечером, только стемнело, Софья, лежа на кровати, услышала громкие, раздраженные голоса из комнаты мадам Фуко. После приезда мадам и молодого человека никаких событий, кроме обеда, не было. Эта парочка, очевидно, отобедала запросто, в спальной, тем, что состряпала мадам Фуко, которая до этого собственноручно накормила больную. В воздухе все еще висели кухонные запахи.

Злобная перепалка продолжалась и становилась ожесточеннее, потом Софья услышала всхлипывания, прерываемые короткими и яростными возгласами мужчины. Потом дверь спальной резко распахнулась. — J'en ai soupé! — злобно и гневно восклицал мужчина. — Laisse-moi, je te prie!

[39]

— Потом послышался приглушенный звук ударов, быстрые шаги, и входную дверь со всей силой захлопнули. После этого наступило полное молчание, прерываемое только рыданиями. Софья подождала, не кончится ли это монотонное всхлипывание.

— Что случилось? — окликнула она мадам Фуко, не вставая с кровати.

Всхлипывание раздалось громче, как плач ребенка, который заметил, что взрослые ему сочувствуют, и инстинктивно начал им подыгрывать. В конце концов Софья встала и набросила пеньюар, который она решилась было никогда не надевать.

В просторном коридоре горела только маленькая зловонная масляная лампа с красным стеклянным абажуром. Ее мягкое, колеблющееся свечение, казалось, озаряло весь коридор чувственностью и роскошью, так что невозможно было поверить, что чад исходит от той же лампы. На полу под лампой лежала мадам Фуко — бесформенная масса кружев, оборок и корсетных планок; ее распущенные каштановые волосы разметались по полу. На первый взгляд убитая горем женщина являла собой романтическое и пронзительное зрелище, и на мгновение Софья решила, что наконец-то встретилась с той жизнью, которая соответствует ее мечте о романтике. Софья пришла в волнение, и чувство ее было сродни ощущениям простолюдина, повстречавшего виконта. На расстоянии в этой распростертой, дрожащей фигуре было нечто поразительное и впечатляющее. Она зримо воплощала трагические последствия любви, делавшие мадам Фуко достойной и прекрасной. Но когда Софья склонилась над мадам Фуко и коснулась ее дряблого тела, иллюзии как не бывало, и из драматически трогательной женщина сразу стала смешной. Ее лицо, особенно пострадавшее от слез, не выдерживало испытания внимательным взглядом, оно было ужасно; то была не картина, а палитра, или рисунок, сделанный художником на мостовой, а потом наполовину смытый ливнем. Одни только огромные опущенные веки мадам Фуко сделали бы любое лицо нелепым, а на ее лице были детали и похуже век. Кроме того, она была непомерно толста — казалось, жир выпирает из-под краев затянутого до предела корсета. Над ботинками — на ней были элегантные, туго зашнурованные ботинки на высоких каблуках — нависали жирные икры.

IV

Спустя две недели, в августе, в ясный субботний день, Софья, в широком переднике, завершала воинственные приготовления к дезинфекции. Часть задачи уже была выполнена: несмотря на сопротивление мадам Фуко, которая обиделась на Лоране и Софью за их пересуды, Софья вчера уже окурила собственную комнату и коридор. Лоране покинула квартиру — при каких именно обстоятельствах, Софья не знала, но догадывалась, что это произошло после того, как размолвка, вызванная обидой мадам Фуко, переросла в ссору. Мимолетная дружба между Лоране и Софьей улетучилась как сон. Служанку уволили — вместо нее мадам Фуко наняла поденщицу, приходившую по утрам на два часа. В то утро, получив письмо от своего больного отца, мадам Фуко внезапно уехала в Сен-Маммес-сюр-Сен. Софья была в восторге от такой удачи. Дезинфекция стала ее навязчивой идеей — навязчивой идеей выздоравливающей, в мыслях которой все бессознательно искажается и принимает самые уродливые формы. Вчера у Софьи было столкновение с мадам Фуко, и она ожидала еще более серьезного столкновения, когда дело дойдет до того, чтобы выставить мадам Фуко со всем ее добром из спальной. Однако Софья была готова — что бы ни случилось — как следует окурить всю квартиру. Отсюда и тот пыл, с которым, уговаривая мадам Фуко проведать отца, Софья заявила, что уже достаточно окрепла, чтобы прожить день-другой без посторонней помощи. Из-за того что движение поездов частично приостановлено по военным соображениям, мадам Фуко не могла обернуться за один день. Софья одолжила ей луидор.

Во всех трех передних комнатах в тазах таинственно тлела сера, и две двери были оклеены бумагой, чтобы пары не вышли наружу. Поденщица уже ушла. Софья со щеткой, ножницами, клейстером и газетой заклеивала третью дверь, когда у входа зазвонил колокольчик.

Она прошла по коридору и открыла дверь.

Явился Ширак. Софья не удивилась, увидев его. С началом войны даже Софья и мадам Фуко начали ежедневно просматривать хотя бы одну газету, и таким образом, по статье, подписанной Шираком, Софья узнала, что после командировки в Вогезы он вернулся в Париж.

Увидев ее, Ширак вздрогнул.

V

В одиночестве, с гудящими от усталости ногами Софья поднялась по покосившимся дубовым ступеням в квартиру. Ширак решил, что после сообщения о победе ему следует прибыть в редакцию раньше, чем обычно. Он отвез Софью назад на рю Бреда. Они расстались в каком-то полусне или забытьи, вызванном участием во всенародном исступлении, которое так или иначе подавило их личные чувства. Их отношения остались неопределенными. Они сознавали только, что какое-то чувство владеет ими обоими.

Лестница, которая даже летом отдавала сыростью, была противна Софье. С ужасом думала она о квартире мадам Фуко, мечтала о роскоши, о лесной зелени. На площадке, по-видимому кого-то ожидая, стояли двое плотных, дурно одетых мужчин. Софья достала ключ и отперла дверь.

— Виноват, сударыня! — сказал один из мужчин, приподняв шляпу, и оба они протиснулись в квартиру вслед за Софьей. На пороге они с удивлением воззрились на газетные полосы, которыми были оклеены двери.

— Что вам угодно? — надменно спросила Софья. Она была сильно испугана. Внезапное вторжение посторонних сразу заставило ее ощутить себя отдельной личностью.

— Я консьерж, — сказал тот, который с ней поздоровался. У него был вид преуспевающего ремесленника. — Сегодня днем с вами разговаривала моя жена. А это, — добавил он, указывая на своего спутника, — судебный исполнитель. Сожалею, но…

Что есть жизнь

Глава I. Пансион Френшема

I

Мэтью Пил-Суиннертон сидел в длинной столовой пансиона Френшема на улице лорда Байрона, в Париже; здесь он был не на месте. Столовая представляла собой помещение примерно в тридцать футов длиной, по ширине комнаты размещалось два окна, света которых хватало на половину длинного стола с закругленными концами. Мрак на противоположном конце комнаты рассеивался благодаря большому зеркалу в тусклой золоченой раме, занимавшему большую часть стены напротив окон. У зеркала стояла высокая четырехстворчатая ширма, из-за которой то и дело раздавался скрип открываемой и закрываемой двери. Слева от окон находились две двери: одна — темная и солидная парадная дверь, через которую дважды в день проходила вереница голодных и вереница насытившихся, исполненных важности и достоинства людей, и другая застекленная дверь поменьше, с розанами, намалеванными на стекле, не предусмотренная архитектором, а недавно пробитая в стене; за ней, казалось, кроется что-то опасное и неприятное. Обои и занавески на окнах, дорогие и безобразные, были темных оттенков и с загадочными орнаментами. Над парадной дверью были прибиты оленьи рога. Под потолком, не привлекая слишком пристального внимания, темнели через равные промежутки продолговатые пятна гравюр и писанных маслом картин. Они держались на громадных гвоздях с фарфоровыми шляпками и изображали людей и природу в самом величественном духе. На гравюре, висевшей над камином и расположенной ниже прочих, в весьма добродетельных позах красовались Луи-Филипп и его семейство. Под королевской семьей располагались большие золоченые часы, показывавшие точное время — четверть восьмого, а по бокам от них — колонки той же эпохи.

Через всю комнату простирался громоздкий и длинный белый стол, над которым виднелись склоненные головы и спинки стульев. За столом сидело больше тридцати человек, и еле слышное постукивание ножей и вилок о тарелки доказывало, что здесь собрались деликатные и респектабельные люди. Их одеяния — блузы, корсажи и пиджаки — не радовали глаз. Только двое или трое были в смокингах. За столом говорили мало и, как правило, с опаской, словно здесь принято было помалкивать. Если кто-нибудь отпускал замечание, его сосед, рассеянно скатывая хлебный шарик и глядя перед собой в пустоту, добросовестно вдумывался в сказанное, после чего шепотом отвечал: «Вот именно». Однако несколько человек говорили громко и не стесняясь, и потому все остальные, завидуя, сожалели об их невоспитанности.

В центре внимания, как и следовало ожидать, находилась еда. Постояльцы ели, как все, кто платит условленную цену за питание, — стремились съесть побольше, но не нарушая правил игры. Не поворачивая головы, они краешком глаза следили за манерами трех накрахмаленных горничных, разносивших ужин. Их представления о меню ограничивались теми порциями, которые были рядами разложены на больших серебряных блюдах, и когда служанка почтительно склонялась к постояльцам, придерживая поднос, они в мгновение ока обводили взглядом блюдо и тут же прикидывали, сколько можно взять, не нарушая приличий в пределах допускаемой свободы выбора. И если по каким-то причинам блюдо не соблазняло их или решительно не соответствовало их пожеланиям, постояльцы огорчались. Ибо, согласно правилам игры, выбирать они не могли, зато они были вправе, как укрощенные тигры, либо схватить то, что окажется у них под носом, либо воздержаться. Таким образом, для постояльцев, которые знали только, что из хлопающей двери за ширмой выносят полные подносы и чистые тарелки и что опустошенные блюда и грязные тарелки бесконечной чередой уплывают в ту же дверь, ужин представлял собой цепочку сильнейших переживаний. Все ели одновременно и одно и то же, все вместе садились за стол и вместе вставали. Даже мухи, налипшие на клейкую бумагу, которая свисала с люстры и концом касалась вазы с цветами, были свободнее. Единственным событием, которое изредка вносило разнообразие в плавный ход ужина, было появление бутылки вина, заказанной кем-либо из постояльцев. В обмен на бутылку ее обладатель подписывал клочок бумаги и крупно надписывал свой номер на этикетке бутылки, потом, вглядевшись в номер и боясь, как бы его не перепутала бестолковая служанка или бесчестный сосед, обладатель бутылки надписывал свой номер еще раз на другом ее боку и еще более крупными цифрами.

Мэтью Пил-Суиннертон явно не принадлежал к этому миру. Он был молодым человеком лет двадцати пяти, не красивым, но элегантным. Он сохранял элегантность даже вопреки тому, что был не в смокинге, а в светлосером костюме, совершенно неподходящим для ужина. Костюм был чудесного покроя и почти новый, но на Мэтью он сидел как влитой. Кроме того, манеры Мэтью, сдержанные, но лишенные скованности, то, как он обращался с ножом и вилкой, то, как ловко он перекладывал нарезанные порции с серебряных блюд к себе на тарелку, тон, которым он заказал полбутылки вина, — все эти детали ясно показывали собравшимся, что Мэтью Пил-Суиннертон стоит выше них. Кое-кто из постояльцев уверовал, что это сын лорда, если не сам лорд. Место ему было отведено в конце стола, ближе к окну, и с обеих сторон оставались незанятые стулья; это только укрепляло веру в его высокое положение. На самом деле он был сыном, внуком и племянником фабрикантов посуды. Мэтью обратил внимание, что большая compote

Присутствующих удивило появление опоздавшего постояльца, расплывшегося толстяка средних лет, нос которого вызвал глухое раздражение у тех, кто убежден, что евреи и на людей-то не похожи. По его носу нельзя было с уверенностью опознать в нем ростовщика и мучителя Христова, но это был подозрительный нос. Пиджак болтался на опоздавшем, словно был с чужого плеча. Уверенными, быстрыми шагами постоялец подошел к столу, подчеркнуто раскланялся с несколькими знакомыми и уселся рядом с Пил-Суиннертоном. Служанка тут же подала ему суп, и он с улыбкой сказал: «Благодарю, Мари». То был, очевидно, здешний habitué

II

Кабриолет Мэтью Пил-Суиннертона подкатил к дому № 26 на Виктория-гроув, в Челси; его дорожная сумка лежала на крыше экипажа. У кучера в петлице был красный цветок. Мэтью, придерживая рукой соломенную шляпу, выпрыгнул на тротуар. Здесь он остановился, и к нему вернулись спокойствие и беззаботность. У ворот дома стоял человек в такой же шляпе и сером костюме и закуривал сигарету.

— Привет, Мэт! — вяло приветствовал Мэтью человек приглушенным голосом, поскольку именно в этот момент он поднес к сигарете спичку и затянулся. — Опять куда-то спешишь? Ты мне как раз нужен.

Человек отшвырнул спичку и потряс руку Мэтью, выпустив через ноздри две струйки дыма.

— А ты нужен мне, — ответил Мэтью. — Я на минутку. Еду в Юстон. Нужно успеть на двенадцать ноль пять.

Он взглянул на своего друга, и, право, все черты этого лица повторяли черты миссис Скейлз. К тому же пожилая дама держалась совершенно так же, как этот молодой человек. Все это полностью лишило Мэтью душевного равновесия.

III

Три дня спустя, когда Мэтью Пил-Суиннертон проходил через рыночную площадь в Берсли, он, поравнявшись с Ратушей, встретил невысокую полную даму средних лет в черном платье, черной накидке с вышивкой и в чепчике с черными лентами, украшенном искусственными листьями и ягодами того же цвета. Она шла медленно и величаво — походкой знатной провинциалки, которая привыкла к тому, что в ее родном городе ей оказывают почет, и имеет достаточно солидный доход, чтобы ожидать проявлений раболепия со стороны всяческого простонародья. Но как только она заметила Мэтью, выражение ее лица изменилось. Оно стало простодушным и наивным. Слегка покраснев, она робко и радостно улыбнулась. В ее глазах Мэтью принадлежал к сливкам общества. Он носил заветную фамилию Пилов. В округе на протяжении поколений чтили его семью. «Пил!» — это имя вполне можно было произнести рядом с «Веджвуд». Да и «Суиннертон» стоял не намного ниже. Ни ее самоуважение, а оно было велико, ни здравый смысл, которого у нее хватало с избытком, не заставили бы эту даму применить к Пилам теорию о том, что все люди одинаково хороши. Пилы никогда ничего не покупали на Площади св. Луки. Даже в свои золотые годы Площадь не рассчитывала на такую милость. Пилы делали покупки в Лондоне или Стаффорде, на худой конец — в Олдкасле. Для стареющей полной дамы это было небезразлично. Да, за шесть последних лет она так и не оправилась от удивления, что ее сын и Мэтью Пил-Суиннертон держатся друг с другом совершенно на равных! Дама редко встречалась с Мэтью, но они симпатизировали друг другу. Ему льстила ее непритворная мягкость. А ей льстила его весьма изысканная почтительность. Ему была по душе ее внутренняя доброта, а то, как она время от времени журила Сирила, ужасно веселило Мэтью.

— Ну, миссис Пови, — сказал он, останавливаясь и приподнимая шляпу (эту манеру он усвоил в Париже). — Как видите, вот и я.

— Нечасто вы нас балуете, мистер Мэтью. Не стану справляться о том, как вы поживаете. Давно ли видели моего мальчика?

— В среду, — ответил Мэтью. — Он, наверное, вам написал?

— Вовсе не наверное, — негромко засмеялась миссис Пови. — Я получила от него весточку в среду утром. Он писал, что вы еще в Париже.

IV

В тот вечер после разговора с миссис Скейлз, Мэтью Пил-Суиннертон был не единственным в пансионе Френшема, кто не мог уснуть. Когда старая привратница, выполнив очередное поручение, вернулась вниз, она встретила свою хозяйку, выходившую из ниши.

— Бедняжка спокойно спит! — сообщила привратница, ибо поручение заключалось в том, чтобы выяснить, как себя чувствует захворавшая собачка хозяйки, Фосетт. Эти слова, произнесенные старческим, дрожащим голосом, были полны сострадания к больному животному. Затем привратница улыбнулась. Розовая, потрескавшаяся кожа ее лица, узкое черное платье и белый чепец с оборками — все это живо напоминало богаделку. Она постоянно сутулилась, и, когда семенила по дому, голова ее всегда на несколько дюймов опережала ноги. Ее редкие волосы поседели. Она была стара, и, верно, никто не смог бы сказать, сколько ей лет. Софья больше четверти века назад получила ее в придачу к пансиону, ибо привратница по старости не смогла бы легко подыскать себе другое место. Хотя постояльцами были почти исключительно англичане, старушка говорила только по-французски, а с гостями объяснялась одними добродушными улыбками.

— Я, пожалуй, лягу, Жаклин, — сказала привратнице хозяйка.

«Странный ответ», — подумала Жаклин. Она всегда, согласно своему обыкновению, отходила ко сну в полночь и вставала в половине шестого. Ее хозяйка тоже обычно ложилась в полночь, а последний час перед сном привратница и хозяйка, как правило, проводили вместе. Учитывая то, что Жаклин только что была послана в спальную хозяйки, чтобы взглянуть на Фосетт, а также то, что состояние здоровья собачки было удовлетворительным, и то, что мадам и Жаклин предстояло обсудить кое-какие заурядные повседневные дела, казалось странным, что мадам собралась лечь. Однако Жаклин только и сказала на это:

— Очень хорошо, мадам. А что с номером 32?

V

«Моя дорогая Софья…»

Неизбежное чудо произошло. В конечном счете, ее подозрения насчет этого мистера Пил-Суиннертона были обоснованны! Вот оно, письмо от Констанции! Это не ее почерк на конверте, но, еще не вглядевшись в него, Софья почувствовала, как у нее сжалось сердце. Она чуть ли не ежедневно получала письма из Англии с вопросами касательно комнат и цен на них (и за многие из этих писем ей еще приходилось доплачивать по три пенса, потому что их авторы невольно или намеренно забывали, что почтовой марки в одно пенни на письме во Францию недостаточно). В этом конверте не было ничего примечательного, но он с первого взгляда напугал Софью. И когда, разобрав надпись на размазанном штемпеле, она прочла «Берсли», ей показалось, что сердце у нее в буквальном смысле слова остановилось, и, неистово дрожа, она вскрыла конверт, думая: «Врач запретил мне волноваться». После приступа прошло шесть дней, и ей стало намного лучше: лицо почти вернулось в прежнее состояние. Но врач был настроен серьезно, он не назначил никаких лекарств, только укрепляющее, и не уставал повторять, что «следует соблюдать абсолютный покой», сохранять душевное спокойствие. Больше врач ничего не говорил, предоставляя Софье судить по его молчанию о серьезности ее состояния. Да, получать такие письма вредно для ее здоровья!

Откинувшись на подушки, в халате, она, читая письмо, держала себя в руках, и глаза ее не затуманились, она ни разу не всхлипнула, никак не выдала своим видом, что это письмо — не просьба о сдаче двух комнат на неделю. Но душевные силы, потребные, чтобы держать себя в руках, были израсходованы сполна.

Хотя рука Констанции изменилась, нетрудно было узнать четкий каллиграфический почерк той девушки, что некогда писала ценники. «С» в имени Софьи было написано в точности так же, как в том последнем письме, которое Софья получила от Констанции в Эксе.

«Моя дорогая Софья!

Глава II. Встреча

I

Однажды следующей весной, в послеобеденный час в дверь Констанции постучал мистер Кричлоу. Она сидела в кресле-качалке перед камином в гостиной. На Констанции был широкий передник из грубой ткани, и краем передника она вытирала намокшую шерстку молодого курчавого фокстерьера, носившего оригинальную кличку Снежок. У него действительно было белое пятно на груди. Констанция уже не раз призывала весь мир в свидетели, что больше никогда не заведет щенка, потому что, как она говорила, за щенками не уследишь, а они грызут мебельную обивку. Но последняя ее собака дожила до глубокой старости, а собаки способны и на худшие поступки, чем грызть мебель, и в силу естественной реакции на собачью старость, и к тому же в надежде возможно дольше оттянуть неизбежные печали и огорчения, которые приносит смерть любимого питомца, Констанция не устояла и взяла очаровательного десятимесячного фокстерьерчика, предложенного ей знакомой. Из-под растрепанной шерстки Снежка виднелась его чудная розовая кожа, он был упоительно мягким на ощупь, но сам себе в этот момент не нравился. Его глазки то и дело выглядывали из-под движущегося полотенца, и они были полны недовольства и тревоги.

Вытирание Снежка происходило в присутствии Эми — она внимательно следила, чтобы Снежок не вырвался и не убежал в угольный подвал. Когда постучал мистер Кричлоу, Эми открыла дверь. Как обычно, мистер Кричлоу не стал рассыпаться в любезностях. Он, казалось, не изменился. Те же седые вихры, тот же длинный белый фартук и тот же скрипучий голос, в котором, однако, слышались иногда пронзительные ноты. Он совсем не сутулился. В восковой руке мистер Кричлоу держал газету.

— Ну-с, сударыня! — сказал он.

— Все, Эми, спасибо, — спокойно произнесла Констанция. Эми неторопливо вышла.

— Моете, значит, его, а Эми бездельничает, — сказал мистер Кричлоу.

II

Лондонский экспресс опаздывал, поэтому три четверти часа Констанция провела в Найпе на платформе, как всегда окаменевшей в ожидании поезда дальнего следования. Наконец раздались возгласы носильщиков: «Поезд на Маклсфилд — Стокпорт — Манчестер», из-за поворота выскользнул громадный локомотив, рядом с которым вагоны казались игрушечными, и Констанцию забил озноб. Тишина на платформе сменилась mêlée

[55]

. Маленькая Констанция очутилась на краю работающей локтями толпы, которая, понятное дело, пыталась преодолеть преграду из дверей и окон, откуда, как из бойниц, выглядывали защитники поезда. Казалось, что на платформе никогда не установится порядок. И Констанция не очень надеялась заметить в этом столпотворении неизвестно как выглядящую Софью. Констанция пришла в крайнее волнение. Все мышцы ее лица напряглись, а взгляд беспокойно перебегал с одного конца поезда на другой.

Затем она увидела необычную собаку. Другие тоже обратили на нее внимание. Собака была шоколадного цвета, голова и плечи ее поросли густой шерстью, завивавшейся тысячью косичек вроде тех, что бывают на швабрах, которыми в наше время торгуют в москательных лавках. Шерсть едва доходила до середины собачьего туловища, а все остальное было голое и гладкое как мрамор. На жителей Пяти Городов собака производила такое впечатление, как будто забыла надеть важнейший предмет туалета и тем самым нарушала все приличия. Пучки шерсти, которые были оставлены на кончике хвоста и украшали колени, только усиливали непристойность зрелища. Венцом непотребства была розовая ленточка на шее. Собака была точь-в-точь как принаряженная девица легкого поведения. От шеи собаки туго натянутая цепочка уходила куда-то в середину толпы, суетившейся вокруг чемоданов, и, проследив за цепочкой глазами, Констанция увидела высокую представительную даму в пальто и довольно броской шляпке. Красивая аристократка, подумала Констанция, глядя на нее издалека. Потом в голове у нее мелькнула неожиданная мысль: «Это Софья!» Да, конечно она… Нет, не она… Конечно, она! Дама выбралась из толпы. Увидела Констанцию. Они обе поколебались, а потом нерешительно двинулись друг другу навстречу.

— Я бы где угодно тебя узнала, — сказала Софья, не проявляя ни малейшего волнения, и приподняла вуаль, чтобы поцеловать Констанцию.

Констанция поняла, что и ей следует вести себя с тем же восхитительным спокойствием; так она и поступила. Это было бейнсовское спокойствие. Однако она заметила, что губы ее сестры дрожат. И это было приятно Констанции — значит, не она одна такая дурочка. В очертаниях рта Софьи тоже было что-то странное. Должно быть, это результат приступа, о котором Софья ей писала.

— Сирил тебя встречал? — спросила, не зная с чего начать, Констанция.

III

На следующее утро, после ночи, прерывавшейся не лишенными приятности периодами бодрствования, Софья встала и, набросив халат, подошла к окну. Была суббота — Софья выехала из Парижа в четверг. Приоткрыв занавеску, она посмотрела на Площадь. Конечно же она ожидала, что Площадь покажется ей меньше, чем в юности, и все же Софью изумило, насколько она мала: Площадь была по размерам чуть больше обычного дворика. Софья хорошо помнила зимнее утро, когда она смотрела из окна на Площадь, над которой в свете фонарей вился снег: тогда Площадь была широкой, и казалось, первому прохожему, который прошел через нее наискосок, оставляя за собою неровные следы на снегу, понадобились часы, чтобы пройти через бесконечную белую пустыню, прежде чем он, взяв направление на Ратушу, скрылся за лавкой Холла. Софье, в основном, вспоминалась заснеженная Площадь, холодные утренние часы, холодная клеенка на подоконнике и холодный сквозняк из оконных щелей (теперь рама была починена). Прекрасными казались ей эти воспоминания, прекрасным казалось ей детство, прекрасными казались ей бури и штормы юности и даже в бесконечном, бесплодном унынии двух лет работы в лавке, после того как она бросила учебу, — даже в этом была своеобразная прелесть.

Но даже за миллионы, думала Софья, не согласилась бы она прожить жизнь сначала.

За тот огромный, ужасающий промежуток времени, который прошел со времен ее юности, на Площади, как ни удивительно, почти ничего не изменилось. На восточной ее стороне несколько лавок слились в одну, и иллюзию того, что так всегда и было, поддерживали заново оштукатуренные стены. На северной стороне появился ранее неизвестный ей фонтан. И больше никаких перемен! Но вот моральная перемена, прискорбная утрата былого гордого духа Площади, причиняла боль и огорчала. В нескольких домах никто не жил и, очевидно, уже не первый год — таблички «Сдается» висели в грязных и мутных окнах верхних этажей и были косо прибиты на закрытых ставнях. А на вывесках были написаны имена, которых Софья не знала. Магазины по большей части стали хуже — они превратились в лавчонки, грязные, жалкие и бедные, в них не осталось ни блеска, ни великолепия. Мостовая была покрыта мусором. В глазах Софьи эта картина, ничтожная, убогая и унылая, представляла собой верх провинциальности. Именно об этом французы многозначительно говорят — province

Софья думала: «Я бы не вынесла жизни здесь. Я бы умерла. Эта жизнь угнетает. А грязь! А безобразный вид! А как они говорят, о чем думают! Я почувствовала это уже в Найпе, на станции. Площадь довольно живописна, но до чего убога! Видеть все это каждое утро? Ни за что!» И Софью чуть не передернуло.

Пока что у нее нет дома. У Констанции она «в гостях».

Глава III. Жизнь в гостинице

I

По утрам Софья ходила в теплых комнатных туфлях. Эту привычку она усвоила на улице лорда Байрона — скорее случайно, чем с намерением использовать шлепанцы для незаметного надзора за прислугой. Ее комнатные туфли послужили непосредственной причиной важных событий на Площади св. Луки. Софья прожила у Констанции уже целый календарный месяц — право, удивительно, как летит время! — и освоилась в доме. Постепенно напряжение в отношениях между сестрами исчезло. В особенности Констанция ничего не скрывала от Софьи и рассказала ей о малых и больших недостатках Эми и обо всех прочих неполадках в домашнем механизме. Обедали теперь за столом, покрытым обычной скатертью, а в дни «генеральной уборки» в нижней гостиной Констанция, посмеиваясь, просила Софью извинить Эми за ее передник, который у служанки не было времени сменить. Короче, Софья перестала быть чужой в доме, и никто не считал нужным выдавать желаемое за действительное. Несмотря на грязь и провинциальность Берсли, Софья получала удовольствие от близости с Констанцией. Что касается Констанции, то она была просто счастлива. В разговорах сестер между собой все чаще появлялись нотки нежности, и в глубине души эти внезапные и неожиданные проявления чувства были очень приятны им обеим.

Воскресным утром, прожив уже три недели в Берсли, Софья встала очень рано, надела халат и комнатные туфли и явилась в спальную Констанции. Софья была несколько обеспокоена здоровьем Констанции, и ей самой было приятно это беспокойство, которого Софья ничуть не скрывала. Эми со свойственной ей небрежностью утром в субботу преступно не заперла дверь, ведущую из нижней гостиной на улицу, и Констанция заметила это упущение, только когда за завтраком почувствовала, что ей дует в ноги. Она всегда сидела спиной к двери, в матушкином кресле-качалке с рифленой спинкой, а Софья на том месте — но не на том стуле, — на котором в сороковые годы сиживал Джон Бейнс, а в семидесятые и позже — Сэмюел Пови. Сквозняк испугал Констанцию. «У меня снова начнется ишиас!» — воскликнула она, и Софью изумил страх, прозвучавший в голосе сестры. К вечеру ишиас действительно вновь навестил седалищный нерв Констанции, и у Софьи впервые был случай разобраться, какие муки пульсирующий ишиас способен принести своей жертве. Вдобавок к ишиасу Констанция подхватила насморк и, чихая, испытывала острейшую боль. Насморк Софья быстро вылечила. Констанция была уложена в постель. Софья хотела было вызвать врача, но Констанция заверила ее, что доктор не скажет ей ничего нового. К боли Констанция относилась с ангельским терпением. Софью поражала слабая и нежная улыбка, с которой Констанция лежала в постели, обложенная грелками и измученная болью. Это заставило Софью задуматься о сильном характере Констанции и о том, как разнообразно проявляет себя натура Бейнсов.

Итак, в воскресенье утром Софья встала рано, сразу после Эми.

Выяснилось, что Констанции несколько лучше в том, что касается невралгии, но что она истерзана бессонной ночью. Хотя Софья сама спала плохо, ей почему-то стало совестно перед не сомкнувшей глаз сестрой.

— Ах ты бедняжка, — исполнясь сочувствия, прошептала Софья. — Подожди, я сейчас сама приготовлю тебе чай.

II

— Пришло письмо? — весело спросила Софья у Констанции, войдя на следующее утро в ее спальную.

Констанция только головой покачала. Она была очень угнетена. У Софьи мигом испортилось настроение. Противница неискреннего оптимизма, она ничего не сказала. В противном случае она бы заметила: «Может быть, почтальон принесет письмо после обеда». В доме царил мрак. Констанции все сильнее казалось, что «век вывихнул сустав»

{98}

и что жить не стоит, поскольку Эми собирается уходить, а Сирил ею «пренебрег». Даже присутствие сестры не утешало Констанцию. Стоило Софье выйти из комнаты, как начался приступ ишиаса, притом весьма жестокий. Констанцию это огорчило, и даже не из-за боли, а из-за того, что она только что без всякого притворства уверяла Софью, что у нее ничего не болит — правда, Софью она убедила не до конца. Однако теперь было совершенно необходимо, чтобы Констанция встала, как обычно. Ведь она уже сказала Софье, что встанет. Кроме того, впереди — колоссальное предприятие, поиски новой служанки. Все одно к одному. Что, если Сирил опасно болен и не может писать? Что, если с ним что-то случилось? Что, если она никогда не найдет прислуги?

Софья, сидя у себя в комнате, делала все, чтобы настроиться на философский лад и набраться оптимизма. Она убеждала себя, что надо как следует взяться за Констанцию, что Констанция чересчур безвольна, что Констанцию нужно расшевелить. А в кухонном подвале Эми, готовившая к девяти часам завтрак, раздумывала о неблагодарности хозяев и о том, что ждет ее впереди. В живописной деревеньке Снейд, где земная и загробная жизнь каждого жителя находилась под наблюдением наместницы бога на земле, деловитой графини Челльской, проживала вдовая мать Эми. У Эми было припасено около двухсот фунтов. Матушка который год зовет Эми жить с нею на полном обеспечении. И все же в душе у Эми было черно от дурных предчувствий и неясного внутреннего сопротивления. Дом Бейнсов стал домом скорби, а три одиноких женщины — жрицами скорби.

Две собаки безутешно слонялись по всему дому, чувствуя, что необходимо вести себя осмотрительно, и не догадываясь, что причина царящей вокруг странной атмосферы — всего лишь не закрытая до конца дверь и невежливый тон.

Когда Софья, теперь уже полностью одетая, вышла к завтраку, она услыхала, что ее слабым голосом зовет Констанция, и обнаружила, что та еще в постели. Истину уже нельзя было скрыть. У Констанции снова начались боли, и ее моральное состояние отнюдь не придавало ей стойкости.

III

Рано вечером сестры поужинали у Констанции в спальной. Констанции стало значительно лучше. Решив, что на нее благодетельно подействует небольшой моцион, Констанция даже встала на несколько минут и прошлась по комнате. Теперь она сидела, обложившись подушками. В старомодном, дающем мало тепла камине пылал огонь. Из трактира напротив доносились звуки фонографа, умолявшего Господа хранить ее величество королеву

{101}

. Этот фонограф, удивительную новинку, заводили в трактире каждый вечер. Сперва сестры, вопреки собственному желанию, заинтересовались фонографом, но скоро он им опостылел и теперь вызывал одну ненависть. Софью все сильнее преследовала мысль об ужасающей нелепости того, что они с Констанцией живут здесь, в темном неудобном доме, среди заунывного трактирного веселья, копоти и грязи, в то время как могли бы жить в роскоши, в теплом климате, в белизне и чистоте, среди прекрасных ландшафтов. Втайне она возмущалась все больше и больше.

Вошла Эми, держа в своих грубых пальцах письмо. Когда служанка без долгих церемоний протянула его Констанции, Софья подумала: «Будь я здесь хозяйкой, письма подавались бы на подносе» (объявление о найме прислуги уже было отослано в «Сигнал»).

Взяв письмо, Констанция задрожала.

— Наконец-то! — воскликнула она.

Надев очки и прочитав письмо, Констанция обрадованно сказала:

IV

На следующий вечер Сирил сидел в нижней гостиной за чайным столом вместе с матерью и теткой. Констанции его приезд казался почти чудом. Он все-таки здесь! Софья была нарядно одета, на шее у нее висела цепочка из позолоченного серебра, застегнутая у горла и дугой спускавшаяся к талии, где она была пристегнута к поясу. Цепочка заинтересовала Сирила. Раза два высказав свое восхищение, он попросил: «Позвольте-ка мне рассмотреть ее», — и протянул руку, а Софья наклонилась к нему так, чтобы он мог потрогать цепочку. Несколько секунд Сирил перебирал в руках украшение — у Констанции это вызвало чувство ревности. Наконец, выпустив цепочку из пальцев, Сирил сказал: «Гм!» и, помолчав, добавил: «Эпоха Людовика Шестнадцатого, верно?» На это Софья ответила:

— Да, именно так мне и говорили. Но это пустяки — она стоила всего тридцать франков.

А Сирил резко перебил ее:

— Какая разница? — и, помолчав, спросил — Часто она рвется?

— Очень часто, — ответила Софья. — Ее все время приходится укорачивать.

V

Софья сидела на диване в нижней гостиной. Ей казалось, что, хотя прошло чуть больше месяца с ее приезда в Берсли, у нее уже появились новые интересы и новые заботы. Как ни странно, Париж и парижская жизнь ушли в прошлое. Случалось, Софья часами не вспоминала о Париже. Думать о Париже было неприятно — не могут Париж и Берсли быть реальными одновременно! Пока она ждала, сидя на диване, ей вспоминался Париж. Не удивительно ли, что теперь ее гнетет забота о благополучии Констанции, как раньше одолевало беспокойство за судьбу пансиона Френшема. «Жизнь моя сложилась странно, — думала Софья, — но если взять каждую ее часть по отдельности, все покажется совершенно заурядным… Как-то она кончится, моя жизнь?»

Тут на крыльце раздались шаги, загремел ключ в замке, и Софья открыла дверь.

— А, вы еще не легли! — в удивлении и с некоторым недоумением воскликнул Сирил. — Спасибо.

Он вошел, докуривая сигару.

— Пришлось вот таскать за собой эту махину! — пробормотал он, разглядывая тяжелый старомодный ключ, прежде чем вставить его в замочную скважину.

Глава IV. Смерть Софьи

I

Ступеньки кухонной лестницы остались такими же крутыми и темными, как прежде. По этим ступенькам Софья Скейлз, через девять лет после того, как она безуспешно попыталась убедить свою сестру покинуть Площадь, поднималась теперь с тяжелой корзиной, которую всем своим весом оттягивала лежавшая в ней Фосетт. Несмотря на возраст, Софья взбежала по лестнице и ворвалась в гостиную, где и поставила корзину на пол рядом с нетопленным камином. Софья тяжело дышала, но была исполнена торжества. Она взглянула на Констанцию, которая минуту назад стояла у дверей и в изумлении прислушивалась.

— Ну! — сказала Софья. — Ты слышала, что она себе позволяет?

— Слышала, — ответила Констанция. — Что теперь делать?

— Меня, — сказала Софья, — так и подмывало сразу же ее уволить. Но потом я решила не обращать внимания. Через три недели она все равно уйдет. Лучше закрыть на это глаза. Если прислуге хоть раз показать, что огорчаешься… Однако я больше ни на минуту не оставлю Фосетт в кухне на милость этой особы. Она вообще перестала ухаживать за собачкой.

Софья стала на колени у корзины и, раздвинув шерсть на шее Фосетт, принялась пристально рассматривать кожу. Собака болела и вела себя соответственно. К тому же Фосетт было уже девять лет, и под старость она потеряла привлекательность. Вид у нее был бесспорно отталкивающий.

II

На следующий день сестры, сидя в верхней гостиной, увидели, что по Площади несется автомобиль доктора Стерлинга. Партнер доктора, Гарроп-младший, умер несколько лет назад, когда ему было уже за семьдесят, практика увеличилась и стала больше, чем даже во времена старого Гарропа. Вместо лошадей Стерлинг завел автомобиль, в котором непрерывно разъезжал по улицам Берсли.

— Надеюсь, он к нам заглянет, — со вздохом произнесла миссис Пови.

По лицу Софьи промелькнула презрительная улыбка. Она знала, что нетерпение, с которым Констанция ждет доктора Стерлинга, вызвано тем, что ей просто необходимо рассказать кому-нибудь о трагедии, которую они пережили утром. Констанция, как настоящая провинциалка, была полностью поглощена этой историей. И сразу после приезда в Берсли, и много позже Софья не уставала повторять себе, что никогда не привыкнет к немыслимой провинциальности этого городка, иллюстрацией которой служит детский интерес жителей к собственным грошовым делишкам. Именно это больше всего раздражало ее в Берсли. Именно из-за этого она, в порыве минутного умопомрачения, с тоской вспоминала свободу больших городов. Но и к этому она привыкла. По сути, Софья почти этого не замечала. Только от случая к случаю, когда нервы у нее расходились пуще обычного, изумлялась она этой черте.

Софья зашла в спальную Констанции, чтобы взглянуть, не остановился ли автомобиль доктора на Кинг-стрит. Там автомобиль и стоял.

— Он приехал, — крикнула она Констанции.

III

Дик Пови сдержал слово. В четверть шестого он подрулил к дому № 49 на Динсгейт в Манчестере. Приехали! — сказал он не без гордости. — Ну, мы вернемся часа через два, чтобы узнать, какие у вас будут пожелания». Он оказался для Софьи большой поддержкой, и она могла не сомневаться, что ей есть на кого опереться.

Не тратя даром слов, Софья направилась прямиком в лавку. Снаружи она производила впечатление ювелирного магазина или скупки. И только обычная вывеска над боковым входом показывала, что в основе своей это ломбард. Мистер Тилл Болдеро прекрасно вел свое дело в Пяти Городах и в других местах вокруг Манчестера, продавая подержанное (а иногда лишь называвшееся подержанным) столовое серебро тем, кто желал сделать подарок себе или добрым знакомым. Он охотно посылал товары почтой, оставляя за покупателем право вернуть то, что ему не понравилось. Случалось ему бывать и в Пяти Городах, и как-то раз, несколько лет назад, он виделся с Констанцией. Они даже побеседовали. Он был сыном одного из кузенов покойного богача Болдеро, фиктивного партнера Биркиншо и дяди Джеральда. От Констанции он узнал о возвращении Софьи в Берсли. Констанция неоднократно говорила Софье о том, что за превосходный человек этот мистер Тилл Болдеро.

Внутри, в помещении с высоким потолком, было тесно. Лавка напоминала зверинец, в котором в клетках томится столовое серебро. Серебряная посуда и различные изделия из серебра были заключены в стеклянные витрины, доходившие до темного потолка. На прилавке под стеклом, как в застенке, лежали десятки золотых хронометров рядом с табакерками, эмалевыми шкатулочками и прочим антиквариатом. В передней части прилавка также была витрина, в которой стояли вазы и фаянсовые изделия больших размеров. По стенам были развешены картины в тяжелых золотых рамах. В особом шкафу находились зонтики с художественно отделанными ручками и дорогой бахромой. На прилавке стояло несколько статуэток. Сбоку от прилавка находилась стеклянная загородка с надписью «Жилое помещение». За прилавком располагался большой сейф. В нем копался высокий молодой человек. На двух стульях, предназначенных для покупателей, сидели, облокотясь на хрустальную поверхность прилавка, две дамы. Молодой человек подошел к ним с подносом в руках.

— Сколько стоит этот кубок? — спросила одна из дам, неосторожно поднимая зонтик среди всех этих бьющихся предметов и концом его показывая на полку под самым потолком.

— Вон тот, сударыня?

IV

Главное, что поразило Констанцию, хотя и не выбило ее из колеи, была необыкновенная стремительность, с которой развивались события. Меньше чем двенадцать часов назад — да что там, и шести часов с тех пор не прошло — они с Софьей жили своей мирной и однообразной жизнью, не зная горестей, кроме болезней или несговорчивой прислуги да смерти собаки. И вот снова объявился зловещий Джеральд Скейлз, тело Софьи, внушая таинственный страх, лежит на диване, а Констанция и Лили Холл, которой она до сего дня не видела, сидят бок о бок и в тревоге смотрят на Софью. Констанция достигла критического состояния. Опереться на Софью с ее энергией и безапеляционной решительностью она не могла, и в ней проснулись наследственные черты Бейнсов. Все ее обычные огорчения встали на подобающее им место и оказались пустяками. Ни она, ни Лили не знали, что предпринять. Они могли распустить корсет Софьи, безуспешно поднести к ее искривившемуся рту рюмку бренди — вот и все. Софья не полностью потеряла сознание, как можно было бы решить по ее глазам, однако она не могла ни говорить, ни подать знак, ее тело то и дело изгибалось в судороге. И вот Констанция и Лили ждали, ждала и служанка на кухне. Вид Софьи произвел в Мод неожиданные изменения. Мод преобразилась. В ее энергии, в почтительном стремлении помочь не было и следа дерзости и развязности. Она стала иной — так, верно, могла бы преобразиться средневековая распутница под действием какого-то чудесного видения. В жизни Мод наступил перелом!

Менее чем через десять минут прибыл доктор Стерлинг. Дик Пови сообразил, что найдет врача в Ратуше на собрании, посвященном Федерации. Шумное появление доктора и Дика, с головокружительной скоростью примчавшихся на автомобиле, вызвало всеобщее удивление. Доктор немедленно спросил, что произошло. Никто ничего толком не мог объяснить. Констанция уже сообщила Лили Холл по секрету о причинах, по которым Софья ездила в Манчестер, но этим ее осведомленность и исчерпывалась. Кроме самой Софьи, никто в Берсли не знал, что произошло в Манчестере. Однако Констанция предполагала, что Джеральд Скейлз уже умер — иначе Софья там задержалась бы. Доктор же думал, что Джеральд Скейлз, напротив, вне опасности. И все они пытались представить себе этого Джеральда Скейлза, этого мрачного и зловещего мужа, ставшего причиной катастрофы.

Между тем доктор приступил к делу. Он отправил Дика Пови за лекарством на дом к Кричлоу, на случай если аптека уже закрыта. Затем, спустя некоторое время, он поднял лежавшую без сознания Софью, взвалил ее, как мешок, на плечо и без посторонней помощи отнес ее на третий этаж. Недавно доктор провел курс первой помощи для энтузиастов из Общества при больнице св. Иоанна в Берсли. Он совершил почти сверхчеловеческий подвиг, запечатлевшийся, наряду со всем прочим, в памяти Констанции: дюжий доктор аккуратно и осторожно ступал по покривившимся, скрипучим ступеням, стараясь не повредить Софье и не ушибить ее; он оступился на двух ступеньках посреди коридора; голова Софьи с распущенными волосами чудовищно раскачивалась у него за спиной; доктор со всеми предосторожностями опустил ее на кровать. И, отдышавшись, утер пот своим большим платком — и все это в четких переливах тени и света газовых рожков! Доктор был в замешательстве. Констанция рассказала ему в общих чертах со слов Софьи о том приступе, который случился с сестрой в Париже. Доктор сразу же сказал, что диагноз французского врача неверен. Констанция пожала плечами. Ее это нисколько не удивило. В ее глазах любой французский врач в какой-то мере был шарлатаном. Она сказала, что знает только то, что ей рассказывала сама Софья. Спустя некоторое время доктор Стерлинг решил попробовать лечение электричеством, и Дик Пови повез его к нему в приемную, чтобы взять нужный аппарат. Женщины опять остались одни. Здравомыслие и сочувствие Лили Холл произвели глубокое впечатление на Констанцию. «Не знаю, что бы я делала без мисс Лили!» — восклицала она впоследствии. Даже Мод была выше всех похвал. Казалось, что прошло полночи, пока доктор Стерлинг вернулся, однако было едва одиннадцать часов, и люди как раз возвращались из Хенбриджа, из театра и мюзик-холла. Лечение электричеством было жутким зрелищем. Софья оставалась пугающе бездвижной. Все не дыша ждали результата. А результата не было. Уколы и электричество ни в какой степени не подействовали на паралич, охвативший рот и горло Софьи. Ничто не помогало. «Остается только ждать!» — спокойно сказал доктор. Они остались ждать в спальной. Софья, казалось, находилась в состоянии комы. Время шло — и ее красивое лицо перекашивалось все сильнее. Доктор время от времени что-то бормотал. Он сказал, что удар был ускорен охлаждением в быстро ехавшем автомобиле. Дик Пови прошептал, что должен съездить в Хенбридж и предупредить родителей Лили, чтобы они из-за нее не волновались, после чего сразу вернется. Он выказал большую преданность. В коридоре, у двери в спальную, доктор шепнул ему: «Дело плохо». Дик кивнул. Они с доктором были большими друзьями…

Время от времени доктор, который не верил, что побежден, пробовал все новые способы спасения Софьи. Появлялись новые симптомы. Около половины первого, внимательно вглядевшись в пациентку и проверив, бьется ли сердце и есть ли следы дыхания, доктор медленно поднялся и посмотрел на Констанцию.

— Конец? — спросила Констанция.

Глава V. Смерть Констанции

I

Когда примерно через год, в июне, Лили Холл днем заглянула в выходившую окнами на Площадь гостиную миссис Пови, она увидела перед собой спокойную, довольно бодрую пожилую даму, выглядевшую старше своих лет (ей было в то время чуть больше шестидесяти), главными врагами которой были ишиас и ревматизм. Ишиас был ее старинным привычным недругом, и потому беззлобная Констанция с любовью именовала его «мой ишиас». Ревматизм был недавним и нелюбимым пришельцем, и его жертва опасливо и в то же время презрительно именовала его «этот ревматизм». Констанция очень располнела. Она сидела в низком мягком кресле между овальным столом и окном, одетая в платье черного шелка. Когда Лили вошла, Констанция подняла голову, ласково улыбнулась, и девушка крепко ее поцеловала. Лили знала, что здесь ей рады. Она сблизилась с Констанцией, насколько это позволяла разница в возрасте, и из них двоих Констанция была искреннее. Как и Констанция, Лили была в трауре. Несколько месяцев назад умер ее престарелый дед, бакалейщик Холл. После этого его младший сын, отец Лили, оставил дело, которое братья вели в Хенбридже, чтобы на время взять в свои руки торговлю отца на Площади св. Луки. Из-за смерти олдермена Холла свадьбу Лили отложили. Лили заходила к Констанции — просто повидать ее и выпить с нею чаю — четыре-пять раз на неделе. Она слушала рассказы Констанции.

Все считали, что Констанция «великолепно перенесла» весь ужас, связанный со смертью сестры. И впрямь было замечено, что она уже много лет не была так философически настроена, так бодра и так доброжелательна. Правда заключалась в том, что, хотя утрата принесла ей неподдельную и неизбывную скорбь, она же оказалась для Констанции облегчением. Когда Констанции было уже за пятьдесят, энергичная и властолюбивая Софья прервала ее летаргический покой и весьма основательно нарушила ее устоявшиеся привычки. Правда, Констанция сопротивлялась Софье в главном и одержала верх, но в тысяче мелочей она либо потерпела поражение, либо и не пыталась бороться с сестрой. Софья была «не по силам» Констанции, и, только до изнеможения расходуя нервную энергию, Констанция сумела спасти малую часть себя самой от бессознательного напора Софьи. Всему этому напряжению пришел конец со смертью миссис Скейлз, и Констанция снова стала хозяйкой у себя в доме. Сама Констанция никогда бы не признала этого, даже в душе, и никто не осмелился бы обмолвиться об этом хоть словом. Ибо, при всей мягкости ее характера, Констанция умела внушить страх.

Когда Лили вошла, Констанция прятала фотографию в альбом, обтянутый плюшем.

— Новые фотографии? — спросила Лили.

Улыбка у нее была почти такая же доброжелательная, как у Констанции. Лили казалась воплощением нежности — одна из тех пуховых перин, на которых имеют счастье жениться иные капризные мужчины. Лили была неглупа, но не без честной, простодушной туповатости. Весь ее нрав выразился в том тоне, которым она произнесла: «Новые фотографии?» В этом тоне была и искренняя симпатия к культу фотографий, поддерживаемому Констанцией, и собственное ее пристрастие к снимкам, и неясное понимание того, что этот культ можно довести до абсурда, и стремление по доброте скрыть всякие следы этого понимания. Голос у Лили был тоненький и соответствовал ее бледному, изящно очерченному лицу.

II

Когда вечером, после всей беготни и суеты, Дик, наконец, вернулся к пожилой леди и ее молодой товарке, чтобы сообщить им, чем кончилось дело, его манеры были приведены в соответствие с настроением Констанции. Старушку глубоко взволновала трагедия, разыгравшаяся, по ее словам, прямо у нее под ногами, в то время как она преспокойно болтала с Лили.

В скором времени истина выплыла наружу. Миссис Кричлоу страдала приступами меланхолии. Выяснилось, что ее уже давно угнетал упадок торговли в лавке, хотя сама она в этом была неповинна. Площадь мало-помалу утрачивала былое положение. Даже пивная была уже не та. Несколько магазинов закрылось навсегда, а хозяева помещений потеряли надежду подыскать серьезных съемщиков. Лавки, которые продолжали работать, в большинстве своем еле сводили концы с концами. Только Холл да еще выскочка — новый торговец мануфактурой, который широко рекламировал свое дело, по-настоящему процветали. Кондитерская, составлявшая половину дела мистера Бриндли, пришла в упадок. Покупатели не ездили в Хенбридж за хлебом и бакалеей, но отправлялись туда за сластями. Из-за электрических трамваев Хенбридж снимал сливки с розничной торговли в Берсли. В Хенбридже появились беспринципные торговцы, готовые оплатить проезд любому покупателю, который оставит в их лавке хоть крону. Хенбридж был географическим центром Пяти Городов и стремился соответствовать своему положению. Всякое сопротивление было бесполезно! Если бы миссис Кричлоу была философом, если бы она знала, что география творит историю, она бы уже десять лет назад бросила свое дело. Но миссис Кричлоу была просто Мария Инсал. Когда-то она видела великолепие и расцвет Бейнсов, когда те чуть ли не снисходили до покупателей, обслуживая их. В те времена, когда она под крылом своего супруга взяла дело в свои руки, оно еще было солидным. Но времена изменились. Миссис Кричлоу продолжала бессмысленную борьбу. Она не понимала, что борется против прогресса, не понимала, что эволюция избрала ее одной из своих жертв! Она ведь по-прежнему трудолюбива, честно торгует, не закоснела в рутине, умеет экономить, не разбрасывается по сторонам! И все же доходы все падали и падали…

Само собой, она была недовольна Чарлзом, который теперь мало интересовался даже собственным делом или тем, что от этого дела осталось, и который испытывал лишь холодное отвращение к собственному браку. Чарлз давал ей деньги, только когда его припирали к стене. Годами медленно назревал кризис. Все это время служащие помалкивали или перешептывались между собой, но теперь, когда кризис расцвел пышным цветком самоубийства, они разом заговорили, и все их рассказы складывались в устрашающую картину постоянного напряжения, от которого страдала миссис Кричлоу. Выяснилось, что уже многие месяцы она была подавлена и раздражена, что иногда, бросив работу на половине, она вдруг садилась и, обнаруживая полное изнеможение, заявляла, что больше работать не может. Потом она порывисто вскакивала и с усилием снова бралась за работу. Она не могла заснуть ночи напролет. По словам одной продавщицы, миссис Кричлоу как-то жаловалась, что не спала четыре ночи подряд. У нее звенело в ушах и постоянно болела голова. Никогда не отличаясь полнотой, она все худела и худела. И то и дело она принимала пилюли — об этом сообщил управляющий Чарлза. Несколько раз у нее были бешеные ссоры с ее грозным супругом, приводившие в изумление всех, кто при этом присутствовал… Миссис Кричлоу восстала на мужа! Другая странность заключалась в том, что, по ее мнению, счета нескольких крупных манчестерских фирм были неоплачены, в то время как по ним давно расплатились. Даже когда ей показали расписки, она не поверила, хотя виду не подала. На следующий день она снова начала разговор об этих счетах. Все это сильно беспокоило женщин, работавших у миссис Кричлоу. Но что они могли поделать?

Затем Мария Кричлоу сделала еще один шаг. Она вызвала к себе старшую продавщицу и сообщила ей, со всей серьезностью, сопровождающей исповедь, цель которой — успокоить измученную совесть, что она, Мария, повинна в длительной связи со своим покойным хозяином, Сэмюелом Пови. В этом самообвинении не было ни крупицы правды (все, однако, постарались скрыть эту новость от Констанции) — вероятно, то были попросту тайные мечты Марии Инсал времен девичества. Служащая была, как и следовало ожидать, скандализована не столько предполагаемым прегрешением далекого прошлого, сколько простотой выражений, к которым прибегла миссис Кричлоу. Один бог знает, как следовало бы повести себя продавщице! Однако двумя часами позже Мария Кричлоу попыталась покончить с собой — заколоться ножницами. В лавке пролилась кровь.

Марию Кричлоу без промедления свезли в сумасшедший дом. Чарлз Кричлоу, в надежной броне своего старческого эгоизма, не выказал ни малейшего чувства и не предпринял никаких шагов. Лавка закрылась. И больше никогда не открывалась для торговли мануфактурой. Таков был конец заведения Бейнсов. Две продавщицы оказались без работы. Лес рубят — щепки летят.

III

Первая великая битва вокруг Федераций разыгралась в Берсли в пасмурный октябрьский день. У Констанции был жестокий приступ ишиаса. К тому же современная жизнь вызывала у нее мучительное отвращение.

На Площади творилось нечто немыслимое. В глазах Констанции репутация Площади была потеряна раз и навсегда. Чарлз Кричлоу, который, по странной случайности, всегда оказывался прав, когда по всему выходило, что он должен быть виноват, уступил лавку Бейнсов, свою собственную лавку и дом Мануфактурной компании центральных графств, которая пооткрывала свои отделения в Стаффордшире, Уорвикшире, Лестершире и соседних графствах. Он продал весь свой запас лекарств и переселился в домик в конце Кинг-стрит. Еще неизвестно, согласился бы он уйти на покой, если бы за несколько месяцев до этого не умер олдермен Холл, смерть которого положила конец длительному соперничеству стариков за титул патриарха Площади. Чарлз Кричлоу был, как и всякий человек, далек от сантиментов, но, как и всякий человек, не был полностью их лишен и, по своему возрасту, мог бы позволить себе попереживать, если бы пожелал. Его аптека не приносила убытков, и он по-прежнему, приготовляя лекарства, мог доверять своим костлявым пальцам и зорким глазам. Однако предложение Мануфактурной компании показалось ему соблазнительным, и, неоспоримый патриарх Площади, он покинул ее с триумфом.

У Мануфактурной компании не было ни малейшего представления о том, как следует вести дела. У Компании была одна цель — продавать. Заполучив один из лучших районов города, в котором — после всего, что было сделано и сказано — проживало почти сорок тысяч человек, Компания принялась выжимать из этого района все возможное. Она слила две лавки в один магазин и соорудила такую вывеску, в сравнении с которой большая старая вывеска Бейнсов казалась почтовой открыткой. Компания оклеила весь фасад плакатами, похожими на театральные афиши, — пестрыми разноцветными плакатами! Компания захватила первую страницу «Сигнала» и с этой трибуны вещала, что приближается зима и что в новом магазине в Берсли поступили в продажу десять тысяч пальто по цене двенадцать шиллингов шесть пенсов за штуку. Было громогласно и развязно заявлено, что таких пальто еще не было на свете. В день открытия они организовали музыку — батарею фонографов, расставленных по карнизу над витриной в той части магазина, которая прежде принадлежала Кричлоу. Кроме того, Площадь была усеяна рекламными листками, а в верхних этажах над магазином были вывешены флаги. Огромный магазин действительно был полон пальто, они висели во всех трех витринах, и в одной из них в пальто была налита вода, чтобы доказать, что пальто по двенадцать шиллингов шесть пенсов за штуку, изготовленные Компанией, не боятся дождя и непромокаемы. Пальто висели при входе в магазин. Эти ухищрения пробудили и привлекли к себе весь город, а в магазине покупателей поджидали вместо надутых анемичных девиц суматошные приказчики, весьма энергичные и проворные. Ближе к вечеру магазин ломился от покупателей, и торговля достигла фантастического размаха. В другой раз Компания распродавала брюки — в том же стиле, хотя и без фонографов. Бесспорно, Компания потрясла Площадь и продемонстрировала, что в торговле еще возможна безоглядная предприимчивость.

И все же на Площади зрело недовольство. Здесь ощущали стыд, сожалели о былом достоинстве. Констанцию раздирали боль и гневное презрение. Для нее действия Компании были осквернением святыни. Констанция ненавидела флаги, аляповатые, назойливые плакаты на старых честных кирпичных стенах, колоссальную позолоченную вывеску, витрины, в которых бесчисленное количество раз повторяется один и тот же предмет, и суматошных продавцов. Что до фонографов, она рассматривала их как грубое оскорбление — они стояли в двадцати футах от окна ее верхней гостиной! Пальто по двенадцать шиллингов шесть пенсов за штуку! Чудовищно! Но не менее чудовищно легковерие покупателей! Может ли такое пальто быть «добротным»? Констанции вспомнились пальто, которые шили и продавали во времена ее отца и ее мужа, пальто, единственный недостаток которых — в том, что они не знали сноса! Компания представлялась Констанции не торговым предприятием, а чем-то средним между цирком и лавкой старьевщика. Ей трудно стало выходить на Площадь, до того бесстыдный фасад Компании оскорблял ее взгляд и возмущал ее семейную гордость.

Но когда двадцать девятого сентября Констанция получила написанное дрожащей рукой Кричлоу извещение о том, что через полгода должна освободить дом — он понадобился для управляющего Компанией, а Компания вступила во владение помещением магазина с условием, что по ее требованию Констанция может быть выселена, — пожилая дама получила чувствительный удар. Правда, она дала обещание съехать — но допустить, чтобы ее выгнали, выставили из дома, где она родилась, из дома, где жил ее отец, — это совсем другое дело! Ее оскорбленная гордость нуждалась в поддержке. Ей нельзя было забывать, что она из рода Бейнсов. Констанции прекрасно удалось сохранить безразличный вид. Но, не сдержавшись, она оповестила всех знакомых, что ее выгоняют из собственного дома, и у каждого спрашивала, что он об этом думает, а повстречав Чарлза Кричлоу на улице, напугала его своей горячностью и негодованием. Поиски нового жилья и переезд представлялись ей страшным, неподъемным делом, и от одной только мысли об этом Констанции делалась плохо.

IV

В сумерки полная седовласая дама в старомодном чепце и дорогой накидке, прихрамывая, медленно прошла по Веджвуд-стрит и через Птичий рынок в направлении Ратуши. На ее морщинистом лице было беспокойное, но в то же время весьма решительное выражение. Оживленные, озабоченные федераты и антифедераты, которые ее не знали, видели перед собой просто ковыляющую куда-то полную старую даму, а те, кто знал ее, видели перед собой просто миссис Пови и небрежно с нею здоровались, ибо женщина в ее возрасте и при ее походке выглядела довольно неуместно в самом средоточии яростных споров между противоборствующими сторонами. Однако это не полная старая дама, не миссис Пови шла вперевалочку по улице наперекор боли — это шествовало чудо.

Утром Констанцию частично вывел из строя ее ишиас, по крайней мере, настолько, что она сочла целесообразным остаться на этаже, где расположены спальные, и не спускаться в нижнюю гостиную. Поэтому Мэри разожгла камин в верхней гостиной, и Констанция устроилась у огня, а рядом в корзине расположилась Фосетт. С утра заглянула Лили Холл, полная сочувствия, но не сказавшая ничего определенного. Истина заключалась в том, что Лили утаила от Констанции предстоящий полет на воздушном шаре, который Дик Пови, с присущей ему любовью к зрелищам, при содействии известного манчестерского воздухоплавателя, каким-то образом приурочил к самому дню голосования. Это была одна из тем, которые не следовало обсуждать с пожилой дамой. Лили и сама волновалась из-за этого полета. Она должна была успеть повидаться с Диком перед стартом на футбольном поле в Бликридже, а потом ей предстояло час за часом ждать телеграммы, извещающей ее, что Дик благополучно приземлился, или что он при спуске сломал ногу, или что он погиб. У Лили был трудный день. У Констанции она просидела недолго, вид у нее был против обычного озабоченный, и она ушла, сказав, что, поскольку день сегодня не простой, она зайдет снова, только если сможет. Лили не забыла заверить Констанцию, что Федерацию на голосовании ожидает несомненный и полный разгром — это была еще одна тема, которую не рекомендовалось слишком подробно обсуждать со старой дамой, чтобы она не расстраивалась по глупости и не совершала неблагоразумных поступков.

После этого о Констанции никто не вспомнил в Берсли, где хватало своих дел и помимо разбитых ишиасом старух, заточенных между камином и диваном. У Констанции начались острые боли, что бросилось в глаза Мэри, которая засуетилась вокруг хозяйки. У Констанции был, несомненно, плохой день, один из тех дней, когда она чувствовала, что волны времени выбросили ее на мель и оставили в полном забвении. Услышав звуки Городского оркестра Берсли, она очнулась от мрачных дум, усугубленных болью. Затем ее испугали звонкие переливы детских голосов. Несмотря на ишиас, она, скривясь от боли, подошла к окну. С первого же взгляда она поняла, что голосование предстоит значительно более волнующее, чем она предполагала. Плакаты, развешенные на повозках, свидетельствовали, что, как бы то ни было, Федерация живет — и достаточно бурной жизнью, чтобы произвести могучее впечатление на зрение и слух. Крики в поддержку Федерации преобразили Площадь, которую огибала процессия — люди аплодировали и пели. Констанция ясно расслышала воинственный ритм слов «Голосуйте, голосуйте». Она возмутилась. Суматоха все не прекращалась. Через Площадь проносились автомобили, по большей части с красными плакатами. По мостовой, против обыкновения, проходили то группы, то даже колонны возбужденных прохожих, и в большинстве своем они щеголяли жетонами Федерации. Мэри, посланная за покупками, вернулась, поднялась наверх и доложила, что «от этой Федерации прямо спасу нет», что мистер Бриндли, упорный федерат, «из кожи вон лезет» и, наконец, что все до единого проявляют необычайный интерес к голосованию. По словам Мэри, вокруг Ратуши «яблоку негде упасть». Даже Мэри, совсем не бойкая и пресноватая, как заразу подцепила всеобщее оживление.

До обеда Констанция пробыла у окна и вернулась к окну после обеда. К счастью, ей не взбрело в голову посмотреть в небо, когда там в западном направлении пролетал шар Дика — она бы сразу же догадалась, что это летит Дик, и попрекам не было бы конца. План создания Федерации был столь значительным поводом для недовольства, что она сдерживалась из последних сил. Констанция не занималась политикой, не руководствовалась общими соображениями, не представляла себе орбиты планет в виде огромных эллипсов. Она не в состоянии была заметить нелепость в сохранении муниципальных границ, которые, благодаря росту округа, стали искусственными, обременительными и вредными. Она ничего не видела, кроме Берсли, а в Берсли — ничего, кроме Площади. Она знать ничего не знала, кроме того, что ее сограждане, которые некогда делали покупки в Берсли, теперь ездят в Хенбридж и что Площадь стала пустыней, на которой распоряжаются старьевщики. И есть же люди, которые хотят склониться перед Хенбриджем, которые готовы пожертвовать самим именем Берсли, чтобы ублажить этих жадных и пробивных «американцев»! Она не могла понять таких людей. Да знают ли они, что бедняжка Мария Кричлоу сидит в сумасшедшем доме из-за претензий Хенбриджа? Ах, Мария, бедняжка, о ней никто не вспомнит! Да знают ли они, что эта косвенная причина того, что ее, дочь крупнейшего торговца в Берсли, вышвыривают из дома, где она родилась? Стоя у окна и наблюдая триумф Федерации, Констанция с горечью пожалела, что много лет назад не купила дом и лавку на торгах в Мерикарпе. Будь она хозяйкой, она бы показала им, что к чему! Констанция забыла о том, что имущество, которым она владела в Берсли, было для нее источником раздражения и что она только и мечтала продать его, пусть даже с убытком.

Констанция убеждала себя, что имеет право голоса и что, будь она способна сдвинуться с места, она бы, конечно, отправилась голосовать. Она убеждала себя, что проголосовать — ее долг. И вот, поддавшись иллюзии, рожденной ее утомленными нервами, которые с каждой минутой напрягались все сильнее, она вообразила, что ишиас немного отпустил. «Если бы только я могла выйти!» — подумала она. Она бы взяла извозчика, да и любой из тянущихся в процессии автомобилей охотно подвез бы ее до Ратуши и, возможно, в виде исключения, довез бы ее назад. Но нет! Она не смела выйти на улицу. Она боялась, по-настоящему боялась, что даже кроткая Мэри ее остановит. Иначе она послала бы Мэри за кебом. А если Лили вернется в тот самый момент, когда она будет выходить из дому или возвращаться! Не следует ей выходить. И все же, как ни удивительно, ишиас отпустил. Выйти на улицу — безумие. Однако… К тому же Лили нет. Констанции было обидно, что Лили не зашла во второй раз. Лили ею пренебрегла… А она возьмет и выйдет. Отсюда до Ратуши всего четыре минуты ходу, а чувствует она себя лучше. К тому же давно не было дождей, и ветер подсушил дорожную грязь. Да, она выйдет.

V

На следующее утро после неописуемой ночи Констанция лежала в постели, не в силах шевельнуть ни рукой, ни ногой. Она чувствовала, что все лицо ее покрыто испариной. Шнур звонка висел у нее над головой, но Констанция решила, что не станет двигаться, чтобы позвонить, а лучше подождет, пока Мэри не явится на подмогу сама. Ночные мучения заставляли ее с ужасом думать о малейшем движении — все что угодно, лишь бы не шевелиться. Она ощущала недомогание, какую-то глухую боль, ей было холодно, ее мучила жажда. Она чувствовала, что левая рука и левая нога у нее стали исключительно чувствительны к прикосновению. Когда, наконец, пришла Мэри, чистенькая, свежая, с добродушным бледным личиком, она обнаружила, что лицо у ее хозяйки — болотного цвета, покрыто потом и выражает неясную тревогу.

— Мэри, — сказала Констанция, — мне что-то не по себе. Сбегай-ка к мисс Холл, пусть она позвонит доктору Стерлингу.

С этого началась последняя болезнь Констанции. Мэри произвела большое впечатление на мисс Холл сообщением о том, что хозяйка вчера выходила на улицу, несмотря на ишиас, и Лили по телефону известила об этом доктора. После этого Лили пришла к Констанции, чтобы взять на себя заботы о ней. Но упрекать больную она не посмела.

— Результаты известны? — прошептала Констанция.

— О да! — весело ответила Лили. — С перевесом в тысячу двести человек проголосовали против Федерации. Как все вчера вечером волновались! Я же еще утром вам сказала, что Федерации суждено провалиться.