Роковой портрет

Беннетт Ванора

1527 год.

Знаменитый художник Ганс Гольбейн приезжает в Лондон, чтобы написать портрет высокопоставленного придворного и видного ученого Томаса Мора в кругу семьи.

Шумный, веселый и богатый дом Мора привлекает самых известных философов, политиков и людей искусства.

Однако проницательного живописца не может ввести в заблуждение внешнее благополучие.

В семье Мора тайны есть у каждого.

Всем есть что скрывать.

Порой эти тайны скандальны, порой — опасны.

Но какие секреты хранит самая загадочная из обитательниц дома Мора — прекрасная Мег Джиггз, обладающая почти сверхъестественной властью над мужскими сердцами?

РОКОВОЙ ПОРТРЕТ

Над этой книгой работала не только автор. Я очень благодарна Сьюзан Уотт и ее сотрудникам из издательства «Харпер коллинз» за их профессионализм, помощь и даже стол, за которым я смогла закончить роман, а также моему милому агенту Тиф Лёнис и всем ее коллегам из фирмы «Янклов и Несбит». Не менее обязана я своей семье. Мои сыновья Люк и Джо проявляли невероятное терпение, когда я пропадала, заканчивая очередную главу. Их няня Керри следила за домом, а мои родители поддерживали меня морально. Мой свекор Джордж оказался великолепным менеджером по маркетингу. У меня нет слов, чтобы выразить всю свою благодарность моему мужу Крису. Он подарил мне блестящие идеи для романа, прочитав первые наброски и главы в немногие свободные минуты между судебными процессами. Но более всего я бы хотела поблагодарить Джека Лесло, чей груд жизни — основанная на изучении картин Гольбейна невероятная теория о том, кем на самом деле был Джон Клемент, — послужил отправной точкой для создания данной книги.

Часть 1

ПОРТРЕТ СЕМЬИ СЭРА ТОМАСА МОРА

Глава 1

В день приезда художника дом стоял вверх дном. Не нужно было иметь семь пядей во лбу, чтобы понять — мысль о семейном портрете, заказанном немцу, привела всех в состояние крайнего возбуждения. Я могла бы рассказать, в каких странных формах проявляется тщеславие, но меня никто не спрашивал. Никто бы не подумал, что мы так заботимся о мирском. В нашем благочестивом доме никогда не забывали о добродетели скромности.

Поводом для возникшего столпотворения стал первый день весны, ну хорошо, пусть первый январский день, который при желании можно было назвать теплым. В такой день только и убираться — скрести, тереть и полировать все доступные видимые и невидимые поверхности. Дому, стоившему королевского состояния, исполнился всего год, он вряд ли нуждался в дополнительном украшении — и без того прекрасно смотрелся на солнце, — но в большом зале деревенские девушки с самого рассвета натирали пчелиным воском каждый квадратный дюйм дерева до тех пор, пока не засверкали стол на помосте, стенные панели, деревянные двери. Другие работницы трясли наверху подушки, взбивали перины, мыли обивку стен, проветривали комнаты и рассыпали в шкафах ароматические шарики и лаванду. Поменяли сено в уборных. В вычищенные камины положили благовонные яблоневые поленья. Когда мы вернулись с заутрени, солнце стояло еще невысоко, но из кухни уже доносились лязг, скрежет, предсмертные крики птиц и запах бурлящих лакомств. Мы, дочери (все, как одна, в лучших нарядах с лентами и вышивкой — вряд ли случайное совпадение), тоже принялись за работу, сметая пыль с лютней и виол на полках и готовя все для домашнего концерта. А в саду, где величественно, хотя и несколько раздраженно, госпожа Алиса осматривала свои войска (бдительно поглядывая на реку, чтобы не пропустить лодки, направляющиеся к нашему причалу), кажется, собрался весь наличный запас мальчишек из Челси, ревностно подрезавших шелковицу — первое достижение отца на поприще садоводства. Ее латинским названием —

morus —

он именовал и себя (будучи достаточно самокритичным, он находил забавным, что это слово означает также «глупец»). Остальные подрезали целомудренные кусты розмарина или подвязывали деревья шпалер, украшавшие сад и похожие на отощавших узников. Их груши, яблоки, абрикосы и сливы — плоды нашего будущего летнего счастья — только готовились к рождению и пока представляли собой лишь почки и завязи, уязвимые для поздних морозов.

Взоры всех притягивали сад и река за воротами. Не наш отрезок с бурным течением, о котором местные говорили, будто вода здесь танцует под звуки затонувших скрипок, и где, как все знали, очень трудно пройти на лодке и причалить; не маленькие лодки, на которых деревенские жители выходили за лососем, карпом и окунем; не пологий дальний берег с тянущимися по нему до холмов лесами Суррея с дикими утками и другими водоплавающими Клапема и Сиденема. Нет, все смотрели на реку с любимого отцом высокого плато, откуда открывался прекрасный вид на Лондон — его островерхие крыши, дым, церковные шпили, — где жили и мы до того, как стали богатыми и влиятельными. Без этой панорамы отец, почти так же как и я, не мог прожить и дня.

Сначала появились Маргарита и Уилл Ропер. Под ручку, нарядные, торжественные, женатые, ученые, скромные, красивые и счастливые, они показались мне в то морозное утро невыносимо самодовольными. Старшей дочери Мора и моей сводной сестре Маргарите исполнилось двадцать два года, как и ее мужу (на год больше, чем мне); но они уже настолько обвыклись в своем совместном счастье, что забыли, каково быть одному. Затем Цецилия со своим мужем Джайлзом Хероном и Елизавета, тоже со своим мужем, Уильямом Донси. Все они моложе меня — Елизавете всего восемнадцать, — и все улыбались от тайной радости новобрачных, а также более дозволенной радости людей, счастливо заключивших брак с человеком, любимым с детства, видевших, как карьера мужа при дворе движется семимильными шагами, и предвкушавших прекрасное будущее. Затем дед, старый сэр Джон Мор, важный и торжественный в подбитой мехом накидке (он уже достиг того возраста, когда даже прохладный весенний воздух причиняет беспокойство). Потом молодой Джон, самый младший из четверых детей Мора. Он дрожал от холода в нижней рубашке и, пристально всматриваясь в водную гладь, механически обрывал с розового куста листья и сворачивал их в тончайшие трубочки, пока госпожа Алиса не выбранила его как следует за то, что он губит кустарник, и не отослала потеплее одеться. Затем Анна Крисейкр, еще одна воспитанница, как и я. Она обладала досадным свойством производить впечатление наивной хорошенькой девочки. Я-то хорошо понимала, зачем убранное богатой вышивкой пятнадцатилетнее существо порхает вокруг Джона, но не видела никакой необходимости во всех этих укутываниях длинных конечностей, в нежном мелодичном мурлыканье, в тонких улыбках на милом лице, хотя в присутствии Джона она держалась так всегда. Это бросалось в глаза. Покойные родители оставили ей деньги, поместья, и отец хотел женить на ней Джона прямо в день ее совершеннолетия. Иначе какой же смысл растить богатую воспитанницу? Из всех нас он, кажется, только меня забыл выдать замуж, но, правда, я на несколько лет старше его единственного сына. Анна Крисейкр старалась зря. Ведь Джон и так смотрел на нее как преданный нес и, хоть и не отличался большим умом, все-таки понимал, что полюбил ее на всю жизнь.

Молодой Джон, переодевшись, вернулся, и в глаза ему брызнул резкий солнечный свет. Он поморщился. И вдруг прошло мрачное настроение, не покидавшее меня всю зиму — остальные провели ее в бесконечных праздниках: сначала совместная свадьба Цецилии и Елизаветы, потом Рождество, которое отмечала вся наша недавно пополнившаяся семья, — и во мне зашевелилась симпатия к мальчику, недавно ставшему ростом с мужчину.

Глава 2

После обеда все разошлись отдохнуть, и на дом опустилась милостивая тишина, как бывало всегда, когда госпожа Алиса уходила вздремнуть. Я спустилась вниз и нашарила плащ и башмаки. Я делала это каждый четверг в шестнадцать часов. Но сейчас мои руки все время нервно поправляли белую горностаевую шапочку, из-под которой выбилось несколько черных прядей. Сердце колотилось. Все совсем не так, как в старые добрые времена. Я понятия не имела, что произойдет. У Джона Клемента нет своей комнаты, откуда он мог появиться, небрежно постукивая пальцами по балясинам, и, тихонько поругиваясь, найти свой плащ. А вдруг в незнакомом ему доме он сейчас вырастет из-под земли и с улыбкой заберет меня? Но куда? Или он вообще все забыл и я буду как дура стоять и ждать, а потом сниму шапочку и вернусь к себе?

Было совсем тихо, но что-то заставило меня обернуться. Из двери, ведущей в часовню, из другого конца большого холла на меня смотрела Елизавета. Значит, это ее взгляд я почувствовала спиной.

— Ого! — Она мерзко блеснула глазами и снова исчезла в освещенном свечами полумраке.

Значит, она помнила. Знала. Я услышала из часовни гнусавый голос ее мужа, бормотавший молитвы, но дверь тут же закрылась. Я сжала губы и решила — меня так просто не собьешь. Но вдруг, стоя у порога в плаще, в котором уже взмокла, всматриваясь в коридор и вверх на галерею в надежде услышать звуки, а их все не было и не было, я почувствовала себя очень одиноко. Может, пройтись но саду? Никто бы не подумал, что я чего-то жду (кроме Елизаветы). Однако при мысли об этом у меня навернулись слезы.

Но тут открылась входная дверь, и я забыла про Елизавету. С шумом ворвалась струя воздуха, солнечный свет, и на меня мягко посмотрели обычно печальные, а теперь веселые глаза.

Глава 3

— Слушай, — прошептала я и, на цыпочках подойдя к окну западной сторожки, кивком подозвала Джона.

Он удивленно прошел за мной, не понимая, зачем понадобилось возвращаться к небольшому кирпичному строению, так испугавшему меня всего час назад. Но я должна показать ему правду. Я взяла его за руку и подтащила к темному окошку. Мне было так приятно прикоснуться к его длинным тонким нежным пальцам. С сожалением я убрала руку. Не место думать о любви. Ветер играл на наших лицах, вздымал плащи, и в тишине ожидания мы не сразу расслышали по ту сторону окна шепот — потерянный, безнадежный, отчаянный, еле слышный: песню на кокни.

Это продолжалось с утра до вечера, всю неделю, пока отца не было дома. Мне становилось не по себе всякий раз, когда я проходила мимо, отправляясь на прогулку. Я слышала песенку даже во сне. Я видела только спину Джона, но почти ощутила, как по ней побежали мурашки. Медленно он повернул голову и в ужасе беззвучно спросил:

— Что это?

Глава 4

В зале собрались все. Но одна голова возвышалась над остальными — большая темная голова льва с квадратным подбородком, длинным носом и пронзительными глазами, заглядывавшими вам в душу; голова человека в ореоле славы, приковывавшая взгляды всех, где бы ни находилась. Запрокинув голову и рассмеявшись, как он часто делал, отец заразил собравшихся неожиданным, чистым, звонким весельем. Но когда я проскользнула в комнату за Джоном Клементом, он уже не смеялся. Они с госпожой Алисой сидели на стульях с высокими спинками в окружении почитателей с размякшими лицами и сверкающими глазами и боролись с непокорными лютнями (у него не было слуха, но ему всегда хотелось играть дуэтом с женой). Он пытался ловко перебирать струны пальцами, и широкий рот его расплылся в улыбке. Мор знал свой предел и считал лютневый дуэт, как и многое другое, удачной шуткой над человеческим несовершенством.

Отец магически действовал на меня, как, впрочем, и на всех остальных. Обводя взглядом родных и бесстрастного мастера Ганса, я заметила: он привел Растелов, Хейвудов, своего доверенного клерка сутулого Джона Харриса, суетившегося позади толстого шута Генриха Паттинсона, а в темном углу стоял его слуга Джон Вуд. Сейчас он скорее всего сердится на отца из-за грязных старых башмаков, торчащих из-под накидки, и задумывает очередную портняжную обнову, чему Мор всегда сопротивлялся. Вид отца прогнал все мои мятежные мысли. Когда он находился в доме, сумеречная комната заполнялась и освещалась не только свечами, тепло исходило не только от огня, пылающего за каминной решеткой. Как и остальные, я была готова забыть все и просто радоваться его спокойствию и довольству.

Вдруг спина стоявшего передо мной человека дернулась. Я не могла видеть лица Джона, но, заняв внутреннюю оборону, обратила внимание, как отец глянул поверх грифа лютни и заметил бородатое лицо нежданного гостя. Он впился в него глазами. Не убирая руки с лютни, он перехватил взгляд Джона, в знак обычной придворной вежливости наклонил голову и учтиво проговорил:

— Джон.

Улыбка замерла на его губах. Затем он отвел глаза и вернулся к трудной пьесе. Простое приветствие — но Джон вздрогнул, как будто его ударили кнутом. Он неловко переминался с ноги на ногу и оборачивался к двери, явно желая уйти. Когда наконец музыка растворилась в аплодисментах, отец, все еще держа в руках лютню, встал. Я была уверена, что он направится к нам, отошла в сторонку и, украдкой взглянув на Джона, увидела его бледное виноватое лицо. Но отец не покинул почитателей и не подошел к Джону. Он всегда очень тонко чувствовал ситуацию и теперь повернулся к радостному мастеру Гансу и извинился за жалкий музыкальный дивертисмент.

Глава 5

— Елизавета, — прошептала я. — Елизавета, с гобой все в порядке?

Было еще темно, около четырех часов утра, но отец уже давно осторожно прошел по коридору к ранним трудам и молитве в Новый Корпус. Скоро дом начнет просыпаться. Я лежала под теплым одеялом, натянув его на замерзший нос. Я проснулась несколько часов назад в холодной, поскрипывающей тишине и решила помечтать о своей тайной радости и тихой любви. Но из комнаты Елизаветы опять раздались ужасные звуки. Я набросила на плечи шаль, выскользнула в коридор, тихонько постучала в дверь и спросила, могу ли чем-то помочь. У меня ведь были лекарства и кое-какие знания. Она не ответила. Я вздрогнула, услышав, как внизу разводят огонь. Может, она меня не слышала? Я с облегчением вздохнула.

Но тут дверь бесшумно раскрылась и в щель просунулась голова — правда, не Елизаветы, а Уильяма. Взъерошенный, осунувшийся, с глазами краснее обычного: он явно не выспался.

— Мег, — сказал он с хорошо воспитанной сдержанностью, но без особой благодарности. — Чем я могу тебе помочь?

— Мне показалось, — ответила я, — мне показалось, я слышала… кому-то плохо. Я подумала, может быть, Елизавете нужна помощь.

Часть 2

ЛЕДИ С БЕЛКОЙ И СКВОРЦОМ

Глава 8

Иногда самая что ни на есть материальная реальность менее реальна, чем тени. Джон Клемент моргнул, но не сразу узнал испуганное лицо молодой женщины, стоявшей перед ним, смертельно бледной, с расширенными от страха глазами и подрагивающими уголками рта. Он был не здесь: он опять ребенком играл в бабки со своим братом Эдуардом. Бросая биты, мальчики приседают на тонких ножках. За дверью слышны сердитые голоса взрослых.

Разные голоса в разные годы. Вот его отец рычит от гнева, затем бьет кулаком но столу, расшвыривает стулья или всаживает нож в портьеру. Мать отвечает холодно, хлестко или громко, сердито кричит. Дядья. Дядя Ричард, всегда предупредительный с детьми, мрачный, суровый. И, безжалостно кусая пальцы или губы, глухим голосом северянина так же безжалостно выкладывает нежелательные факты или неприятную неизбежность. Дядя Георг с увядшей миловидностью капризного ребенка, во взрослом человеке превратившейся в свою противоположность… Все его попытки кому-то угрожать, кого-то запугать, подкупить, перехитрить выходят наружу, все измены становятся явными, неизменным остается только нрав. И он воет от ярости. Бабки. У одной голос, как будто скребут по железу; другая все время прибедняется, хнычет, но стоит сказать ей что-нибудь поперек, превращается в ядовитую змею. И спокойный взгляд Эдуарда. Маленький Ричард знал — его собственное детское лицо скоро примет такое же выражение: покорный страх ребенка, не имеющего никакого влияния на взрослых, коверкающих их жизни. В безумии коверкающих собственные жизни.

Им незачем ломать голову над географическими названиями, доносящимися до них во время ссор взрослых за дверью. Они всегда куда-то переезжают, хотя, в сущности, это все одно и то же место. Они вечно отступают или наступают; вечно вырабатывают позицию по отношению к голословному предательству какого-нибудь бывшего друга, союзника или члена семьи. Вечно осаживают детей, пытающихся понять, что же происходит. Вечно грозят проклятиями. Вечно делают всевозможные выводы из реляций о последних сражениях. Речь не о том, кто прав, а кто виноват. Как злобные разумные существа, они знают — виноваты практически все взрослые. Нет никакого смысла в распределении позора или выслушивании лживых, ревностных самооправданий. Детям приходится решать более насущные вопросы: как изменится их жизнь в результате того или иного ожесточенного сражения и в каком новом коридоре они окажутся через неделю. Их жизнь полна неуверенности и страха, но уровень знаний различен. Ричард на три года моложе, то есть на три года меньше достоин доверия. Эдуарду еще хоть что-то говорят (хотя и врут).

— В один прекрасный день ты станешь главой этой жалкой семьи, она принесет тебе много хорошего, — бормотал отец, когда напивался и становился слезливым.

Но обращался он только к Эдуарду. И изливал душу мальчику, который при этом только вздрагивал и кивал. Эдуард не хотел быть главой этой жалкой семьи. Он не хотел знать, кого преследовал, кого хотел убить или на кого хотел напасть его отец и почему вчерашний самый близкий друг сегодня оказывался заклятым врагом. Он не хотел сидеть за столом со вселяющим ужас белокурым ураганом, глядя, как он хрустит костями птицы и опрокидывает бочонками вино. Он рос тихим ребенком, таким тщедушным для своих лет.

Глава 9

Ганс Гольбейн в задумчивости сидел в зеленой тени под шелковицей и, прикрыв глаза, всматривался в приближавшегося к нему Кратцера. Затем вздохнул, поднял карандаш и вернулся к эскизу. Кратцер еще до завтрака хотел обсудить с художником астрономический трактат, который намеревался преподнести в дар королю. Он просил Гольбейна сделать к нему иллюстрации. Но в саду Кратцер встретил своего симпатизирующего лютеранам приятеля грума и, дойдя до Гольбейна, уже кипел негодованием.

— Они схватили селян из Рикменсворта! — воскликнул астроном, выдвинув нижнюю челюсть. — Их собираются повесить.

Рикменсворт находился недалеко от одной из резиденций кардинала Уолси. Лорд-канцлер с мясистым лицом, жадностью до мирской власти и ароматическими шариками, которые он все время нюхал, спасаясь от человеческой вони, стал воплощением всего дурного в церкви и государстве. (Гольбейн считал так же; обычно он смеялся над яростными кратцеровыми обличениями продажности и алчности клириков — люди, которые должны бы презирать материальные блага, жадно вырывают у крестьян последний кусок хлеба и любые крохи светской власти, — но в глубине души соглашался с ним.) Селяне не просто разделяли их неприязнь, но и пошли дальше. Уже несколько дней по Лондону ходили слухи о событиях в Рикменсворте. Его жители направились в приходскую церковь, завернули распятие в просмоленные тряпки и подожгли.

Гольбейн только пожал плечами. Что бы он там ни думал о кардинале, у него не было времени на самоубийственные дурацкие выходки вроде той, что учинили жители Рикменсворта. Ясно, какую цену они заплатят за свое бессмысленное кощунство. Зачем умирать, когда можно жить? Он начал накладывать на эскиз тени и лишь вполуха слушал возбужденного друга.

Последние полтора дня Гольбейн слонялся по дому и не мог ни на чем сосредоточиться. Он отшлифовал еще несколько деталей на семейном портрете, но вносить изменения, о которых говорил сэр Томас позавчера вечером ему не пришлось. Мор пришел к художнику на следующее утро из сада, где спасался от изнурительной жары, и тепло сказал:

Часть 3

NOLI ME TANGERE

[13]

Глава 10

Тогда-то, в эти туманные сумерки в саду, и кончилось мое мучительное одинокое девичество. Как можно выше подняв голову и подойдя к высокому человеку, неподвижно стоявшему в Новом Корпусе ко мне спиной и смотревшему на картину мастера Ганса

«Noli те tangere

», я вдруг поняла, что не знаю, как его назвать.

— Ричард?.. — нерешительно прошептала я.

Он не пошевелился, но как-то напрягся, а через мгновение опустил утомленное лицо, пристально посмотрел мне в лицо, закрыл глаза и обнял меня, пробормотав в ухо:

— Это не мое имя. Меня зовут Джон Клемент. Так звали меня еще до твоего рождения. Ты всю жизнь знала меня как Джона Клемента.

Замерев в складках плаща, все еще наброшенного на него, я догадалась — к нему возвращается улыбка. Набравшись смелости, я прошептала:

Глава 11

— Так напишите ей, мой мальчик, — сказал старик, облокотившись на стол с остатками обеда, к которому он едва притронулся (Гольбейн-то заправился основательно), и его освещенное свечами лицо, живее, чем у большинства молодых людей, сияло непобедимым обаянием. — Например, вы можете ей поведать, в какой восторг привела меня ваша картина.

Гольбейн не удержался и покосился на небольшую копию портрета семьи Мора, прислоненную к кувшину. Он тихо прощался с ней уже целый день. Затем вернулся к пивной кружке и, подобрав под столом ноги, упрямо покачал головой:

— Вы меня знаете. Я не писатель.

После возвращения в Базель он впервые видел Эразма. Старика напугало, что сталось с веселым свободомыслящим городом, который оставался его домом в течение восьми лет, напугали разрушения, нанесенные Базелю фанатиками-евангелистами, напугала перемена в атмосфере города, напугали опустошение, насилие, требования безудержной свободы. Поэтому сразу после того, как смутьяны в апреле добились принятия новых религиозных законов, он закутал свое тощее тело в меха и сменил Базель на мирный Фрейбург, чуть ниже по реке.

— Все испугались до смерти, когда эти подонки завалили рыночную площадь оружием и пушками, — рассказывал он молодому человеку чуть раньше.

Глава 12

Я устроилась с вышивкой в углу гостиной, под окном, и в тусклом свете они почти не замечали меня. Джон сидел за столом и увлеченно слушал доктора Батса, высоким резким голосом излагавшего свою теорию причин и лечения чумы. Я тоже радовалась случаю послушать, как он рассуждает о человеческом теле, надеясь многому научиться у крупнейшего английского врача, беседующего о медицине с моим ученым мужем. Но если честно, первые впечатления от их профессиональных разговоров разочаровывали.

Возможно, мое образование базировалось на излишнем скептицизме, возможно, я была слишком привязана к ученым людям и разумным книгам. Возможно, мои собственные мысли о медицине находились под сильным влиянием простых мудрых женщин с улицы. В медицине меня привлекало исследование болезни — интеллектуальный вызов симптомам — и применение в минимальном количестве любых лекарственных средств, которые могли бы облегчить состояние больного и вылечить его — от

aqua vitae,

промывания ран, ослабления зубной боли и травяных настоев до сала, выводящего рубцы, оставляемые оспой и корью. Конечно, это простые средства и, может быть, недостаточно изысканные для лечения королей и придворных, с которыми имел дело доктор Батс, но некоторые великие теории, преподаваемые в медицинских школах и занимавшие умы серьезных врачей его уровня (а сегодня я слушала его впервые), подозрительно походили на суеверия чудаковатых уличных торговцев. Они придавали крайнюю важность астрологии, магии, а иногда и единорогу, как полоумный Дейви. Я не могла принимать их всерьез.

Втыкая иголку в самое сердце шелкового цветка, я недоумевала: почему познания доктора Батса вызывают у меня такие сомнения? У меня не было опыта, я не знала, действительно ли человеческий пульс бьется дактилем у детей и ямбом у стариков (открытие, как он только что сообщил нам, ставшее вкладом в медицину ученейшего Пьетро д’Альбано), действительно ли существует девять простых и двадцать семь сложных музыкальных ритмов пульса, являющихся частью

musica humana

[16]

— Слишком темно для работы, — пробормотала я. — Простите…

И ушла. Вероятно, сильно увлекшись разговором, они почти не заметили моего ухода.

Глава 13

Это была просто комната. Обычная маленькая комната в задней части обычного маленького дома за церковью Всех Святых. Но в ней присутствовал Бог.

— Может, вам будет интересно посмотреть, как я делаю свои лекарства, — почти с издевкой сказал Дейви, когда я, закутавшись в пальто, обошла с корзиной аптекарей и остановилась возле его низкопробного лотка. Он улыбался прохожим. — Может, вы никогда не видели настоящего единорога, а, миссис?

Уличные мальчишки прыснули со смеху и начали пихать друг друга локтями. Я сглотнула, пытаясь не обращать на них внимания, и кивнула, вдруг засомневавшись, действительно ли он такой безумец. Дейви заковылял на восток, время от времени оборачиваясь на меня, что-то бормоча на ходу. Я не поспевала за ним и разобрала на ветру лишь несколько слов. Они не имели никакого смысла. Один раз он безумно захохотал, достал из кармана грязную бутылку и помахал ею.

— Эликсир правды! — весело закричал он. — Выпьем же!

Затем нырнул в переулок, поманил меня костлявым пальцем и двинулся к своему дому. Там стояла вонь. В глубине комнаты лежали свернутые матрацы, а перед ними на стуле сидела старуха, лениво тыча иголкой в какую-то штопку. В оконной нише виднелся стол, на котором стояло около десятка замызганных бутылок, наполовину заполненных серо-желтой бурдой, и мисочки с той же неопределенной жидкостью. Всю эту красоту прикрыли тряпками, как детские игрушки. Игрушки Дейви, решила я. Старуха подняла голову, увидела меня, и глаза ее расширились, но она неплохо справилась со своим изумлением и не опустила работу.

Глава 14

Улица была пуста, как в воскресный день. Не осталось даже аптекарей — у входа в церковь со своими бутылками сидел один Дейви.

— Вот и вы, — сказал он, словно мы договаривались о встрече. — Пойдемте.

И мы пошли. Вокруг Чипсайд бурлила жизнь, люди толпой двигались в одном направлении. Когда за собором Святого Павла мы свернули на север, к госпиталю Святого Варфоломея, толпа сгустилась. Я не хотела отвлекаться от солнца, запаха весны, но все-таки спросила:

— Куда мы идем?

Он не ответил. Надо признаться, глупый вопрос. Я ведь понимала, скоро мы окажемся на Смитфилде. Толпа из горожан и посыльных мальчишек росла. Нам уже приходилось локтями прокладывать себе путь. На месте казни высилась груда поленьев, сложенных для костра. Позвякивали шпорами всадники. Скамья для знатных горожан забита. «Я ведь знала, это случится», — в каком-то тумане думала я, глядя на бочку со смолой, на цепи, дрова.

Часть 4

ВСЛЕД ЗА ПОСЛАННИКАМИ

Глава 17

Ганс Гольбейн заметил, как серая крыса драпанула от свечи и ее хвост колыхнул портьеру. Он оглядел маленькие бедные комнаты: в первой голые доски на полу, грубый стол и скамья, два стула у камина, а во второй, возле старого, источенного червями сундука, на каркасе кровати — набитый соломой тюфяк. Но на Мейдн-лейн другого пристанища не найти. Поэтому иностранцы селились вокруг Кордвейнерс-Холла. Требовать чего-то бесполезно. Теперешнее пристанище порекомендовал ему верный друг из Стил-Ярда Дейви, остроглазый приказчик подпольного рынка религиозных книг. Здесь безопасно и рядом со Стил-Ярдом, хотя в лучшем случае можно рассчитывать всего на полчаса дневного света.

— Нет горшка, — твердо сказал он. Старик печально кивнул. — Нет ковра. — Старик, извиняясь, обнажил беззубые десны. — И не на чем есть.

— Да все поломалось. — Старик не говорил, а как-то противно хныкал. Из ноздрей у него текло, но он не вытирал нос. — Нет смысла покупать новое. Понимаете, конец света уже вот-вот!

Гольбейн рассмеялся и положил тюк на пол.

— Ладно, но до Страшного суда мне все равно нужно ходить в туалет и есть, как ты считаешь? — спросил он, радуясь освоенному им лондонскому обороту речи. Старик неопределенно кивнул, но когда Гольбейн вложил теплые, заранее отсчитанные монеты в узловатую руку, засветился от радости. Воспользовавшись этим, художник продолжил: — Так вот, возьми и купи все, что нужно. Пусть мальчишка каждое утро убирается у меня и приносит обед, когда я буду дома. Только я не знаю, как часто это будет. Я снимаю на год.

Глава 18

Когда я увидела его на следующее утро за домом, как будто он никуда и не исчезал, меня захлестнула волна радости, словно залил солнечный свет.

Я чуть не рассмеялась, увидев, как он, блаженно уверенный в надежности своего укрытия, ждет, когда я пойду в церковь. Это было так похоже на мастера Ганса — он выбрал место возле сточной канавы, словно собирался облегчиться. Скорее всего он искренне полагал сделаться таким способом невидимым для леди: Гольбейн не мог себе представить, что я способна лицезреть такое грубое занятие. Впервые я заметила, как он украдкой из-под золотых ресниц рассматривает меня, почти год назад. Читая псалмы, я улыбалась, и улыбка моя означала не одно облегчение. Он вернулся такой нерешительный, такой застенчивый. Он так нервничал из-за обрушившейся на нас немилости, что не осмеливался зайти, да просто подойти ко мне и поздороваться. Но хотел же возобновить дружбу, связывавшую нас прежде, чем жизнь стала такой темной, и часами нервно обивал углы домов. Его нелепый вид странным образом действовал на меня утешительно. Я не сразу призналась себе в этом, но постепенно, по мере того как становилось теплее, а он продолжал приходить каждое утро, я начала тщательнее одеваться. Мне хотелось выглядеть элегантнее, печальнее, казаться меланхоличной, худой, бледной и трагичной. Проходя мимо и не замечая его, я томно вздыхала. Разумеется, наше безрадостное положение позволяло и вздыхать, и печалиться, и я не совсем притворялась. Но по каким-то причинам, до конца мне непонятным, меня ободряло, что кто-то видит, как мне живется.

И я изумилась, когда в одно прекрасное весеннее утро его не оказалось. И на следующее утро, и потом. Он перестал приходить. Я все время высматривала его, напуганная пустотой внутри при мысли о том, что он больше не придет. Но несмотря на все мои старания и убитый вид, он не приходил. Наверное, ничего странного, что Дейви знал его. Дейви всегда знал все и всех. Как-то после службы, когда я украдкой поглядывала кругом, делая вид, будто беззаботно иду домой, он бочком подошел ко мне.

— Что, пропал ваш поклонник?

Он склонил голову и вопросительно смотрел на меня. Я довольно легко пожала плечами, словно не понимая, о чем это он. В ту пору я не часто его видела. Я перестала покупать лекарства и выходила на улицу только по необходимости, так что шанс встретиться случайно почти равнялся нулю. Из-за опалы отца я старалась держаться подальше от толпы; да и Дейви не очень-то старался сохранить мое расположение. Может быть, цинично, но я решила, что из-за отставки отца. Он теперь не приобретал особой выгоды от обращения меня в ересь, я перестала быть завидным трофеем. Завидев меня с Кейт, он, например, ни разу не дал понять, что знает, куда мы идем. Я по-прежнему лечила больных лютеран, хоть и реже. Они осмелели, а я, наоборот, боялась подвергать опасности свою семью. Дела и без того шли из рук вон плохо. Но я не хотела лишиться дружеского расположения Кейт, потерять искру материнского чувства, которую иногда с удивлением замечала в ее серых глазах, искала других больных, не тех, что посещали подвал Дейви, и иногда, отправляясь перевязывать раны беднякам прихода Святого Стефана или покормить стариков бульоном, брала с собой Кейт. Новые обстоятельства требовали от меня благодарных улыбок. Люди, лишившиеся почти всех друзей, как мы в те дни, не могут себе позволить высокомерно дерзить уличным торговцам, как бы нахально они себя ни вели.

Глава 19

Когда Ганс Гольбейн выехал из Лондона, неудобно устроившись на незнакомой лошади, одолженной в Стил-Ярде, а позади него о сильный круп животного бились тюки, листва уже стала красной, а дороги — слякотными. Он отправился в Уэлл-Холл раньше, чем предполагал, но и осень наступила раньше — воздух был холодным.

Мастер Ганс думал о поездке все лето. Он перестал ходить на Баклерсбери в надежде увидеть Мег — мужчина должен уметь сдерживаться, — но ничто не могло заставить его продолжать мечтать каждую ночь о том, как двадцать первого сентября он торжественно въедет в Уэлл-Холл и она выбежит ему навстречу, сияя от счастья.

Попытаться увидеть Мег раньше, и не только в мечтах, ему мешала лишь гордость. Та же гордость заставляла его отмечать про себя каждое движение мятежного разума, каждую мысль о том, каким станет их свидание в деревне. «Стоп, — твердо говорил он себе всякий раз, как начинал грезить наяву. — Конец сентября уже скоро. А там посмотрим. Важно доделать картину». Но сдерживался он со все большим трудом. А после беседы утром седьмого сентября с Томасом Кромвелем решил поторопиться.

В первых числах политик пригласил художника, собираясь обсудить свой будущий портрет. Гольбейн проснулся прекрасным золотым утром позднего лета и шел по тихим улицам, погрузившись в мысли о важном заказе и почти не замечая ничего вокруг. Только когда его провели в покои Кромвеля и он отвесил любезный поклон, который мысленно репетировал всю дорогу, до художника дошло — он почти целый час шел под бешеный перезвон колоколов. Звонили все колокола Лондона и Вестминстера.

Узкие глаза на тяжелом квадратном лице смотрели на него с любопытством. Человек, сидевший за столом, перестал писать и отложил перо, однако не встал и не ответил на поклон, а лишь большим пальцем резко опустил окно, за которым безумствовали колокола.

Глава 20

Затемно я на цыпочках вышла из комнаты мастера Ганса. Осторожно, как будто боясь ее поранить, я выкарабкалась из-под руки, крепко прижимавшей меня к матрацу, поцеловала его в щеку и с трудом натянула в темноте мятое платье. Открыв глаза, я не ужаснулась, напротив, была абсолютно спокойна. Я понимала, что совершила грех, но в душе царила пугающая ясность. Разум прятался от мыслей о моем, как я теперь подозревала, страшном прошлом — Джон приезжал в Челси не ради меня, а ради Елизаветы, с которой его связывал тайный роман. А я оказалась лишь раком на безрыбье, одной из тех, что обычно подпирают стенки. Меня еще не выдали замуж, и я представляла собой для Джона единственную реальную возможность породниться с человеком, больше других помогавшим ему в жизни. Я бы сошла с ума, без конца думая о немыслимом предательстве. Мне хотелось остаться в солнечном, чистом мире, открытым мною в яблочном саду. После долгих лет борьбы с несовершенствами будничной жизни мысль о том, что я, полюбив Ганса Гольбейна, наконец нашла путь к счастью, наполнила меня огромной радостью. Впервые за долгое-долгое время я почувствовала себя свободной — красивой, опасной и свободной.

В серых предрассветных сумерках я на ощупь, пытаясь не скрипеть ступенями, поднялась по лестнице. Мое тело еще хранило его запах и тепло объятий. Мне хотелось забыть страстные, эгоистические, сытые повадки тела и разума; стряхнуть память об огне этой ночи. Нужно помыться, прежде чем проснется Томми. Нужно перестать лихорадочно сравнивать спокойную осторожность, в которую превратилась любовь с Джоном, с жаркой страстью незнакомых крупных рук. Нужно время, чтобы все обдумать.

В дверную щель пробивался свет. В часовне горела свеча. Вероятно, отец уже стоял на молитве. Я испуганно рванула по ступеням, вдруг сообразив, что чепец я держу в руках, волосы разметались по спине, а лиф не зашнурован. Никто не должен ничего знать.

Я вздохнула, только очутившись по другую сторону двери и набросив на нее крючок. Прислонившись к стене, я так дрожала, что с трудом удержалась на ногах. На шее и груди саднили кровоподтеки, но сердце прыгало от смеха.