Человек против мифов

Берроуз Данэм

Берроуз Данэм

Человек против мифов

Глава первая

ВВЕДЕНИЕ. МИФЫ И ФИЛОСОФИЯ

"Вы философ, доктор Джонсон, – говорил Оливер Эдвардс. – В свое время я тоже пытался стать философом, но, уж не знаю как, мне всегда мешало мое жизнелюбие". Так возобновляли свое знакомство два старых приятеля по колледжу, одному из которых было 65 лет, а другому – 67. Осмелюсь заметить, что ученость доктора Джонсона мрачностью вряд ли уступала широте, а торжественностью – мрачности. Бедняга Оливер, который "так и не набрался жизненного опыта", едва ли мог отличить пессимизм от философии; да ведь и то правда, что некоторые философы всегда только и занимались тем, что объясняли, как ухитриться поладить с этим печальным миром. Надо сказать, что Джонсона нельзя причислить к философам-профессионалам, у которых совсем иные склонности и которые иногда заметно уступают ему в мудрости. И еще мне кажется, что не одно жизнелюбие помешало Оливеру Эдвардсу стать философом. Люди, носящие это все еще высокое звание, принадлежат к дивной традиции. В ее начале высится тень великого Фалеса, на ее современный период тоже легла тень... только чья? Дьюи, Рассела, Сантаяны, Витгенштейна? Язык перебирает имена – и не может их назвать. Ибо это не тень какого-то человека – это тень мира.

Тенью мира, между прочим, мы называем ночь. Не хочу слишком настаивать на моей метафоре, потому что современное состояние философии и человеческой мысли в целом – это пока еще не...сплошной беззвездный мрак, в ночи студеной ужаса стена.

Скорее это те двусмысленные сумерки, которые могут оказаться и рассветом, и закатом. Философы-профессионалы, как видно, верят в непогрешимость собственных мнений, но не слишком верят в философию. У некоторых из них не хватает даже откровенности признаться в своем незнании того, что же такое философия. Эта последняя идея сама по себе поражает гораздо меньше, чем готовность ее высказать. В самом деле, что может быть абсурднее, когда человек после целой жизни умственного труда вдруг признается, что не имеет ни малейшего представления о том, чем же он собственно всю жизнь занимался?

Одна из причин такого странного положения в том, что философия, которую можно было бы назвать "официальной", представляет собой непрерывную традицию самовоспроизведения. Каждый философ находит себе пищу в трудах предшественников и первым делом обратится сначала к Гегелю и Канту, чем к реальности. Отсюда – систематическая разработка унаследованных идей, борьба систем при осторожной игре собственного воображения. В этом процессе одни теории совершенствуются, другие гибнут. И то и другое требует от философов почти одинаковых усилий.

Вторая причина та, что философия имеет дело с широкими обобщениями, поэтому она кажется далекой и даже пугает. Если вы скажете: "За обедом я буду есть обдирный хлеб", – и поступите соответствующим образом, то речь пойдет о конкретной буханке и конкретном обеде, и всем все будет ясно. Если вы скажете еще: "За обедом я буду есть обдирный хлеб, потому что это питательно", – вас опять же легко поймут, хотя вы и перейдете в область диетики. Если же вы после этого приметесь подробно объяснять, почему обдирный хлеб питателен, вы коснетесь ряда таких наук, как химия и физиология, и понимать вас станет значительно труднее, во всяком случае, предмет разговора будет не таким знакомым. Тут, сделав небольшую паузу, вы, может быть, скажете: "Ну, так или иначе, чем питательней будет моя пища, тем я буду здоровее". Здесь к уже затронутым вами наукам прибавится медицина, и широта вашего обобщения соответственно увеличится. С таким обобщением согласится каждый – и вовсе не из желания скрыть свое невежество. Но вот предположим, что вам или кому-нибудь еще пришло на ум спросить: "Каким образом обмолоченные, просеянные, съеденные и переваренные семена растений могут превращаться в кости и ткани?" Вряд ли вы будете сознавать, что повторяете вопрос, заданный Анаксагором двадцать пять веков назад: "Как может образоваться волос из того, что не волос, или плоть из того, что не плоть?" И в самом деле, как? Факты, накопленные наукой, показывают, что это действительно происходит. Но каким образом?

ФИЛОСОФИЯ И НАУКА

Греки понимали под философией организованную систему всех человеческих знаний о вселенной. Конечно, внутри нее существовали подразделения. Была философия природы, этики, политики, логики, "души", небесных тел и, конечно, медицины. Больше того, при благоприятных возможностях для учебы человек мог надеяться, что сможет авторитетно высказываться по всем этим предметам. Скажем, Платон по крайней мере дважды суммировал в пределах одной работы весь объем своих знаний и догадок

[1]

. А собрание сочинений Аристотеля – это своего рода энциклопедия одного автора.

Столь славные начинания в наши дни невозможны, так как требуют непомерных знаний. Сегодня биолог, например, не только не знает всего естествознания, но даже всей биологии. Ему известна только собственная "область", скажем, ботаника, или паразитология, или генетика, а возможно, только один раздел этой области. Это похоже на намеренное сужение диапазона знаний ученого. Однако в действительности дело обстоит иначе: происходит не сужение области знаний отдельного ученого, а невероятное увеличение всего объема знаний. Ум ученого по-прежнему напряжен до предела, но он не может охватить все науки. Сосуд, который некогда вмещал все человеческое знание о мире, теперь лишь капля в море.

Я знаю, что модно бранить специализацию и превозносить достоинства "широкого кругозора", недооценивать анализ и переоценивать синтез. Но – или я жестоко ошибаюсь – кругозор самых крикливых поклонников широкого кругозора широк, но пуст, а самым ревностным защитникам синтеза (за отсутствием анализа) нечего обобщать. Ученый, вынужденный специализироваться, если он хочет знать что-либо досконально, может отказаться от своей специализации, только отказавшись заодно и от всех знаний, которые у него есть, вместе с теми, которые будут.

Специализация говорит о триумфе науки, не о поражении. Она – свидетельство обширности человеческого знания, не его нищеты. И как не приходится жалеть об этом, когда дело касается отдельных личностей, так и специализация отдельных дисциплин – тоже не предмет для сожалений. Долгие века, в течение которых философия охватывала Всё существующее знание (не такое уж большое), сменились эпохой, когда молодые науки покинули родительский кров, захватив с собой все необходимое и предоставив остальное философам. Так, "философия природы" – стала физикой, химией, астрономией и т.д.; "политическая философия" – социологией; "учение о душе" – психологией.

С точки зрения истории, содержание философии – это пожитки, оставленные другими науками. Никто не взял этику, даже социологи; никто не взял логику; никто не взял эстетику; никто не взял метафизику (ибо кому она нужна?). Все эти предметы и стали частью философии, несмотря на то что математики алчно поглядывают на логику, а джентльмены от изящных искусств не отказались бы полакомиться эстетикой. Счастлив сообщить, что эти предметы до сих пор не поддались никаким соблазнам.

ПОЛЕЗНОСТЬ МИФОВ

"Несчастья человека, – писал барон Гольбах, – объясняются его незнанием природы". Это истинная правда, от которой, несомненно, зависит будущее человечества. Конечно, знания приносят удовлетворение сами по себе. Даже если нам не удается избежать ударов судьбы, мы находим некоторое утешение в том, что знаем причину наших несчастий. Но как неизмеримо возросло бы наше удовлетворение, если бы у нас не было нужды в утешениях, если бы наше понимание "судьбы" с увеличением знаний превратилось в овладение ею!

В физическом мире такое овладение широко осуществляется, и это великое завоевание последних трех столетий. Нам нет необходимости распространяться о гигантских масштабах господства человека над природой. Достаточно сказать, что это господство сегодня столь велико, что позволяет удовлетворить основные потребности всего населения земли. Мы можем защититься от любого стихийного бедствия, которое мы способны предсказать, и можем представить себе безграничное изобилие, которое способна обеспечить нам наша техника. Деяния современного человека, несомненно, доказывают, что именно знание, а не вера передвигает горы.

Однако, обращаясь к обществу, к отношениям человека с ближними, мы не находим ничего подобного. Щедрые дары, так искусно взятые у природы, распределяются несправедливо, а несправедливое распределение, в свою очередь, роковым образом препятствует их производству. Когда наступают кризисы, мы терпим нужду из-за того, что много произвели. Вместо того чтобы облегчить труд всем людям, наши машины дарят немногим праздность и богатство, многим – праздность и нищету.

Нас истребляют и разоряют войны. Целые народы страдают и обращаются в рабство из-за того, что у них или на их земле есть желанные сокровища. Оказалось, что упоение жестокостью свойственно не только жителям тех стран, где развивался фашизм, но и респектабельным гражданам демократических стран. Наконец, сама наука и все методы беспристрастного исследования находят в фашизме безжалостного врага, естественная потребность которого – сеять обман и ложь.

И в то же время мы, конечно, кое-что знаем о человеческой природе и обществе. Знаем довольно много, но эти знания ограничены, не находят применения и явно извращаются небольшими привилегированными группами, стремящимися сохранить свою власть. Подобное стремление требует обмана широких человеческих масс. Из-за этого верования выбираются и пропагандируются не ввиду их соответствия науке, а ради их воздействия на поведение людей. Вообще истину в этом мире всегда терпят ровно настолько, насколько она выгодна верхушке общества. Не так давно было время, когда эта верхушка не могла допустить в народе знания о том, что земля круглая.

АНАЛИЗ МИФОВ

Было бы ошибкой думать, что мифы – это чистый вымысел, составленный кем-то с заранее определенной целью. Скорее это представления, давно ожидавшие своего часа в некоторых книгах и некоторых умах, пока вдруг не обнаружилась их пропагандистская ценность. Возьмем к примеру идею о том, что отдельные вещи реальны, а классы и системы – абстракции; такая мысль изложена Стюартом Чейзом в книге "Тирания слов". Это очень древнее учение. Его можно найти в греческой философии, но лучше всего оно представлено в средневековой теории, называющейся номинализмом; в свое время она сыграла революционную роль в развитии философии. Теория эта никогда не была верной. В XIV в. она была революционной потому, что была направлена против феодального строя. В XX в. в том виде, в котором она использована мистером Чейзом, она реакционна, потому что применялась в борьбе против антифашистского движения.

Или возьмем мысль Герберта Спенсера, что бедность – признак биологической неприспособленности. Нельзя сказать, что Спенсер создал свою теорию с сознательным намерением оправдать экономическую конкуренцию. Просто его поразило сходство между жизнью джунглей и экономическими отношениями в середине XIX в. Он решил, что законы джунглей можно не без оснований перенести на общество и в соответствии с этим разработал свою идею. Итог его трудов был встречен шумным одобрением, но, думаю, до конца дней ему и в голову не пришло, что он всегда был пропагандистом.

Более того, в некоторых мифах содержится зерно истины, только среди огромного числа двусмысленностей и искажений это зерно совсем теряется. Однако сам миф все равно сохраняет некоторую атмосферу правдивости. Эти мифы обладают значительным преимуществом по сравнению с другими мифами, которые нужно хорошенько подогреть, прежде чем в них вспыхнет огонек убедительности. Например, в каком-то смысле человеческая природа действительно неизменна и в каком-то смысле верно, что все имеет две стороны. Но выводы, естественно вытекающие из этих верных утверждений, прямо противоположны тем, которые от них хотят. Создатели мифов, оседлавшие эти учения, могут вдруг обнаружить, что под ними непокорные скакуны, готовые выбросить их из седла при малейшей оплошности.

В известном смысле так обстоит дело со всеми мифами, – и наполовину истинными и целиком ложными. Одна из самых приятных задач критика – показать, что даже если миф истинен, он или не доказывает того, что от него требуют, или доказывает прямо противоположное. Рассмотрим теорию, что жизнь – борьба, в которой выживает приспособленный и погибает неприспособленный. Эта теория призвана продемонстрировать неуместность выдачи пособий по безработице и социального обеспечения вообще, так как подобные меры помогают выжить неприспособленным за счет приспособленных. Сам Спенсер именно на этом основании возражал против всеобщего образования. А теперь предположим, что жизнь – это действительно борьба и что обнищавшие массы, объединившись, свергают власть богачей. Отсюда должно следовать (не так ли?), что обнищавшие массы самым убедительным образом доказали свою приспособленность и неприспособленность богачей. Иными словами, теория Спенсера оправдывает как революцию, так и статус-кво. Если вы оправдываете насилие, выдавая его за обычное положение вещей, то вы не имеете права заранее намечать, кто будет победителем. Во всяком случае, теория, одинаково оправдывающая прямо противоположные действия, в своем существе должна быть бессмысленной.

Несмотря на различное происхождение, мифы пропагандируются одинаковыми средствами. При всем их разнообразии они текут по одним и тем же каналам сообщения: печать, радио, библиотеки, публичные выступления. Они формируют те взгляды, в свете которых беспристрастно толкуются новости. Все знакомятся с новостями, но никто не знакомится с этими взглядами. Мысль о том, что все имеет две стороны, можно счесть разумной, хотя и расплывчатой, и вот в соответствии с ней комментатор начинает доказывать, что у реакционеров наряду с недостатками есть и достоинства, а у демократов наряду с достоинствами – недостатки. С мнением, что человек по своей природе всегда останется эгоистом, также можно согласиться как с разумным, и в соответствии с ним наш комментатор принимается выкидывать из новостей любой намек на благородство, самопожертвование или общественное сознание – по крайней мере, среди демократов.

Глава вторая

О ТОМ, ЧТО ЧЕЛОВЕЧЕСКУЮ ПРИРОДУ НЕ ИЗМЕНИШЬ

У человека было множество странных идей о мире и окружающих предметах, но самые странные – о себе. То он считал себя жертвой случая или судьбы, то игрушкой в руках богов или демонов, то любимцем неба или природы, то "отребьем Адама", то последним и прекраснейшим жившим созданием эволюции. Он сочинял мифические генеалогии и приукрашивал настоящие. Он оплакивал потерянный рай, золотой век, близость к природе; и с такой же верой он ожидал новых небес, нового рая и новых совершенств. Он исследовал космос и покорил атом. Кажется, он познал все, кроме самого себя.

Одна из причин этого в том, что знание проявляется в овладении. Если человек построит мост, способный выдержать движение всех видов транспорта, вы легко поверите, что он разбирается в технике. Но подобные доказательства в форме живого фактического свидетельства почти отсутствуют в общественной жизни. Мы уже имели возможность убедиться в том, что хотя люди умеют овладевать физической вселенной, их сознательная власть над собственными отношениями значительно слабее. В этом самом важном вопросе люди кажутся более несведущими, чем, возможно, они есть на самом деле.

Это кажущееся незнание можно обнаружить и в анархическом состоянии психологии. В ней нет ни единой ведущей теории, которую принимали бы все психологи, как, например, все физики принимают теорию относительности. Напротив, в ней борются за признание несколько учений. Одни, например фрейдисты, утверждают, что поведение человека, несомненно, обусловливается врожденными побуждениями; другие, например бихевиористы, утверждают, что оно, несомненно, обусловливается воздействием окружающей среды. Такой разнобой мнений свидетельствует о том, что эта наука еще незрела, а производимые ею отбор и анализ фактов очень несовершенны.

Какой бы незрелой ни была психология, нет оснований предполагать, что она так и не достигнет зрелости или никогда не сможет Удачно обобщить свои данные. Новые исследования, вероятно, смогут выявить такие обобщения, а увеличение устойчивости в общественных отношениях, несомненно, ускорило бы этот процесс. А пока ко всем психологическим теориям следует относиться с осторожностью, в том числе и к той, которую я собираюсь изложить в данной главе.

Неустоявшееся положение психологии способствует увековечению мифов, а мифы, пока они существуют, задерживают развитие науки. Люди, уже сделавшие для себя социальные выводы, могут легко ссылаться на все, что похоже на научные данные, раз пет достаточно авторитетного учения, способного положить конец такой практике. К тому же все мы – люди среди людей и незаметно для себя на основе опыта общения составляем определенное представление о человеческой природе, т.е. все мы – доморощенные психологи и так же мистически верим в непогрешимость наших взглядов, как человек, верящий в самостоятельное лечение, всегда предпочитает домашние средства советам врачей.

ЧЕЛОВЕК – БЕЗНАДЕЖНЫЙ ЭГОИСТ

От Трасимаха до Маккиавели и далее к их сегодняшним последователям тянется длинный ряд зловещих толкователей, провозглашавших это учение с плохо скрываемым удовольствием.

[2]

Принятие его почитается вершиной земной мудрости и даже, выражаясь по-богословски, путем к спасению. Странно, что человек может надеяться на рай, признав себя сперва творением ада; но если я правильно понял высказывания авторитетов, они утверждают именно это.

Во всяком случае, слово "эгоизм" означает то, что иногда называют бесчеловечностью, – когда интересы других людей приносятся в жертву собственной выгоде. Крайним проявлением эгоизма является такая форма организованного насилия, как война. Соответственно мы отовсюду слышим, что войн невозможно избежать, раз источник их кроется в природе человека, которая неизменна. Рассмотрим несколько примеров этой точки зрения.

"Человек – это хищное животное. Я буду повторять это снова и снова... Борьба – первичный факт жизни, сама жизнь, и самый сердобольный пацифист не в силах полностью искоренить то наслаждение, которое она ему дает в глубине души"

[3]

.

"На его (доктора Чарлза У. Мейо) взгляд абсурдно воображать, что когда-либо станет возможным покончить с войной. Склонность к войне – в крови человека и потому не подчиняется нашему контролю"

[4]

.

"Ничто из достигнутого в Сан-Франциско, не изменит существа природы человека, в которой и кроются запутанные причины войны"

[5]

.

БЕЗНАДЕЖНАЯ ГЛУПОСТЬ ЧЕЛОВЕКА

Хотя, как мы теперь замечаем, человек по своей природе не так уж эгоистичен, чтобы не суметь построить лучший мир, еще не исключена возможность того, что люди не обладают и не могут обладать достаточным для этого умом. Может оказаться, что среди людей царит непроходимая глупость или, если не придерживаться столь крайних взглядов, что человеческий ум слаб по сравнению с теми проблемами, решение которых позволило бы людям стать хозяевами своей судьбы.

Широкая печать пестрит замечаниями подобного рода. Писатели (могу вас заверить) склонны думать, что выступление в печати обязательно требует проявления умственных способностей. Считается, что эти проявления, которые иногда высокопарны, а иногда кошмарны, возвышают писателя над читателем и безмерно возвышают над тем, кто не хочет читать. Таков тон размышлений одной журналистки.

"Как люди, которые пишут, читают лекции, путешествуют, развлекаются и добираются до престижного положения и первой полосы, представляют себе времяпрепровождение скромной личности? Он ест. Он женится. Он смотрит за детьми, смотрит бейсбол или бокс и говорит на эти темы. Что еще ему остается делать?"

[7]

.

Пусть журналистка простит мне, если я найду описанную ею жизнь "скромной личности" достаточно полной и интересной. К тому же между простым и знаменитым человеком нет такой уж непроходимой пропасти. Я не знаю, часто ли люди, которые пишут, читают лекции, путешествуют, развлекаются и при этом добиваются высокого положения, ходят на бейсбол, но мне прекрасно известно, что временами они вступают в брак. И даже могут иметь детей, а имея детей, могут даже заботиться о них. Однако автор очерка делает следующие мрачные выводы:

"Не потому ли невежественные люди отвергают мудрость, что не понимают ее? Или это происходит потому, что она просто их раздражает? Я думаю, что справедливы оба объяснения".

ЧЕЛОВЕЧЕСКАЯ ПРИРОДА И СОЦИАЛЬНЫЕ ИЗМЕНЕНИЯ

Доктрина неизменности человеческой природы, кроме сокрытия преступлений правящих кругов преследует более важную цель: защиту существующего общественного строя. Поскольку во многих странах мира господствует капиталистический строй, эта теория пытается доказать, что в силу определенных свойств человеческой природы капитализм как форма общественного устройства неизбежен. Если под термином "капитализм" мы будем понимать общество, где земля и средства производства принадлежат частным лицам и управляются ими с целью получения прибыли, тогда его противоположностью будет общество, где земля и средства производства являются общественной собственностью и служат не извлечению прибыли, а простому производству товаров. Соответственно, теория о неизменности человеческой природы преследует, в частности, цель доказать, что социализм невозможен. Вот три примера:

"Мы полагали, что личная заинтересованность и частная инициатива составляют основу непрерывного прогресса и что какие бы меры предосторожности не принимались против некоторых нарушающих закон лиц и некоторых незаконных действий, мы не должны уничтожать динамику, которую личный стимул и частная инициатива придают нашей жизни и деятельности"

[10]

.

"Человека заставляют трудиться только два стимула. Один из них – страх наказания, другой – надежда на вознаграждение. Страх наказания, кнут надсмотрщика или хозяина, гонит на работу раба. Надежда на прибыль или вознаграждение вдохновляет усилия свободных людей. Уничтожить систему стимулирования, т.е. так называемую капиталистическую систему, основанную на получении прибыли, значит уничтожить инициативу американского народа. Вместо свободных людей, побуждаемых к труду благородным стремлением к прибыли, мы превратимся в рабов государства, которых гонит на работу страх наказания"

[11]

.

Эту теорию можно примирить с фактами, только предположив, что Советский Союз, несмотря ни на что, – капиталистическое государство. Это предположение легко проверить: захватите с собой в СССР сто тысяч долларов и посмотрите, разрешат ли вам построить и оборудовать там завод и нанять рабочих. Такого разрешения вы не получите, и именно в этом заключается различие между социалистическим и капиталистическим государством.

Вместо того чтобы обсудить достоинства двух систем и получить обоснованные доказательства, противники Советского Союза годами не могли разобраться в странном парадоксе: социализм для них одновременно был и опасным, и находящимся на грани гибели. В целях "обороны" они прибегли к помощи бойкотов, договоров и военной интервенции против страны, которую их собственная теория объявляла беспомощной. Эта теория отличалась внутренней последовательностью – ведь если бы социализм противоречил природе человека, то он не смог бы создать промышленность, набрать и вооружить армию, получить поддержку народа. Но оказалось, что теория не соответствует фактам.

Глава третья

О ПРИСПОСОБЛЕННОСТИ БОГАТЫХ И НЕПРИСПОСОБЛЕННОСТИ БЕДНЫХ

Год 1848-й... В то время, страшное для высших кругов европейского общества, разразилась катастрофа: короли полетели со своих тронов, а сильные мира сего повсюду узнали, что означает поступь людей, марширующих по улицам. В феврале был Париж и падение Луи Филиппа, в марте – Вена и бегство Меттерниха, Милан и восстание против Австрии, уличные бои в Берлине, отречение короля в Баварии. Английская аристократия, укрывшись на своем острове, сначала с изумлением, а потом с ужасом наблюдала за полной победой революции на континенте. В Англии действовали чартисты, сила которых, казалось, возрастала.

2 января 1849 г. Чарлз Гревилль выразил в своем бесценном дневнике охватившее его чувство огромного облегчения. Опасность миновала, словно с уходом старого года кончилась власть народа. "Невозможно вообразить себе то возбуждение, – писал он, – которое мы наблюдали во всех слоях общества; это была всеобщая вакханалия: невежество, тщеславие, наглость, нищета и честолюбие заполонили весь мир и, не зная никакого удержу, перевернули все вверх дном. Никогда прежде (или почти никогда) демократам и филантропам не удавалось без всяких помех и препятствий осуществить свои намерения или получить полную свободу для разработки грандиозных и фантастических планов. На этот раз они получили такую возможность, и результаты их деятельности мы видим по всей Европе: это бездна разрушений, ужас и отчаяние".

Так думал в то время "толстяк" Гревилль, правнук пятого графа Уорвика. И поэтому так же просто, как он вытирал пот со лба, Гревилль разделался с "преходящими" попытками народа жить в мире и не терпеть нужды. Он не читал призывов немецкого эмигранта, который также проживал тогда в Лондоне и, заметив призрак, бродивший по Европе, напоминал рабочим о том, что им нечего терять, кроме своих цепей.

Когда затихли волнения 1848 г., когда прежние монархи пригладили свои растрепавшиеся меха, а новые – окружали себя соответствующей их званию пышностью, элита общества начала подновлять свою идеологию. Для этого было самое время, потому что идеи, как и машины, устаревают, а поддержать современное правительство с помощью феодальных теорий так же трудно, как вскопать огромное теперешнее поле лопатой. Если у читателя есть склонность к экспериментам, он может попробовать подсчитать, сколько человек ему удастся склонить к роялизму с помощью теории о божественном происхождении королевской власти.

Идеи, служащие для поддержания власти правящей группы, должны соответствовать интеллектуальному климату своей эпохи. Этот климат определяет не просто одна и та же погода, а чередование солнца и дождя, штиля и бури, мороза и жары. На службе у правителей состоят особого рода метеорологи, которые, давая разные сводки о разной погоде, тем не менее всегда пытаются доказать, что данный климат самый благоприятный из всех возможных. В средние века подобные мероприятия пышно процветали, ибо тогда было много тайн и мало знаний. Но с появлением науки, в которой знаний гораздо больше, чем тайн, положение современных поставщиков идеологии значительно усложнилось. Несравненно легче получать желаемые выводы из вымышленных, а не из реальных фактов. Но даже науку можно использовать в своих целях – и вот теория эволюции, любимое детище научной мысли XIX в., разделив общую участь, стала служить власть имущим. Повелители человечества, считавшие некогда, что власть дана им от бога, теперь согласны были получить ее от предков – обезьян.

БОРЬБА ЗА СУЩЕСТВОВАНИЕ

Что же так ясно увидел Спенсер? Повсюду в хаотичном органическом мире господствует закон борьбы. И виды и отдельные особи сражаются за свое существование и в ходе этой борьбы вынуждены пожирать друг друга. Любому организму угрожает опасность стать пищей для другого. Червь – пища для птицы, птица – для охотника. А сам охотник? Он может выпасть из этого пищевого цикла, если будет обходить стороной джунгли или сборища каннибалов. Во всяком случае, нельзя отрицать зависимость жизни от пищи. Тот, кто живет, должен есть, а тот, кто ест, должен убивать.

Итак, интеллектуал XIX в. взирал на космический спектакль, более ужасный, чем тот, который мог привидеться древнему поклоннику Молоха, на зрелище неизбежного эгоизма и неумолимой жестокости. Это была "природа с кровавыми клыками и костями", от вида которой дрогнул Теннисон. Однако Спенсер разглядывал ее с невозмутимым спокойствием и принялся извлекать определенные уроки для общества.

Каким бы печальным и невыносимым для нежных душ ни было это зрелище, говорил он, в нем есть свои светлые стороны. "Гораздо лучше, если жвачное животное, с возрастом утратившее силу и здоровье и переставшее получать удовольствие от жизни, погибнет от зубов какого-нибудь хищника, чем будет влачить жалкое существование, страдая от различных недугов, и наконец умрет от истощения"

[15]

. Невольно вспоминаешь доводы волка, объясняющего престарелой овце, какое благодеяние он ей может оказать. Приходит на ум и кардинал Беллармине, оправдывавший сожжение юных еретиков тем, что за долгую жизнь они заслужили бы большее проклятие.

Но есть, оказывается, и другая светлая сторона.

"К тому же заметьте, – говорит Спенсер, – что хищники освобождают стада травоядных не только от особей, переживших свой расцвет, но и от больных, уродливых, наименее резвых и сильных"

[16]

.

ВЗГЛЯД НА ЭЛИТУ

В аргументации, предложенной господами Спенсером и Линном, можно выделить две основные идеи: 1. Никакие попытки облегчить судьбу человечества не могут существенно изменить реальный ход событий; 2. Те незначительные изменения, которые удается осуществить, нежелательны, ибо они замедляют отсев неприспособленных и отбор приспособленных. Поэтому все реформы неизбежно оказываются не только бесполезными, но опасными.

Если мы (ко мне это не относится) признаем существование социальной элиты, вознесенной на современную высоту волной эволюции, тогда естественно поинтересоваться тем, что за люди ее составляют. Согласно Спенсеру, элиту составляют, конечно, победители в экономической борьбе: богатые, состоятельные и, может быть, еще люди среднего достатка. Среди них одни будут пользоваться влиянием главным образом в экономике, другие – в политике. Разумеется, есть и третьи, чье влияние на общество объясняется литературным или художественным талантом, хотя этим последним труднее добиться признания.

Порой мне кажется, что исторические эпохи зло пародируют свои излюбленные идеи, как будто в событиях заключена тайная насмешка, которая, вырываясь наружу, нарушает привычное спокойствие. Пародийность обеспечивается той решительной и даже отчаянной скрупулезностью, с которой некоторые деятели эпохи осуществляют в своей жизни содержание идей, на которых они были воспитаны. Ибо на каждого св. Франсиска есть свой брат Джунипер, на каждого Наполеона – Луи Бонапарт. Господствующей идеей нового времени был Индивидуализм с большой и двусмысленной буквы "I" (англ. I – "я"). Современная история, начиная с Возрождения и кончая Романтизмом, дала нам множество имен подлинных гениев. Затем начинается пародия, достигающая своего апогея тогда, когда паясничающие политики и ученые шуты объявляют себя самыми совершенными творениями эволюции, приспособленными для жизни и процветания.

Если в елизаветинской Англии Индивидуализм проявился во всем блеске пылкой юности, то в викторианской Англии мы видим карикатуру на него. Индивидуализм утверждает, что интересы человечества – это интересы отдельных личностей, что история – это пышная процессия героев, а свобода – движение социальных атомов в пустоте, где не бывает столкновений. Сам не ведая об этом, индивидуалист эпохи постромантизма предстал уже в карикатурном виде: он понимал интересы личности как собственные интересы, историю – как долгое ожидание его появления на свет, а свободу – как разгул безумных сумасбродств. "Джентльмены, – говаривал тогда своим студентам один преподаватель Оксфорда, – вы оскорбили не только Всемогущего Бога, но глубоко огорчили и меня!".

Удивляет всеобщее равнодушие к тому, как это барственное "I" проявляется в общественных взаимоотношениях. В Ирландии английский государственный чиновник по имени Сент-Джордж, напившись, потерял шляпу и обратился к ирландским католикам со следующей речью: "Черт бы вас всех побрал! Я пришел освободить вас, а вы украли у меня шляпу"

НЕИЗБЕЖНОСТЬ И ЭТИКА

Теория эволюции принадлежит биологии: она пытается объяснить, как существующие виды стали такими, какими мы их видим сегодня. Следовательно, она – просто общее истолкование собранных данных. Еще прежде чем теория приобрела законченный вид, Спенсер применил ее к человеческому обществу и смешал ее с этикой, т.е. Спенсер утверждал, что тот же самый процесс, который в животном мире отделяет биологически приспособленных от неприспособленных, в человеческом обществе отделяет экономически преуспевающих от неудачников, а в моральной сфере хороших от плохих. Только так можно истолковать тот отрывок, где говорится о "мудром всеблагом провидении". Таким образом, в человеческом обществе в одну группу одновременно попадают люди биологически приспособленные, добившиеся экономических успехов и высоконравственные, а в другой группе соответственно оказываются люди биологически неприспособленные, экономически неудачливые и безнравственные.

Ясно, что если Спенсер хочет с помощью эволюционной теории оправдать существующее распределение собственности, он должен отождествить эти три подгруппы. Ведь если некоторые экономически преуспевающие люди окажутся биологически неприспособленными, тогда нельзя будет объяснить их экономический успех, сославшись на "закон" эволюции; и если некоторые биологически приспособленные или экономически преуспевающие окажутся безнравственными, то невозможно будет доказать, что они заслуженно владеют своими богатствами. По тем же причинам невозможно объяснить экономический крах с биологической точки зрения или доказать, что бедняки страдают заслуженно.

Когда Спенсер применил эволюционную теорию к обществу и сочетал ее с этикой, он совершил два гигантских скачка, не соблюдая при этом правил полета. Ибо вовсе не очевидно, что биологическую теорию можно превратить в социологическую, или что обобщения, полученные на материале межвидовых отношений, будут справедливы для отношений внутри одного вида. Еще менее очевидно, что научные обобщения из области фактов можно трансформировать в моральные обобщения из области ценностей. Можно сказать, что ход эволюции был таким-то и привел к таким-то результатам, но отсюда еще очень далеко до выводов о моральной ценности эволюции животного мира и о положительности ее результатов. Поэтому, если даже допустить, что богатые и влиятельные люди биологически приспособлены, отсюда еще не следует их моральная пригодность. Они могут быть как угодно приспособлены физически, но тем не менее с точки зрения морали выглядеть весьма плачевно. Взятая сама по себе, эволюция животного вполне может оказаться нравственной де-волюцией.

Насколько мне известно, никаких смягчающих доводов нельзя обнаружить ни у Спенсера, ни у других мускулистых защитников этой теории. По-видимому, они предполагают, что раз уж вы признали неизбежность определенных событий, вы признали и их моральную ценность. Сказать, что данное общество должно быть таким, каково оно есть, и таково, каким должно быть, значит с готовностью вынести ему оправдание. Победителями в экономической борьбе неизбежно оказываются те, у кого были силы для победы. Иначе и быть не могло, поэтому все должны быть довольны.

Небезынтересно рассмотреть значение слова "неизбежность". Спенсер и другие применяют это понятие в том смысле, что определенные события могут происходить независимо от действий человека. Тогда социальная неизбежность означает человеческое бессилие в общественных делах, причем мы бессильны именно облегчить страдания простых людей. Прилив исторических событий забрасывает нас, ничтожных людишек, куда пожелает; и тем, у кого нет крепких зубов и сильных рук, нечего рассчитывать на то, что им удастся вырыть себе убежище в ближайшей скале.

ХОРОШИ ЛИ ПРИСПОСОБЛЕННЫЕ?

Итак, мы видим, самый антидарвинистский дарвинизм тайком протаскивает этику в науку, одновременно представляя общество в таком виде, который исключает применение этики. Пожалуй, будет полезно посмотреть, как это делается.

Главное зло в этой теории заключено в термине "приспособленный". Получилось так, что еще со времен древних греков это слово приобрело ярко выраженный моральный оттенок. У Платона и Аристотеля оно обозначало главное этическое понятие (хотя и не в дарвинистском смысле); у Платона понятие пригодности вознеслось даже на высоту космического принципа. Хотя эти люди не могли навечно закрепить значение этого слова, они много сделали для закрепления за ним определенного оттенка. Слова умерших философов, как смутное эхо, вновь и вновь оживают в повседневной речи. И оказывается, что когда бы мы ни произносили слово "приспособленный", мы совершенно бессознательно наделяем его моральным одобрением. Если вещь "приспособлена", то нам кажется, что она хороша, и, наоборот, если вещь непригодна, она должна быть плохой. Поэтому, хотя у слова "приспособленный" столько же значений, сколько контекстов, однако в любом контексте оно содержит хотя бы слабый намек на моральное одобрение. Я думаю, почти никто из последователей Спенсера (и никто из последователей Ницше) так и не понял, что этическое содержание фразы "выживание приспособленных" – всего лишь шепот и эхо, без субстанциального наполнения и опоры.

Нам это совершенно ясно, когда мы видим, что в научном дарвинизме термин "приспособленный" применяется к людям, животным и растениям в одном и том же смысле. Если бы термин, взятый в его строго научном значении, действительно обладал этическим содержанием, то мы должны были бы распространить это содержание на растения и животных и говорить о добрых и злых ящерицах, добрых и злых дубах. Но это явная чепуха. Нравственные эпитеты относятся только к человеку или к вещам, которым он дает ту или иную оценку. За эволюционным процессом можно признать единственное моральное достоинство: в результате его появились, наконец, существа, способные быть нравственными. Но о выживании ящериц можно только сказать, что у них есть определенные свойства, позволившие им выжить.

Мы лучше поймем связь между эволюцией и этикой, если рассмотрим свойства, имеющие, так сказать, ценность для выживания. Таких свойств много, и разных, со времени Дарвина их список очень расширился и теперь включает не только биологические, но и физические и химические свойства. Из них всего популярней сила, быстрота, сообразительность, защитная окраска, естественные средства самозащиты (зубы, клыки, когти и т. д.). Одно из важнейших качеств – плодовитость, так как вид, производящий многочисленное потомство, с точки зрения статистики имеет больше шансов выжить. Это качество помогает выжить кроликам, у которых только и есть, что быстрые ноги, и еще, пожалуй, большинству растений. Но спенсерианцы никогда не упоминают о плодовитости. Так как бедные плодовитее богатых, перенесение этого представления на общество могло бы привести нас к выводу, что бедные приспособленнее богатых, – вывод, которого избегают любой ценой. Это намеренное умолчание всего четче выявляет тенденциозный характер всей теории.

Среди качеств, способствующих выживанию, есть одно, которое Дарвин подчеркивает, а Спенсер – нет: сотрудничество. Дарвин пишет:

Глава четвертая

О ТОМ, ЧТО ЕСТЬ ВЫСШИЕ И НИЗШИЕ РАСЫ

В американской политике существует традиция, требующая, чтобы кампании по выбору президента как можно больше напоминали цирк. Эта традиция свидетельствует об определенной жизнерадостности при подходе к проблемам, которую, пожалуй, можно назвать нашей национальной чертой. Однако выборы – дело серьезное, и мы вправе осудить традицию, заставляющую кандидатов, и особенно кандидатов оппозиции, превращаться то в акробатов, то в клоунов, то в знахарей.

Предвыборная кампания 1944 г. несколько отличалась от предшествующих. Умопомрачительность акробатики, злобность клоунады и надувательство в торговле снадобьями превзошли все виденное ранее. Во всей этой шумихе внимательные слушатели могли различить резкие тона, характерные для немецкой политики накануне прихода к власти Гитлера.

Конечно, трудно было на глазах у всех открыто нападать на человека, который одновременно был президентом и главнокомандующим вооруженными силами. К тому же граждане, трижды избиравшие его на эту должность, вряд ли могли поверить в якобы совершенные им беззакония. Поэтому стратеги оппозиции выбрали в качестве главной мишени другого человека, иностранца по происхождению, профсоюзного деятеля по профессии. Выбор был точным, ибо стратеги хотели вызвать наимощнейший взрыв ненависти у наибольшего числа людей. Они были на волосок от успеха.

Жертвой этой стратегии стал Сидни Хиллман, председатель Объединения американских рабочих, занятых в производстве одежды, и председатель комитета политического действия в Конгрессе производственных профсоюзов. В ходе предвыборной кампании он не совершил ничего необычного: он выставил своего кандидата и активно способствовал его избранию. Однако господин Хиллмаи был представителем той либеральной рабочей организации, к которой реакционеры относятся особенно враждебно. Одновременно он не был защищен от излюбленного способа нападения фашистов, так как был евреем.

В октябре 1944 г. около трех миллионов американцев получили бесплатные почтовые открытки за подписью некоего Базби, конгрессмена из Иллинойса. На лицевой стороне открытки на самом видном месте была напечатана краткая биография Хиллмана, который, согласно легенде, "родился в России... женился на Бесси Абрамович... создал коммунистический комитет политического действия в Конгрессе производственных профсоюзов". На обратной стороне открытки помещалось следующее обращение: "Это твоя Америка. Неужели ты хочешь отдать ее Сидни Хиллману?"

ПОСТУЛАТЫ ПРЕДРАССУДКА

В той мере, в какой понятие расы вообще научно применимо, оно применимо как способ классификации человеческих существ по их отдаленным истокам. Таким путем этнограф может, скажем, проследить (по крайней мере предположительно) перемещение народов в далекие века, предшествовавшие записанной истории. Сравнивая черепа и геологические пласты, в которых они были найдены, он может узнать и кое-что об эволюции homo sapiens. Но уважающий себя этнограф никогда не будет представлять пилтдаунского человека "зловещим", а кроманьонца – "дружелюбным".

Что такое классификация? Это в каком-то смысле регистрация факта – а именно того факта, что определенное число индивидов обладает одним или несколькими качествами сообща. Кроме того, это инструмент, выполняющий в качестве такового функцию точки отсчета, вокруг которой можно строить систему знаний. Изучающие химию, ботанику, зоологию при всей головоломке, какую им задают всевозможные виды и подвиды с их неудобоваримой терминологией, тем не менее признают, что без этой классификации соответствующую область знания так и не удалось бы систематизировать.

В качестве инструментов для приведения знаний в систему различные классификации обнаруживают различную степень эффективности. Простого факта, что такой-то класс существует или может быть выделен, еще недостаточно. Полезность, а тем самым научная значимость выделения того или иного класса возрастают пропорционально количеству знания, которое можно с его помощью привести в систему. Никто не мешает создать класс "желтых вещей", куда войдут, среди прочего, нарциссы и сера. Можно будет утверждать, что такой класс существует, но его значение окажется ничтожным. Так мало можно сказать о представителях этого класса на основании факта их вхождения в него, что едва ли здесь вообще достигается какая бы то ни было организация знания. Класс существует, однако он относительно, а может быть и абсолютно, бесполезен.

Но вот объединение крыс, белок и бобров в один класс "грызунов" очень полезно. Несмотря на значительное различие внешнего вида этих животных, они имеют одинаковое строение зубов, и между прочим это строение их зубов может очень многое объяснить в их поведении и образе жизни. Так что многое из того, что мы знаем о крысах, белках и бобрах, может быть систематизировано вокруг этой классификации. Класс существует и является полезным научным инструментом.

Вы, наверное, заметили, что, избрав строение зубов как основу для классификации, мы сумели систематизировать так много знания вокруг такой мелочи. Структура зубов в нашем примере – хорошая иллюстрация того, что мы называем "сущностными свойствами". Это – ключевые свойства; они лучше любых других проясняют, чем являются вещи и что они делают. Наоборот, свойство "желтый" совершенно бессильно объяснить природу нарциссов и серы, между которыми, по сути дела, только внешнее сходство. В своих сущностных свойствах они глубоко различны.

КРИТИКА РАСИЗМА

Итак, перед нами четыре тезиса, чья истинность принимается на веру, и пятый тезис, служащий основанием для действия. Те четыре относятся к этому одному как посылки к заключению. Вообще говоря, если какая-либо посылка в доказательстве оказалась ложной, заключение становится еще не ложным, а всего лишь сомнительным: оно может оказаться истинным по каким-то другим основаниям. Но в рассматриваемом нами доказательстве никаких других оснований не может быть. Ведь, аналитически раскрывая суть расистских постулатов, мы выбирали только посылки, чья истинность должна обязательно предполагаться, чтобы заключение оказалось истинным. "Чтобы Д, – говорили мы, – оказалось истинным, А, Б, В и Г заранее должны быть обязательно истинными". А отсюда мы уже вправе заключить, что если А, или Б, или В, или Г ложны, то ложно и Д. Иными словами, нам достаточно доказать ложность одного из этих постулатов, чтобы доказать ложное заключение. На самом деле все четыре постулата ложны. Непонятно, куда девать излишек.

Я в таком случае предлагаю брать эти постулаты один за другим в том порядке, в каком они приведены, и подвергать анализу. Преимущество такой процедуры заключается в том, что она полностью выявит внутреннюю абсурдность расистских взглядов. Дело в том, что, по-моему, недостаточно подобрать какое-то количество фактов в пользу противоположных взглядов. Доводы станут намного убедительней, когда мы покажем, что расизм не только противоречит фактам, но и любой разумной мерке представляет собой нелепость. Итак, примемся за первый постулат.

1

. Определенные группы людей настолько непохожи по своей природе на остальное человечество, что их поведение тоже в корне аномально.

Когда какие-нибудь две группы в корне отличаются друг от друга, это различие касается их внешности, их действий и их отношений с остальным миром. В такой ситуации представители одного класса похожи друг на друга гораздо больше, чем на представителей других классов. Львы, например, коготковые животные, а лошади – копытные. Их внешний вид, образ жизни, отношения к остальному миру соответствующим образом различаются. Они не могут спариваться между собой; они не могут даже жить сообща, поскольку лев будет рассматривать лошадь как лакомую пищу, а лошадь льва – как опасность, от которой надо бежать. Очевидно, мы имеем здесь два в корне различных животных типа. Если удастся доказать (а это явно не удастся), что расовые различия подобны различию между львом и лошадью, расизм может рассчитывать на некоторое научное обоснование.

Возьмите теперь другой пример. Если бы вам пришлось сравнивать тигра с леопардом, вы немедленно обнаружили бы на первом характерные полосы, на втором – пятна. Однако вы заметили бы также, что у тигра с леопардом очень значительные сходства. Оба коготковые животные и оба принадлежат к семейству кошек. Сверх того оба относятся к тем представителям этого семейства, которые способны рычать, тогда как другие умеют только мурлыкать. Взвесив существенность этих разнообразных свойств, вы увидите, что, хотя полосы тигра и пятна леопарда представляют наглядное средство для различения обоих видов, эти свойства имеют не такое уж большое отношение к их поведению. Их природа и образ жизни определяется их принадлежностью к семейству кошек. Если удастся доказать, что расовые различия подобны различию между тигром и леопардом, расизм окажется лишен какой бы то ни было научной базы.

МИФОЛОГИЯ КРОВИ

Возьмем теперь второй постулат расистов.

2

. Эти черты поведения передаются по наследству, так что ни один представитель данных групп не может быть их лишен и никогда не в силах отделаться от них.

Из всей мистики, которая зачумляла человечество бесчисленные годы, мистика крови, наверное, самая фанатичная. И недаром: кровь – гениальная жидкость, без которой ни одному из нас не жить. Поэтому и драгоценная. Кровь тесно связана с нашим физическим существованием и потому интимна. Она течет под кожей и потому сокровенна. Нечто драгоценное, нечто интимное, нечто сокровенное – любому мистицизму ничего больше и не надо.

Сверх того, кровь имеет долгую историю в качестве поэтической метафоры. Ее заставляли символизировать как жизнь, так и пожертвование жизнью, как искупление, так и проклятие, как вторжение нового, так и сохранение старого. Символ, способный указывать на такое множество противоположных вещей, великолепно отвечает потребностям тех, кто хотел бы придавать ему любой угодный им смысл. Затушевывая различие между метафорой и фактом, они могут выдать идею за описание реального мира. И они могут найти себе легковерных слушателей.

В феодальном обществе, где перед аристократами стояла проблема закрепления владений за семьей, было полезно считать, что собственность способна переходить от отца к сыну по праву "крови". Апологеты системы умели задрапировать в пестрые одежды этого мифа тот простой экономический факт, что каждая аристократическая семья являлась центром крупного земельного владения. При капитализме, когда источники богатства надо искать в управлении системами заводов и в доступе к крупным рынкам, идея (или символ) крови неизбежно должна была расшириться до охвата целых народов. Это распространение понятия было достигнуто в XIX в. за счет соединения идей "крови" и "нации". Граф Гобино, менее скандально известный как автор детективов, воздвиг свою теорию социального превосходства на национальных разделениях. XX в. осталось раскрыть механизмы сочетания "крови" с "расой".

СУЩЕСТВУЮТ ЛИ "ПЛОХИЕ" РАСЫ?

Объединим два последних постулата, потому что оба они имеют дело с этикой:

3

. По крайней мере некоторые из этих черт "дурны", причем "дурные" черты доминируют.

Другие группы, представители которых обладают "хорошими" чертами, должны тем самым по праву господствовать над группами, представители которых обладают "дурными" чертами.

Эта туманная мораль крайне неубедительна, потому что утопает самое для нас необходимое – знание о поведении конкретных людей. В ней явственно сказывается желание осуждать оптом и оправдывать оптом до всякого изучения действительного поведения. Кроме того, если невозможно сколько-нибудь точное обобщение физических характеристик расы, маловероятно, что мы больше преуспеем, обобщая ее нравственные характеристики. Нам будет достаточно мороки с установлением смысла "добра" и "зла" даже и без приложения этих терминов к целым группам людей и распоряжения их судьбами сообразно такому приложению. Нам доставит достаточно труда определение содержания нравственных принципов и без того, чтобы отягощать массы всеми терзаниями, какие способно изобрести ханжество. Осуществлению нравственных суждений мешает не столько общая "греховность" в качестве недостатка разумения, сколько тот

глаз

, в котором оказывается бревно, когда человек недоволен сучком в глазу другого.

Впрочем, по-моему, вопрос можно разрешить проще и без обращения к метафизическим тонкостям. Предположим, мы сравниваем поведение якобы низших рас с поведением якобы высших рас. Результаты настолько же очевидны, насколько отрезвляющи. Не негр и не еврей послали оскорбительную открытку или изобрели провокационный лозунг. Не негры и не евреи построили лагерь смерти в Майданеке. Нет, сделали все это "арийцы". За всю историю ни негры, ни евреи, ни представители какой бы то ни было "низшей" расы не принесли человечеству страданий, которые хоть отдаленно можно было бы сравнить со страданиями от самозванных "высших" рас.

Глава пятая

О ДВУХ СТОРОНАХ ВСЯКОГО ВОПРОСА

В августе 1933 г. старый, но вряд ли почтенный журнал "Ливинг эйдж" опубликовал серию из трех статей под боевым заголовком "Вперед с Гитлером". К тому времени фальшивка с поджогом рейхстага, зверские причуды штурмовиков и реакционные страстишки нового режима достигли всей очевидности. И все-таки одному из авторов, д-ру Алисе Гамильтон, удалось сохранить при виде всего этого безмятежность. Она смотрела с птичьего полета, она пыталась понять нацистов, и вот что вышло из-под ее пера. "Легко оптом осудить подобных людей как сумасшедших или трусов, но это будет упрощенчеством. В конце концов не надо забывать, что Германия на военном положении, а нам, конечно, памятна странная перемена, случившаяся с некоторыми из наших собственных идеалистов во время Великой войны. Несмотря на всю эту жестокость, лицемерие и отвратительную личную мстительность ощущаешь среди плодов нового движения в Германии нечто такое, по чему германский народ изголодался; какими бы гротескными или даже истеричными ни казались отрешенным англосаксам словоизвержения его приверженцев, они не вполне абсурдны; в них есть кое-что, требующее от нас работы мысли"

[41]

.

Разумеется, сочинительница приведенных слов никоим образом не симпатизировала нацистской идеологии. Сама рассудительность тона тому свидетельство. Здесь есть лишь некая упрямая объективность, которую не поколебать зрелищем нескольких случайных преступлений. И все-таки несомненно, что общее впечатление от этих слов благоприятно для нацистов и для "плодов нового движения в Германии". В момент, когда решительное выступление народов мира могло бы еще покончить с властью Гитлера и тем самым избавить человечество от надвигавшейся катастрофы, автор приглашал нас помедлить и подумать.

Алиса Гамильтон апеллировала при этом к конгениальной черте в нас самих, к тому обстоятельству, что мы – "отрешенные англосаксы". Мы-де поэтому должны не доверять упрощенческим и лежащим на поверхности объяснениям; мы должны вспомнить, что "осуждать легко"" мы, наконец, должны сочувствовать тому, по чему "германский народ изголодался". Современная журналистика полна чудес, но не думаю, чтобы где-то она могла дойти до более замечательного злоупотребления объективностью.

"Отрешенный англосакс"! Недурное наименование для той породы политического животного, которой посвящается эта моя глава. Буду, однако, употреблять его как нарицательное, очистив от расистских обертонов, потому что ведь совершенно ясно, что носящее это имя животное процветает под любым солнцем и среди всех народов. Свой главный талант оно приобретает в процессе обучения, не по наследству. Это – трудное искусство бездействия.

На первый, неосновательный, взгляд подобное искусство может показаться необычайно простым: стоит расслабить мышцы – и последует желаемый эффект. Но действие часто бывает столь необходимо и как биологическая потребность, и как социальный императив, что ничегонеделание явно требует специальных предлогов. Предрассудки, о которых мы беседовали во II и III главах, внушают нам бездействие под предлогом воображаемой бесплодности действия. Если человеческая природа неизменна или если зло социальной несправедливости вызвано к жизни непреложными законами эволюции, то, ясное дело, нечего утруждать свою голову (или ноги) лишними хлопотами.

ШЕСТЬ ЗНАЧЕНИЙ-ПРЕДРАССУДКОВ

1

. Первое из возможных значений заключается, по-видимому, в том, что пускай не во всяком, но в любом важном вопросе есть две стороны и что на каждой из этих сторон можно обнаружить определенное количество весомых аргументов и определенное количество эгоистической заинтересованности. Иначе говоря, важные вопросы создают поляризацию сил. Поскольку они постепенно захватывают все население, становится все меньше и меньше людей, не присоединившихся к тому или другому лагерю. Выбор лагеря опирается на понимание людьми своих интересов; иначе говоря, они выбирают лагерь, который считают дружеским, а не вражеским. Пока продолжается борьба, оба лагеря стараются выставить себя в наилучшем возможном свете, а поскольку лидеры обоих лагерей не будут лишены пропагандистского таланта, обе программы будут казаться одинаково убедительными. Как противоположные и вместе с тем одинаково убедительные, обе программы, по-видимому, взаимно уничтожают друг друга. Будучи продиктованы эгоизмом, обе программы предстают одинаково подозрительными. Болтающаяся в воде пробка не видит разницы между плаванием на той или другой стороне волны. Итак, одинаковая убедительность – и одинаковая подозрительность. Первое приводит в замешательство, второе парализует волю. Между прочим, замешательство – результат скрытой абстрагирующей операции ума: обе программы "взвешиваются" на одних весах, т.е. сравниваются по принципу их внутренней связности и внешней притягательности так, как если бы они не имели никакого отношения к конкретной исторической ситуации. Это отношение, однако, и есть самое главное в них, и именно оно в конечном счете определяет их достоинства. Абстрагированные от своего непосредственного социального контекста программы могут казаться явно равноценными; возвращенные своему контексту, они обнаружат решительную несхожесть. Выбор, ничего не дававший о себе знать в вакууме, теперь вопиет о своей настоятельной необходимости. Выбирающее лицо, против воли увлекаемое всеми этими голосами, словно пением сирен, может теперь спастись, только заткнув уши.

Паралич воли, в свою очередь, происходит от предположения, что наличие эгоистической заинтересованности с обеих сторон одинаково портит их программы. Может показаться поразительным, но действительно есть люди, которые отстраняются от участия в человеческих делах потому, что любое социальное учреждение и любое политическое движение лишены в этом смысле абсолютной чистоты. Зачарованные неподражаемым блеском идеала самопожертвования, такие люди сидят в ожидании движения и программы, которые не давали бы никакой выгоды своим начинателям. Они долго прождут, потому что социальное движение, участники которого сознательно занимались бы созданием невыгод для себя лично, было бы поистине очень странным социальным движением. Так что заявление об эгоистической заинтересованности обеих спорящих сторон несет в себе примерно столько же смысла, как заявление пробки, что по обеим сторонам волны – вода.

Конечно, эгоистическая заинтересованность вполне может вести к искажению принципов. Она их и искажает всякий раз, как требует обмана других людей. Однако заинтересованность не всегда (а для большинства из нас даже и не часто) требует обмана других. Наоборот, заинтересованность вполне совместима с честностью, причем до такой степени, что Франклин в приливе оптимизма объявил честность лучшей политикой. А где нет обмана, там нет и намеренного извращения принципов. Так что мы не можем из наличия заинтересованности у той или иной группы обязательно делать вывод о показном характере ее программы. Если человек помогает мне потушить пожар в моем доме, чтобы предохранить свой собственный, с моей стороны будет идиотизмом говорить о лживом характере его поведения. И будет недостатком вежливости, если я по той же причине откажусь поблагодарить его со ссылкой на то, что он не имел в виду оказать лично мне никакой услуги.

Стоящая за подобными доводами скрытая гипотеза – это предположение, что политика, выгодная мне, автоматически лишается возможности послужить благу других. В свою очередь, такой тезис покоится на точке зрения независимости личных человеческих интересов от интересов всех других людей, а может быть, и противоположности им. Bellum omnium contra omnes – война всех против всех – принимается за основополагающий факт. Это допущение, как мы видели в гл. III, – чистая фикция. Даже животное царство демонстрирует не меньше взаимного сотрудничества, чем взаимной борьбы. Ложность вышеназванного допущения – основание для всех наших надежд на достойный мир.

Стало быть, факт наличия в программе определенной группы эгоистической заинтересованности недостаточен для доказательства обманного или злого характера данной программы. Обман и зло могут быть только плодом реального действия программы. Но чтобы основательно судить о действии, надо попытаться рассмотреть все проблемы и пути решения в совокупной исторической перспективе. Под таким углом зрения вопрос о наличии или отсутствии в действиях той или иной группы эгоистической заинтересованности становится поистине пустяковым, Прежде всего требует ответа совсем другой вопрос: какую роль данная группа играет в социальном прогрессе? Если место группы таково, что она играет прогрессивную роль, го ее "эгоистическая заинтересованность" – не минус, а благодеяние для человечества.

ПОЧЕМУ БАЛАНСИРУЮТ БАЛАНСЕРЫ

Теперь мы в состоянии разглядеть, насколько двусмысленно только что разобранное убеждение и как неудовлетворительны его разнообразные, распутанные нами значения. Ни в одном из значений нет безусловной истины, большинство в избытке содержит весь обман, необходимый для умышленного сбивания людей с толку.

Будет, однако, мало просто объяснить путем анализа содержания, в какую глубину заблуждения ведут эти идеи. Нам надо вдобавок дать еще что-то вроде отчета о том, как получается, что определенные люди особенно склонны именно к этим иллюзиям. Здесь было бы соблазнительно – а может быть, и поучительно, – предпринять психологический экскурс в природу отдельных темпераментов. Однако я как-то не обладаю нужными для этого таинственными дарованиями. Во всяком случае, представляется гораздо более полезным делом расставить как заблуждения, так и подверженные им темпераменты по их историческим местам.

Начнем с того факта, что некоторые люди не могут или не хотят занять решительную позицию в социальных и политических вопросах. Или, опять-таки, по какому-то ряду вопросов они пребывают в таком колебании, что обнаруживают отсутствие какой бы то ни было связной всеохватывающей программы. Почему так получается?

Нерешительность в социальных вопросах возникает из-за противоречия между основополагающими убеждениями. Любая социальная теория, придерживаться ли ее сознательно или бессознательно, навязывает определенное число тезисов. Возможно, и даже очень вероятно, что при попытке приложения к конкретной проблеме тезисы начинают противоречить друг другу. Положим, перед нами человек, полный веры в учреждения политической демократии, но не любящий профсоюзы, евреев, негров, иностранцев и всех, кого еще можно добавить к этому печальному списку. Положим теперь, что профсоюзы начинают использовать учреждения политической демократии для того, чтобы провести законодательство о минимальной почасовой зарплате, добиться пособий по безработице, возрастных пенсий и так далее. Наш друг (увы, не воображаемый) разрывается между своей верой в демократию и своей нелюбовью к тред-юнионизму. Если продолжать поддержку политической демократии, придется принять неуклонное упрочение профсоюзов, если держаться нелюбви к тред-юнионизму, придется с такой же неуклонностью отказаться от своей веры в демократические учреждения.

Начинается период колебаний. Наш друг временами поддерживает то демократические меры, то антирабочие ограничения. Временами он вообще не хочет принимать никаких решений. С него хватит: мир стал слишком запутанным, слишком полным эгоизма и распри. Прежняя ясность, прежняя самопожертвенность улетучились. Он оставляет роль болтающейся по волнам пробки; он становится балансером и олимпийцем.

Глава седьмая

О НЕВОЗМОЖНОСТИ СМЕШИВАТЬ ИСКУССТВО С ПОЛИТИКОЙ

Лени Рифеншталь когда-то считалась любимой киноактрисой в нацистской Германии. В Европе у нее тоже была достаточная слава, и, кажется, у нее была также и какая-то эстетическая теория. Актриса-режиссер сказала однажды, что всегда держалась в стороне от нацистской партии, потому что, в ее точных выражениях, "я есть актрис, я не могу брать участие в политик".

"Я не могу участвовать в политике". Эти слова сразу напомнили мне одного художника, с которым я познакомился несколько лет назад. "Я художник, – сказал он, возможно, немного выходя здесь за границы истины, – и, думаю, будет достаточно, если я сберегу несколько цветков, чтобы вручить их потомству". В то время Испанию заволакивал мрак, долгая тень сгущалась над Европой, и складывалось сильное впечатление, что художник способен на нечто большее, чем собирание цветов. Успешная защита Испанской республики спасла бы жизнь миллионам погибших с тех пор людей, избавила бы от мучений другие миллионы и от плена целые народы. Утверждать, что все это политика, с которой искусство не имеет ничего общего, – значит утверждать, что искусство не имеет ничего общего с человечностью.

Кто должен был выгадать от этих иллюзий? Не мой друг художник, потому что, закрывая глаза на Испанию, он закрывал глаза на дело человеческой свободы вместе со всей плодотворностью, которую эта тема обещает искусству. Не вы и я, которым требовалась встряска после мертвенного покоя тех лет. Не народ Европы, стоявший лицом к лицу с врагами за рубежом и коллаборационистами внутри страны. Только фашистам могла быть отсюда польза, только потенциальным завоевателям, которые таким путем добивались добровольного молчания от части своих естественных врагов. Убийца подкрался, нож занесен; но жертва бормочет: "Я художник, мне тут нечего сказать".

Выходит, вера в несовместимость искусства и политики имеет свое социальное применение. Первая ее цель – лишить слова и разоружить художника. Всякий знает, что идеи, приходящие вместе с экстазом эстетического опыта, имеют могучую власть над умами. Они тогда не только легче воспринимаются, но и вызывают больше готовности к действию. Загоревшийся в созерцании огонек становится пожаром. Если у народа есть "Хижина дяди Тома", у него может быть и гражданская война. Реакционеры предпочитают поэтому не рисковать. Если дать им волю, не будет ни романов, ни пьес, ни картин, выражающих человеческое страдание и показывающих пути избавления.

Пока держится демократия, трудно запретить такие произведения через правительственную машину. Давление должно быть более тонким. Нет давления более тонкого и в то же время более действенного, чем попытки убедить романистов, драматургов и художников, что их призвание совершенно в другом. Когда социальные темы будут забыты как раз людьми, способными развивать их с наибольшей страстностью, оставшихся несовершенных подражателей уже не придется особенно опасаться.

МОЖНО ЛИ НИЧЕГО НЕ СКАЗАТЬ?

Не может не быть порядочной доли иронии в фигуре художника, старающегося уйти от политики во имя учения, которое имеет политические цели. И все же искренние художники искренно преданы своему мастерству. Насколько блестящи плоды их профессии, настолько же мучительно и трудно обучение ей. Для писателей, музыкантов, художников вполне естественно несколько больше заботиться о средствах для достижения цели, чем о самой цели. И мы, потребители их творений, тоже начинаем ценить технику как высшее проявление таланта. Нам начинает казаться, что настоящий знаток смотрит не на то,

что

, а на то,

как

все сделано.

Отрыв формы от содержания, техники от результата есть просто-напросто плод неодинаковости нашего интереса к тому и другому. Само по себе это предпочтение формы существовало не всегда и, несомненно, когда-то кончится. Всякая мысль о таком разделении улетучится, стоит нам задуматься о том, насколько художник в состоянии изолировать себя и свое творчество от окружающей жизни. Что он должен будет сделать для достижения полной отрешенности? Возьмем для примера писателя. Его средство выражения – слова. Слова имеют значения, а вместе с этими значениями – эмоциональные ассоциации. Вопреки всем сомнениям циников, для писателя очень трудно ничего не сказать ни одним из своих сочетаний слов, и равным образом он не может не возбудить в какой-то мере эмоции своих читателей. Но коль скоро он все это делает, он интимно связан с жизнью и окружающим миром. Полная отрешенность была бы возможна только в случае, если бы он трактовал слова как не имеющие смысла звуки, причем даже это ему пришлось бы делать так, чтобы, не дай бог, не внушить какого-то смысла самим отсутствием этого смысла. Такого рода метод практиковался некоторыми писателями, особенно мисс Гертрудой Стайн, но нельзя сказать, чтобы он пустил корни.

У живописца поле, на котором можно практиковать свою отрешенность, шире. Он не обязан изображать на холсте формы и движения повседневной жизни. Он может при желании писать "беспредметно", т.е. сочетать краски в разнообразные структуры по собственному выбору, вне сходства с предметами, как они предстают взору. Возражений против такого образа действий не может быть, пока он остается одним из многих возможностей художнического выбора: мы не требуем буквальности изображения на коврах или гобеленах, и нет очевидных причин требовать обязательно этого от живописи. Но даже и здесь для достижения полной отрешенности художнику придется вытравить всякий намек на смысл, могущий таиться в эмоциональной заряженности картины. Кандинский, например, ничего не срисовывает, но его великолепные композиции говорят о гармонии и движении, а те, в свою очередь, навевают другие идеи, захватывая всю область мысли наблюдателя.

Композитор на первый взгляд кажется более отрешенным от жизни, чем любой другой художник. В отличие от писателя он действительно имеет дела со звуками, не имеющими фиксированного значения. И все равно он привязан к жизни эмоциональными ассоциациями нисколько не меньше, чем писатели. Никому не придет в голову сказать, что Бетховен был человеком мелкотравчатых идей. Со своей стороны этот старый гигант утверждал, что в каждом своем произведении выражает часть своей философии. Кажущаяся неосмысленность музыкального сочинения есть по сути дела приглашение читателям наделить его смыслом в свободном парении своего ума. Пожалуй, единственный способ нейтрализовать все его возможные смыслы – сделать произведение настолько скучным, чтобы оно никого никуда не влекло.

Так что едва ли окажется много произведений искусства, не имеющих отношения к жизни и проблемам бытия. Для большинства художников всегда должно быть невероятно трудно перечеркнуть ту самую человечность, которая лежит в истоках их собственного мастерства. Сколько ни пытайся очистить искусство от содержания, останется какой-то слабый намек, какое-то дуновение, приводящее в ход умы других людей.

РОЖДЕНИЕ ИДЕИ

Итак, обозревая всю область искусства, мы неизбежно начинаем замечать, как редко и трудно удается настоящая отрешенность от жизни. Как ни пытайся художник, ему редко удается устроиться так, чтобы совершенно ничего не сказать. Он почти наверняка что-нибудь о чем-нибудь да скажет. Если скажет, то вот вам и суждение, а если он начинает высказывать суждения, то только гений анализа сможет решить, есть тут пропаганда или нет.

Коль скоро это так, поистине трудно удержаться от удивления, почему так многие художники вообразили, что могут и даже должны не высказывать никаких суждений ни о чем; ведь в их глазах такая практика не только возможна, но и представляет собой некий идеал. Кое у кого, конечно, дело здесь идет о поисках оправданий для бегства от действительности, но многие страстно верят в эту идею. Мы не можем отмахнуться от нее как от случайной иллюзии.

Сама идея, что характерно, возникла недавно. Невозможно представить, чтобы Фра Анджелико отказался писать очередную Мадонну на том основании, что это будет пропаганда и попытка укрепить верующих в своей вере. Невозможно представить, чтобы Микеланджело, при всех, своих столкновениях, с Юлием II, отказался писать фрески в Сикстинской капелле из желания избежать повествовательности в живописи. Невозможно представить, чтобы Баньян забросил свой "Путь пилигрима", заметив, что книга приобретает религиозное содержание с политической окраской. Все эти люди, по-моему, просто не поняли бы, что означает требование к художнику избегать высказывания своих суждений. Со всей простотой и величием они громко говорили о том, что было всего ближе их сердцу.

Идея отрешенности возникла недавно потому, что она коренится в новоевропейском обществе и, больше того, принадлежит нашему современному периоду. Само отрицание содержательности заставляет догадываться, что мир в свете этой идеи есть скорее что-то постыдное, чем великолепное, и что мы вступаем с ней в эпоху кризиса и упадка. Ее источники отчасти экономические, отчасти идеологические.

Одна из черт новоевропейского общества – то обстоятельство, что художники, музыканты и пишущие люди так и не смогли определиться в нем и решить, какую же роль они должны играть. Не в пример их предшественникам, жившим при феодализме, у них не оказалось четко очерченных функций. Достаточно ясно, чем в процессе производства заняты предприниматели и рабочие, и достаточно ясно, что ученые представляют собой группу, без которой предприниматели совершенно не могли бы обойтись. Однако художники не связаны с основной экономической структурой общества. Они тут, наверное, единственные "свободные" производители, поставляющие на рынок товар по имени красота. Их рынок, между прочим, и самый ненадежный. Покупатели располагают здесь деспотической властью, невыносимо ограничивая желания поставщиков. Обувщики и покупатели обуви могут быстро согласиться в отношении того, что такое добротная пара сапог, но где те изготовители и покупатели картин, книг, музыки, между которыми царит согласие в оценке хорошей картины, хорошей книги, хорошей симфонии. Художник оказывается в положении, когда он производит не то, что сам считает прекрасным, а то, что считают прекрасным его потенциальные покупатели. Он перестает говорить вещи, какие хочет сказать, создавать формы, какие хочет создать. Его вдохновение иссякает. Перед его глазами начинает маячить страшное будущее халтурщика.

КРАСОТА, СОДЕРЖАНИЕ И ПОЛЬЗА

Давайте посмотрим, какие бастионы мог бы воздвигнуть человек, из страха перед ненавистным ему протаскиванием суждений желающий защитить ту точку зрения, что никаких социальных идей в искусстве совсем не должно быть. Конечно, "не должно" – выражение двусмысленное. По всей вероятности, наш противник не будет иметь здесь в виду этики, т.е. он не захочет сказать, что такое произведение искусства окажется безнравственным. Он, наверное, будет считать, что такое произведение эстетически неудачно, что социальные суждения исказили или совершенно уничтожили его красоту. Как он сумеет защитить такое воззрение?

Прежде всего, он сможет на манер Белла и Фрая обнести всю эту область крепостной стеной, сказав, что источник эстетического достоинства только в форме, а содержание – отвлекающая и неважная деталь. Не говоря уже о том, как трудно решить, что в любом произведении искусства форма и что содержание, для успеха доказательства заранее требуется уверенность в том, что форма и содержание действительно отделимы. Причем до такой степени, чтобы, во-первых, могли существовать произведения искусства, имеющие форму, но не имеющие никакого содержания, а во-вторых, в произведениях, имеющих то и другое, но тем не менее эстетически удачных, внимание могло ограничиваться формой (источником высокого достоинства) и совершенно отвлекаться от содержания.

Ну что касается первого допущения, мы уже видели, насколько редкими должны быть подобные феномены. Ведь тогда художник должен изощриться так, чтобы не только ничего не сказать открыто, но и каким-то образом обеспечить, чтобы его молчание, в свою очередь, не было понято как полноценное суждение. В самом деле, если человек молчит, когда все от него что-то ожидают, его молчание (или на худой конец незначительность его слов) обязательно покажется значительным. Я не знаю, какое число современных художников писало свои абстракции с целью избежать высказывания суждений, но мне кажется несомненным, что они постоянно учили нас новым способам видения физического мира и тем самым непрестанно высказывали суждения. У некоторых из них, таких, как Леже и Пикассо, суждения эти были совершенно сознательные и крайне убедительные – настолько, что они теперь стали частицей повседневной жизни людей в западном мире. Их невозможно не принять во внимание, если вы вознамеритесь ответить на вопрос: "В чем смысл жизни, какою мы теперь живем?".

Допущение второе касается, несомненно, большинства произведений живописи, скульптуры, литературы и музыки, какие создавались в прошлом, пока не возникла идея, что в искусстве надо избегать социальных суждений. Смысл допущения окажется тогда в том, что надо изъять монологи из Шекспира, повествования "на францисканские темы из Джотто, хоралы из Баха. Ведь суждения о жизни, составляющие их содержание, суть вместе и важная часть их эстетического эффекта. Иначе придется думать, что Гамлет просто произносит благозвучные сочетания слогов, значение которых случайно и безотносительно. Придется предположить, что восхищение Джотто перед св. Франциском никак не сказалось на его фресках и не нашло в них никакого выражения. В целом придется предположить, что идеи как таковые ничего не говорят эстетическому восприятию. Эта точка зрения настолько фантастична, настолько нелепа перед лицом великих произведений прошлого, что в придерживающихся ее людях невольно начинаешь подозревать какую-то особенную и странную вражду к мысли. Наверное, они "разумоненавистники", которых в свое время разоблачал Платон.

Взломав таким образом внешнюю стену, мы обнаружим, что наш противник построил и внутренние укрепления. Теперь он уж поневоле согласится с нами, что произведения искусства могут иметь идейное содержание и ничего от этого не терять; зато он, наверное, скажет, что если идейное содержание рассчитано на то, чтобы повлиять на наше последующее поведение, то, значит, данное произведение искусства имело утилитарные цели как привесок к тому, что оно просто прекрасно. Смутно припоминая Эмерсона, он скажет, что "красота сама оправдывает свое существование" и что прекрасные вещи утрачивают свою красоту, как только их начинают применять для какой-нибудь цели. Короче говоря, прекрасное и полезное – вещи несовместимые.