Хор из одного человека. К 100-летию Энтони Бёрджесса

Берджесс Энтони

Мельников Николай Георгиевич

Во вступительной заметке «В тени „Заводного апельсина“» составитель специального номера, критик и филолог Николай Мельников пишет, среди прочего, что предлагаемые вниманию читателя роман «Право на ответ» и рассказ «Встреча в Вальядолиде» по своим художественным достоинствам не уступают знаменитому «Заводному апельсину», снискавшему автору мировую известность благодаря экранизации, и что Энтони Бёрджесс (1917–1993), «из тех писателей, кто проигрывает в „Полном собрании сочинений“ и выигрывает в „Избранном“…»,

«ИЛ» надеется внести свою скромную лепту в русское избранное выдающегося английского писателя.

Итак, роман «Право на ответ» (1960) в переводе Елены Калявиной. Главный герой — повидавший виды средний руки бизнесмен, бывающий на родине, в провинциальном английском городке, лишь от случая к случаю. В очередной такой приезд герой становится свидетелем, а постепенно и участником трагикомических событий, замешанных на игре в адюльтер, в которую поначалу вовлечены две супружеские пары. Роман написан с юмором, самым непринужденным: «За месяц моего отсутствия отец состарился больше, чем на месяц…»

В рассказе «Встреча в Вальядолиде» описывается вымышленное знакомство Сервантеса с Шекспиром, оказавшимся в Испании с театральной труппой, чьи гастроли были приурочены к заключению мирного договора между Британией и Испанией. Перевод А. Авербуха. Два гения были современниками, и желание познакомить их, хотя бы и спустя 400 лет вполне понятно. Вот, например, несколько строк из стихотворения В. Набокова «Шекспир»:

                                      …Мне охота              воображать, что, может быть, смешной              и ласковый создатель Дон Кихота              беседовал с тобою — невзначай…

В рубрике «Документальная проза» — фрагмент автобиографии Энтони Бёрджесса «Твое время прошло» в переводе Валерии Бернацкой. Этой исповеди веришь, не только потому, что автор признается в слабостях, которые принято скрывать, но и потому что на каждой странице воспоминаний — работа, работа, работа, а праздность, кажется, перекочевала на страницы многочисленных сочинений писателя. Впрочем, описана и короткая туристическая поездка с женой в СССР, и впечатления Энтони Бёрджесса от нашего отечества, как говорится, суровы, но справедливы.

В рубрике «Статьи, эссе» перед нами Э. Бёрджесс-эссеист. В очерке «Успех» (перевод Виктора Голышева) писатель строго судит успех вообще и собственный в частности: «Успех — это подобие смертного приговора», «… успех вызывает депрессию», «Если что и открыл мне успех — то размеры моей неудачи». Так же любопытны по мысли и языку эссе «Британский характер» (перевод В. Голышева) и приуроченная к круглой дате со дня смерти статьи английского классика статья «Джеймс Джойс: пятьдесят лет спустя» (перевод Анны Курт).

Рубрика «Интервью». «Исследуя закоулки сознания» — так называется большое, содержательное и немного сердитое интервью Энтони Бёрджесса Джону Каллинэну в переводе Светланы Силаковой. Вот несколько цитат из него, чтобы дать представление о тональности монолога: «Писал я много, потому что платили мне мало»; «Приемы Джойса невозможно применять, не будучи Джойсом. Техника неотделима от материала»; «Все мои романы… задуманы, можно сказать, как серьезные развлечения…»; «Литература ищет правду, а правда и добродетель — разные вещи»; «Все, что мы можем делать — это беспрерывно досаждать своему правительству… взять недоверчивость за обычай». И, наконец: «…если бы у меня завелось достаточно денег, я на следующий же день бросил бы литературу».

В рубрике «Писатель в зеркале критики» — хвалебные и бранные отклики видных английских и американских авторов на сочинения Энтони Бёрджесса.

Гренвилл Хикс, Питер Акройд, Мартин Эмис, Пол Теру, Анатоль Бруайар в переводе Николая Мельникова, и Гор Видал в переводе Валерии Бернацкой.

А в заключение номера — «Среди книг с Энтони Бёрджессом». Три рецензии: на роман Джона Барта «Козлоюноша», на монографию Эндрю Филда «Набоков: его жизнь в искусстве» и на роман Уильяма Берроуза «Города красной ночи». Перевод Анны Курт.

Иностранная литература, 2017 № 02

Николай Мельников

В тени «Заводного апельсина»

Энтони Бёрджесс (полное имя Джон Энтони Бёрджесс Уилсон) — один из тех английских писателей XX столетия, которому не только посчастливилось при жизни добиться мировой известности, но и удалось после смерти выйти за пределы своей эпохи и закрепиться в литературном каноне. Правда, своей посмертной славой он обязан одному-единственному роману — точнее, его скандальной экранизации, благодаря которой в сознании широкой публики намертво засела нехитрая формула: «Энтони Бёрджесс = ‘Заводной апельсин’». Не будет преувеличением сказать: именно эта формула до сих определяет восприятие писателя в России — несмотря на то что, начиная с перестроечных времен, его романы довольно бойко издаются и переиздаются. Казалось бы, отечественным поклонникам Бёрджесса грех жаловаться: к настоящему времени в их распоряжении русские версии примерно половины его романов, причем некоторые переведены дважды — в частности, «Inside Mr Enderby» (1960)

[1]

, «Honey for the Bears» (1963)

[2]

, «Nothing Like the Sun. A Story of Shakespeare’s Love-Life» (1964)

[3]

, «MF» (1972)

[4]

, — а зловещая антиутопия «The Wanting Seed» (1962)

[5]

и знаменитый «Апельсин» так и вовсе — трижды.

Правда, с переводами и перепереводами на русский бёрджессовским романам далеко не всегда везло: стараниями иных умельцев словесная парча «английского Набокова» перерабатывалась в дерюжку. Вспомним, как топорно один из переводчиков бёрджессовского шедевра передал специально изобретенный для романа язык nadsat — причудливую русско-английскую амальгаму, в которой сплавлены кокни и жаргон советских стиляг. Замена ядреных авторских неологизмов и загадочных для английского читателя русизмов на банальные американизмы («мэн», «фейс», «мани» и проч.), которыми в восьмидесятые годы пробавлялись советские неформалы, превратила изысканный макаронический коктейль в убогую бормотуху. Да и сам перевод был сделан по кастрированному американскому изданию, исказившему авторский замысел: в нем отсутствовала заключительная двадцать первая глава, в которой лихой бёрджессовский головорез, уставший от бессмысленного насилия и «старого-доброго sunn-vynn», начинает переосмыслять свою жизнь. А ведь именно эта глава, по мнению автора, «приближает роман к настоящей художественной литературе, к искусству, основанному на том принципе, что человеческие характеры склонны меняться».

Пострадали при русификации и беллетризованные жизнеописания двух гениев английской литературы, Шекспира и Марло, составившие своего рода «елизаветинскую дилогию». С романом о «сладостном Лебеде Эйвона» обошлись особенно бесцеремонно. В обоих переводах (центрполиграфовском А. Коршунова и АСТ-эшном А. Комаринец) поэтичное заглавие, представляющее собой цитату из 130 сонета («My mistress’ eyes are nothing like the sun…»), заменено на киношное «Влюбленный Шекспир» (хотя голливудская мелодрама не имеет ничего общего с книгой), а в первом, уж не знаю почему, заодно избавились от эпиграфа (первый катрен упомянутого сонета), от посвящения английскому прозаику Ч. П. Сноу и его супруге, писательнице Памеле Хэнсфорд Джонсон, а заодно — и от предисловия повествователя, в котором тот представлен пьянчугой-лектором, просвещающим малайских студентов.

Изданный посмертно, «Мертвец в Дептфорде» (1993) снискал похвалы англоязычных критиков за изысканный язык, тонко и ненавязчиво имитирующий стиль елизаветинской эпохи. Счастливо избежав произвольных сокращений и переименований, при переводе на русский лебединая песнь Бёрджесса, тем не менее, зазвучала фальшиво — из-за стилистических корявостей, вроде «Переезд королевы шотландцев и ее насильственная смерть были приведены в исполнение [курсив мой. — Н. М.] ее царственной соперницей» (с. 128)

Фразу «…one led Kyd manacled» переводчица передает так: «…один из них повел Кида, закованного в наручники» (с. 328), не делая разницы между ручными кандалами (в которые и могли заковать арестанта XVI века) и относительно поздно (в начале прошлого века) изобретенными наручниками-браслетами.

Энтони Бёрджесс

Право на ответ (The Right to an Answer)

Роман

© Перевод Елена Калявина

Глава 1

Я рассказываю эту историю по большей части ради собственного блага. Мне самому хочется уяснить природу того дерьма, в котором, похоже, пребывает множество людей в наши дни. Мне не хватает интеллектуальной оснастки, опыта, и я не владею терминологией в достаточной степени, чтобы сказать — социальное ли это дерьмо, религиозное оно или нравственное, но его присутствие несомненно — присутствие в Англии и, по всей видимости, на «кельтской окраине», по всей Европе, да и в Америке тоже. Я способен унюхать смрад этой клоаки, в отличие от тех, кто никогда не эмигрировал из нее, — тех добрых человечков, которые при своих телеящиках, забастовках, футбольных тотализаторах и «Дейли миррор» обладают всем, что их душе угодно, за исключением смерти, — поскольку я всего четыре месяца провожу в Англии, теперь каждые два года, и всякий раз зловоние бьет мне в нос, распространяясь в теплом воздухе, сразу после приземления и недель шесть после того. Затем помалу гнилостный дух ползет вверх, подобно туману, обволакивающему поезд, и я, зевая у телевизора в домике моего отца и приходя изредка в паб за пять минут до открытия, ощущаю проклятие, разношенное, как пара башмаков, я сам становлюсь гражданином этой клоаки, и единственное мое спасение — необходимость сесть на самолет «БОАК» в Лондонском аэропорту или отправиться в круиз «Пи-энд-Оу» — Кантон — Карфаген — Корфу — из Саутгемптона и тем самым сократить мое пребывание в Англии.

Сейчас я чувствую себя так, словно в каждой руке у меня по сэндвичу, и я не знаю, от которого откусить сначала. Мне хочется побольше рассказать вам об этом дерьме и одновременно хочется, чтобы вы узнали, как же так вышло, что у меня (мне это частенько говорят) такая завидная житуха — два года солнца или, по меньшей мере, экзотики и необременительной работы, с последующими четырьмя месяцами изоляции и достаточно нагулянный аппетит, чтобы прожевать внушительный пудинг, именуемый «тоской по отчему дому». Этот большой пышный пудинг — не такая уж и тяжелая пища — сплошные фрукты и никакой муки, это длинный перечень развлечений в «Ивнинг стандард», путешествие — теплое темное пиво в корабельном баре — из Ричмонда в Вестминстер, вечернее надиралово в полуподпольных клубах размером с сингапурский туалет (сверкающая в электрическом свете струя мочи после бесчисленных «еще по одной», мною заказанных), танцующие под музыкальный автомат мужние жены, которые не прочь порезвиться, пока их не умчит такси в шесть часов (в электродуховке с таймером как раз поспела запеканка для благоверного), и все такое прочее. Любой, кстати, кто завидует моей завидной двойной жизни, любой, кто достаточно молод, мог бы и сам попробовать так пожить. Колониальных гражданских служащих повсюду пруд-пруди, но торговые компании по-прежнему страстно предпочитают блестящих молодых людей (хорошее образование не обязательно, но желательно, приветствуется правильное произношение, светлые волосы), чтобы продавать бриллиантин, сигареты, мотороллеры «Ламбретта», цемент, швейные машины, лодочные моторы, очищающие воздух растения и ватерклозеты в тех жарких странах, которые только что добились своей борзой независимости. Я уже давно не «блестящий молодой человек», но Компания явно все еще находит меня полезным. (Я начитан, читаю запоем. Я могу быть очаровашкой, могу пить что угодно.) Мне даже разрешено за счет компании раз в два года летать из Токио и обратно на удобно откидывающихся сидениях первого класса (мне уже за сорок, и я путешествую «по-стариковски»). Пройдут годы, и я удалюсь на покой, хотя один Бог знает, где это будет, с весьма солидной пенсией. Кстати, меня зовут Дж. У. Денхэм.

Ну а теперь — второй сэндвич, но в него так просто не вгрызешься. Пообкусываю по краям, ведь зубы-то уже не те. Сразу по прибытии, в поездной копоти и гоготе аэропортовского бара, я вступаю в послевоенное английское дерьмо. Оно возникает от избытка свободы. Наверное, это звучит глупо, если поразмыслить о том, как мало свободы осталось в современном мире, но мои рассуждения не о свободе политической (не о праве костерить правительство в местном пабе). Я не считаю политическую свободу такой уж важной, во всяком случае, она важна для одного процента общества, не более. На востоке меня забавляло то, как граждане новоиспеченных независимых территорий, задрав штаны, бежали в страны, по-прежнему стонущие под британским ярмом. Им не нужна была никакая свобода, они хотели стабильности. Нельзя иметь сразу и то и другое.

Я здесь не проповеди читаю, я хочу рассказать историю, но не могу обойти стороной эту тему. Действительно, невозможно иметь и свободу, и стабильность одновременно. То, что отвечает за стабильность, неосязаемо, но утратив ее, начинаешь страдать. Думаю, сама идея принадлежит Гоббсу

Вы страдаете от дерьма, великого демократического дерьма, где нет ни иерархии, ни шкалы ценностей, все настолько же хорошо, насколько все плохо. Однажды мне довелось прочесть научную статью, в которой утверждалось, что идеальный порядок возможен только при низких температурах. Выньте продукт из морозилки, и он вскоре испортится. Он вырвался из цепких лап холода, державших его в узде, и теперь становится весьма динамичным, бурлит и пенится, как политический митинг, но приходится его выбросить. Это дерьмо. Но весь ужас в том, что можно употребить тошнотворный продукт в пищу, съесть дерьмо. Правда, от этого недолго и окочуриться. Митридат, пожалуй, единственный ядоед, который дожил до старости

Глава 2

Не бывает в наше время бескорыстных подарков, за все приходится платить. И время, которое ничего не стоит, оказывается дороже всего. И с чего, в самом деле, я должен был счесть привилегией приглашение остаться после закрытия, чтобы угостить «по половиночке» Теда и его миссис? Я ведь мог себе позволить уставить отцовский домишко всем этим вульгарным пойлом из Тедова паба, устроить маленький бар в гостиной, пить себе в холе и неге, ни на кого не оглядываясь… Но в Англии принято считать, что пьянствовать дома — ненастоящее удовольствие. Мы молимся в церкви, а надираемся в пабе. Исполненные глубинного иерархического почтения, мы нуждаемся в хозяине в обоих «святилищах», дабы тот верховодил нами. В католических церквях и континентальных барах хозяева все время на своих местах. Но Англиканская церковь исторгла Истинное Присутствие, а лицензионное право наделило трактирщика ужасающим священным могуществом. Тед предлагал мне эту вожделенную благодать, отсрочку смерти — которая и есть время закрытия, — жалуя мне с барского плеча продолжение жизни. Однако мне на самом деле не шибко нравилось расплачиваться за это сметанием окурков на совок (тяжко отдуваясь при каждом наклоне) или оттиранием губной помады со стаканов из-под грушевого сидра. Эта работа для мальчишки-поденщика. Никто, впрочем, не просил меня это делать, просто я решил, что от меня ждут некой добровольной помощи. Седрик, субботне-воскресный официант, снял зеленую куртку, являя щегольские подтяжки, и насвистывал, вытанцовывая с метлой. Был тут еще дебильного вида помощник, отмывавший стаканы с жуткой скоростью, сверкая при этом своими кретинскими очочками. А еще обрюзгший детина с расквашенным носом боксера, одетый в тельник осиной расцветки. Он ворчал себе под нос, как снулый пес, отдраивая прилавок в общем баре. Вероника опустошила кассу и пересчитывала выручку, а Тед колдовал над измерительными стержнями в погребе. Прошло немало времени, прежде чем я дождался выпивки. Я пару раз намекнул: «Уж теперь-то, наверное, миссис Арден, вы и джентльмены не отказались бы от стаканчика чего-нибудь» (я был еще не настолько накоротке с Вероникой, чтобы называть ее по имени). Но Вероника только бездумно кивала, не отрываясь от подсчетов, боксер ворчал, а дебил демонстрировал мне открытый рот и посверкивал очками. У меня возникло ужасное подозрение, а вдруг никто из них не любит выпивку, вдруг им нравится только торговать ею? Но вот, наконец, хозяин взошел из погреба, и лучи его истинного присутствия озарили и согрели каждый уголок бара.

Мы выпили за стойкой в общем баре, буквально «по кружечке» водянистого мягкого пива, которое Тед сам откачал и горделиво поднял, демонстрируя на просвет.

— Дивное! — сказал он. — О трактирщиках всегда судят по ихнему мягкому, — прибавил он назидательно. — Именно любители мягкого приносят денежку. Это их надо холить и лелеять.

Пойло потягивали с почтением, но, думается мне, без особого удовольствия. Затем я спросил, могу ли я иметь честь угостить присутствующих. Вероника сказала, что выпьет «порт-энд-брен-ди», дебилоид попросил темного пива, боксер — «ром-энд-лайм», Седрик — «Виски Мак»

— Тут на полке есть одна бутылка, вон, на верхотуре, так я всегда хотел знать, что в ней.

Глава 3

Звон, слышный и в аду, умолкни!

[29]

Проснулся я разбитым — без бодуна, но зато с огромным чувством вины. Я помнил очень немногое из того, что наболтал или натворил под действием кириллицы, и только благодаря неким евангелистам-синоптикам

[30]

мне удалось в конце концов сложить воедино картинку моего вчерашнего «жития». Самым красноречивым оказался беззубый человек в ботинках и пижаме, который мало-помалу проявился из зубастого и костюмированного торговца керосином, заговорившего со мной в городском баре и давшего подробнейший отчет о моем ноктюрне на Клаттербак-авеню. Беззлобно, конечно, однако с явным удовольствием. Чарльз Доз его звали, и он согласился со мной, что в мире слишком много прелюбодейства.

— По зрелому рассуждению, я понимаю это так: война заставила нас забыть, как все было раньше, и вот они проворачивают дельце с разбавленным молоком, и даже микстура от кашля уже не та, что раньше. И консервированный лосось. Вы видели где-нибудь консервы из лосося или сосиски, как до войны?

Однако в это засушливое и ветреное воскресенье я был убежден, что сильно обидел какую-то даму или кого еще, и даже боялся выйти из дому. И только во время запоздалого завтрака, когда я сыпанул в суповую тарелку немного овсяных хлопьев, ветер, проворным змеем просочившийся под дверь кухни, принес имя Уинтера. И тогда распутство заголосило из «Новостей со всего мира», а я сидел, зажатый отцовским креслом, и кусал ногти перед электрокамином. Отец мой, добрый и целомудренный человек, ушел играть в свой ветреный гольф. В полпервого он с друзьями отправится в «Роял Джордж», в Чалбери, к «девятнадцатой лунке»

[31]

, а потом его подбросят до сестриного дома, куда мы с ним званы на ланч сегодня и каждое воскресенье. Машины у меня не было, и я внезапно содрогнулся от мысли, что мне нужно вот прямо сейчас выйти из дому, пройти с полмили, потом стучать зубами на перекрестке в ожидании нечастого автобуса, который ходил до «Прелата и кабана» (где не было ни прелата, ни кабана, ни даже паба с таким названием), а оттуда еще полмили топать пешком к деревне, населенной пассажирами с сезонными проездными билетами. И все это ради сестриной дурной стряпни, улыбки зомби на лице зятя и древнего лохматого пса, который громко пердел, лежа под нашими стульями. И еще, конечно, изображать семейную солидарность (хотя Берил была безразлична к отцу и не выносила меня, на что мы с отцом отвечали взаимностью), потому что вся эта мистика вдруг стала важна отцу после смерти матери. Так что я быстро побрился, повязал галстук и, по самые уши погрузившись в воротник пальто, побрел сквозь доставучий песчаный ветер к автобусной остановке, моля Бога, чтобы никого не встретить.

В ожидании я сучил ногами на остановке и, поглубже засунув руки в карманы, вслух крыл Англию на чем свет стоит и приплясывал на ветру, который напрасно стучался в воскресные магазины. Сигаретные пачки, футбольные программки, автобусные билеты проплывали мимо в пылевых призраках субботы. Женщина с красно-коричневым лицом и молитвенником цвета бланманже тоже ждала автобуса до «Прелата и кабана» и с красно-коричневым неодобрением поглядывала на меня. Через двадцать минут перед нами разверзся автобус из города, почти пустой, и он заглотнул нас, этот зев воскресной тоски. И вот так мы воскресничали, громыхая и скрипя в пустоте выходного дня, я — на втором этаже, комкая одиннадцатипенсовый билет и изучая рекламу зимних коммерческих курсов, прилепленную к стеклу. Мной овладело беспокойство, я подумал, что, скорее всего, никогда не осяду в Англии — после токийских эротических шоу и ломтиков зеленого перца, загорелых ребятишек, плещущихся у придорожных водокачек, жужжания кондиционеров в спальнях, огромных, как танцевальный зал, ничтожных налогов, пряных закусок, ощущения себя большим человеком в большой машине, баров в аэропортах Африки и Востока. Был ли я прав, чувствуя себя виноватым? Кто я такой, чтобы рассуждать о безответственности современной Англии? Я рассматривал деревушки, ковыляющие мимо, ветер теребил клочки рекламных плакатов давно минувших событий. Все что мне нужно было — это, конечно, выпивка.

Я получил ее в холодном пабе на полпути от конечной остановки автобуса к дому сестры. Мне пришлось пробиться через толпу мужиков в шапках, которые оживленно беседовали в общем баре о древнем Артуре. Я чувствовал себя пришельцем, обиженным даже хозяином: когда заказывал двойной виски и продемонстрировал визитки в бумажнике — воцарилось враждебное молчание.

Глава 4

Я проснулся в понедельник, чувствуя себя хорошо и невинно, к тому же на удивление здоровым. Стряпня Берил наградила меня несварением — горящий уголь за грудиной, омерзительное тепловое излучение по всему подреберью, кислотная отрыжка, периодически впрыскивающаяся в рот, как автоматический слив в писсуаре, и я очистился во время моциона, пройдя полпути или около того, возвращаясь домой. Не то чтобы я сам нарочно решил идти пешком. Генри Морган предложил подвезти отца в своем спортивном трехместном автомобиле, и Берил сказала, что составит им компанию, чтобы «проветриться». В этом вся Берил! Будь у них четыре места в салоне, она бы решила остаться у очага с каким-нибудь жутко женским журналом или жизнерадостным наркотиком а-ля доктор Панглос

[39]

от «Ридерз дайджест».

Хорошо я чувствовал себя, потому что поупражнял не только печень, но и терпение. Я позволил Берил кусать меня безответно. Я не дал вовлечь себя в гнусную перепалку о деньгах. Я даже вызвался мыть посуду, но, похоже, Берил сочла это еще одним доказательством всей полноты моего лицемерия, еще одним симптомом мерзости, накопленной мною вместе с деньгами. Я чувствовал себя хорошо, потому что был понедельник, и мне снова напомнили, что я свободен от английского пуританства, что ощутимая теология — «Воскресенье есть шаткий Эдем, понедельник — падение», не властна ни над моими нервами, ни над желудком.

Воскресный кошмар остался далеко позади — деревушка лежала в пудингово-мясном ступоре посреди пустынного послеполуденного бесптичья: жирные тарелки, неубранные постели, колокол вечерни, яркие лампы, будто нарочно зажженные, чтобы обнажить со всей прямотой понедельника скудость всего, о чем сумерки на чайном подносе шутили по-воскресному развязно.

Мне приснился приятный сон про мои университетские дни, про тот год, когда я изучал английский, провалил на первом курсе экзамен и лишился стипендии, приснились мои друзья Маккарти и Блэк, с которыми мы, скинувшись по полкроны с носа, напивались каждый пятничный вечер и декламировали шлюхам англосаксонскую поэзию. Я проснулся под ласковый понедельничный дождь, вспоминая без печали, что и Маккарти, и Блэк давно умерли — один на Крите, другой — в море и что моя жизнь после войны подарила мне свободу, все стало по барабану, честное слово. Отец кашлял в постели. Я пошел в туалет и с удовольствием опростался, потом спустился на кухню приготовить чаю. Пока чайник закипал, в дом проникла, подобно рассерженному миру, утренняя газета, и я прочел огромные, дурные, как приветствия в любовных письмах, заголовки. Потом я отнес чай отцу, спустился опять, чтобы выпить его и самому, сидя перед электрическим камином, и внимательно почитать комиксы. Сущие мифы — эти новости в газетах.

Отец всегда сам готовил себе завтрак. Он спустился, показавшись мне отчего-то особенно постаревшим и разбитым в этих обвисших штанах на помочах и рубашке без воротника. Но он собственноручно поджарил яичницу с ломтиком бекона, напевая между кашлем, потом сел к столу, поставив перед собой блюдо, плавающее в свином жиру, и поперчил его из пакетика. Потом пришли письма — настоящие, из реального мира, после вымышленного, газетного, — и одно из них мне, от моего начальника. Перец почему-то всегда унимал отцовский кашель, так что чтение весточки от его сестры из Редрута сопровождалось лишь тяжкой одышкой и причмокиванием. Моя фирма требовала, чтобы я в среду явился в Лондон — ничего серьезного, но Чалмерс в Бейруте ушел на пенсию, а Холлоуэй в Занзибаре серьезно болен, и возможно перераспределение в высшем руководстве. Я почувствовал головокружительное облегчение от возможности сбежать в Лондон не для поисков распутных развлечений, но по делу — я еще не полностью освободился от английского пуританства.