Физики и время: Портреты ученых в контексте истории

Беркович Евгений Михайлович

Евгений Беркович

Физики и время: Портреты ученых в контексте истории

Годы чудес

«Что-то физики в почете, что-то лирики в загоне», — с легкой грустью заметил Борис Слуцкий в 1959 году. В коротком стихотворении

[1]

, давшем имя знаменитой дискуссии «Физики и лирики», он точно указал профессиональные приоритеты советского общества середины XX века. Заметим, что такие настроения господствовали не везде и не всегда. Например, в XVIII и XIX веках в Европе, и в Германии в частности, значительно выше, чем естествоиспытатели, ценились представители гуманитарных наук: профессора юриспруденции, классической филологии, германистики, античной истории…

Показательно, что именно в этих областях знания в Германии до времен Веймарской республики не было ни одного профессора-еврея.

Специалист, занимавшийся естественными науками, не считался в немецком обществе полноценным ученым, слово «естествознание» служило часто синонимом интеллектуальной ограниченности и узкой специализации. Макс Планк

[2]

 любил рассказывать, как мало ценились в его семье физика и другие точные науки. Его дед и прадед были профессорами теологии, а отец — профессором юриспруденции. Родственник Планков, профессор истории Макс Ленц

[3]

, поддразнивал изучавших физику: называл их «лесниками», обыгрывая близость звучания слов «Naturforscher» — исследователь, естествоиспытатель и «Naturförster» — лесник.

Можно представить себе, как скромны были амбиции юного Макса Планка, шестого сына в почтенной академической семье, если он решил посвятить себя столь мало ценимой в обществе науке, как физика. Должно быть, еще менее разборчивыми были еврейские юноши, решавшиеся заняться наукой. Вот почему в конце XIX века, когда формально препятствия к равноправию всех граждан были устранены, именно в математике, естествознании и медицине оказалось так много студентов — выходцев из еврейских семей.

Дискриминация и академический антисемитизм выталкивали евреев-исследователей из центра на периферию, из центральных крупных университетов — в провинциальные научные центры, из устоявшихся научных областей — в новые, только недавно созданные дисциплины.

Из гетто в профессоры

Впервые вопрос о равенстве прав всех граждан в политическом отношении был поставлен в конце XVIII века во Франции, где Национальное собрание приняло 26 августа 1789 года знаменитую «Декларацию прав человека и гражданина». Первая же статья «Декларации» гласила: «Люди рождаются и остаются свободными и равными в правах». Статья шестая уточняла понятие равенства: «Все граждане равны перед законом и поэтому имеют равный доступ ко всем постам, публичным должностям и занятиям сообразно их способностям и без каких-либо иных различий, кроме тех, что обусловлены их добродетелями и способностями»

[10]

. Другими словами, все люди обладают равными правами, независимо от национальности, пола или религиозных убеждений. Стало быть, и евреи ничем не хуже французов или немцев и должны иметь такие же права. Кстати, Национальное собрание Франции распространило положение «Декларации» на евреев лишь спустя два года — 27 сентября 1791 года.

На деле повсеместно реализовать этот принцип оказалось куда как непросто. Многим странам потребовалось более века, чтобы привести свое законодательство в соответствие с основными принципами французской «Декларации». В Германии официальное признание равных прав всех подданных немецкой империи произошло лишь после объединения страны в 1871 году. Однако уже с первых десятилетий «века эмансипации» некоторые предприимчивые еврейские торговцы добивались успеха, богатели, занимали заметное положение в обществе. А их дети и внуки, получив соответствующее образование, шли в науку, становились профессорами, членами академической элиты страны. История семьи Макса Борна — хорошая иллюстрация этой закономерности.

Будущий нобелевский лауреат и глава гёттингенской физической школы был сыном обеспеченных родителей. Похоже, его ближайшие родственники уже не помнили, что их предки три-четыре поколения назад были бедны и бесправны.

Отец Макса Густав Борн (1851–1900) стал профессором анатомии и эмбриологии университета в главном городе прусской Силезии — Бреслау (ныне польский Вроцлав). Семья матери Макса, которую звали Маргарита, а по-домашнему — Гретхен, считалась одной из богатейших в городе, отец Гретхен — Соломон Кауфман — владел крупной сетью прядильных, ткацких и красильных предприятий, расположенных в разных местах Восточной Пруссии. Брак Гретхен с каким-то не очень богатым доктором Кауфманы не одобряли, естествознание и медицина в глазах состоятельных германских бюргеров были тогда не особо престижными профессиями.

Слово «Борн» на генеалогическом древе семьи появилось всего два поколения назад. Прадедушка Макса носил другую фамилию — его звали Мейер Шауль Буттермильх (1790–1864)

Первые шаги

Детство Макса Борна не назовешь счастливым. Мать умерла, когда мальчику было всего четыре года, отец был целиком погружен в науку и университетское преподавание, родственники с отцовской и материнской сторон не общались, ребенка воспитывали гувернантки и домашние преподаватели под контролем строгой бабушки Марии Кауфман. К тому же у Макса еще в детстве обнаружилась астма, от приступов которой он страдал всю жизнь.

Отец, конечно, мечтал об университетском образовании для сына, но не настаивал на каком-то определенном направлении. Он советовал Максу прослушать лекции по основам различных наук, от биологии и химии до философии и кристаллографии, и только потом выбрать область деятельности. Но увидеть сына студентом Густаву Борну не пришлось: летом 1900 года профессор Борн скоропостижно умер от сердечного приступа. Через полгода Макс успешно окончил гимназию и поступил в университет Бреслау, где еще помнили его отца — профессора медицинского факультета.

В немецких университетах студенты пользовались большей академической свободой, чем, например, в Англии. Учащиеся сами выбирали себе преподавателей, поэтому существовала здоровая конкуренция между профессорами не только внутри одного учебного заведения, но и между различными университетами. Лекции выдающихся ученых и ораторов собирали полные аудитории, слушатели приезжали из других городов и даже из-за рубежа, принося университету дополнительный доход. Поэтому университеты были заинтересованы, чтобы профессорские и преподавательские должности занимали самые лучшие исследователи и лекторы, обеспечивавшие приток новых студентов.

Различные учебные заведения использовали и другие способы привлечь молодых людей. Например, Мюнхенский университет называли «зимним университетом», потому что именно в зимний семестр там можно было насладиться театрами и концертами, поучаствовать в карнавале и походить на лыжах в горах, расположенных недалеко от города. Гейдельбергский университет, напротив, был хорош летом, когда можно было после или вместо занятий побродить по его романтическим окрестностям.

Двоюродный брат Макса Борна — Ганс Шефер, — после того как провел год в Гейдельберге, где изучал химию, пригласил своего кузена отправиться туда в летний семестр 1902 года. В первый же день они познакомились там с Джеймсом Франком. Дружбу с ним Макс называл важнейшим результатом своего пребывания в Гейдельберге.

«Хорошо — это плохо!»

Научным руководителем Джеймса Франка стал директор Физического института Берлинского университета профессор Эмиль Варбург

[12]

.

Как было принято среди представителей еврейской академической элиты того времени, Эмиль Варбург крестился. Некрещеные профессора-евреи в Берлинский университет не допускались. В первой половине XIX века во всех немецких государствах (Германия тогда еще не объединилась) таких профессоров не было — ни одного человека. Законы запрещали иудею занимать профессорскую кафедру. Только после революции 1848 года суровость законов несколько смягчилась и формальные запреты были кое-где сняты. Первым некрещеным евреем, сумевшим подняться до уровня ординарного профессора, стал гёттингенский математик Мориц Абрахам Штерн

[13]

, получивший в 1859 году кафедру своего учителя — «короля математики» Карла Фридриха Гаусса, скончавшегося четырьмя годами ранее.

Между 1882 и 1909-м годами в Германии работало человек 20–25 профессоров-евреев, не сменивших конфессию. К 1917-му число таких профессоров сократились до 13. В 11 немецких университетах, включая Берлинский, в то время не было ни одного не крестившегося профессора-еврея.

Легко представить себе, какие трудности приходилось преодолевать ученым, не перешедшим в христианство, чтобы взойти на немецкий академический Олимп. Красноречиво говорят об этом цифры. В 1909 году среди всех приват-доцентов Германии было 10 процентов евреев. В то же время их доля среди ординарных профессоров равнялась 2 процентам. В 1917 году некрещеные евреи составляли уже только один процент ординариусов.

Как известно, профессоров выбирают из доцентов. Если бы условия для всех претендентов на профессорское звание были равными, процент профессоров-евреев должен был бы не слишком отличаться от доли евреев-доцентов. Однако приведенные факты говорят о другом: получить место профессора доценту-еврею было много труднее, чем доценту-немцу.

Путь в науку

Старинный Гёттинген три раза возникал на жизненном пути физика Борна. Первый раз в 1904 году, когда двадцатидвухлетний Макс решил провести в университете имени Георга Августа седьмой семестр своего обучения. Так как родственники Макса были состоятельными людьми, он мог позволить себе изучать не только те предметы, которые хотел, но и там, где хотел. До Гёттингена он уже прослушал лекции в трех университетах: Бреслау, Гейдельберге и Цюрихе. В Гёттингене ему сразу повезло — его взял на должность личного ассистента Давид Гильберт

[19]

. Правда, Макс из-за своей неопытности испортил отношения с другим великим ученым — Феликсом Клейном. Поэтому свою первую диссертацию Макс Борн защищал по прикладной, а не по чистой математике, где Клейн, скорее всего, не дал бы ему получить докторскую степень. Со временем научные интересы Борна сосредоточились на физике, но его работы всегда отличались виртуозным владением математическими методами.

Второй раз Борн приехал в Гёттинген в 1908 году по приглашению Германа Минковского, чтобы в качестве его личного ассистента поработать вместе с ним над проблемой электромагнитной массы электрона: как раз недавно была опубликована эйнштейновская теория относительности.

Борну еще раз невероятно повезло: он снова столкнулся с одним из ведущих мировых ученых, который, знакомя его со своей «творческой кухней», показал, как делаются революционные открытия. Сначала Гильберт, а теперь Минковский словно подтягивали юношу до своего уровня, помогая ему войти в науку и идти дальше своим путем.

Макс был по-настоящему счастлив. Те вопросы, над которыми он бился в одиночку, становились ясными и понятными в свете общего подхода, который демонстрировал Минковский.

Счастью, однако, не суждено было длиться долго. Буквально через несколько недель случилась катастрофа: врачи слишком поздно определили у профессора аппендицит, запоздавшая операция не помогла, и 12 января 1909 года Герман Минковский скончался. Ему было только 44 года, он умер в самом расцвете таланта

[20]

. Для Борна эта потеря стала страшным ударом, от которого он долго не мог оправиться. Лучшим лекарством стала работа над проблемой, над которой он начал размышлять еще вместе с Минковским.