Джанки. Гомосек

Берроуз Уильям

Джанки”; “Письма Яхе”; “Гомосек” Три романа берроузовского таланта – три “романа-сюра” и одновременно “романа-воспоминания”. Где тут заканчивается правда – и начинается героиновый бред? И, кстати, где этот бред достигает силы мистического пророчества?! Этого не понял еще никто. Может, поймете ВЫ?..

Предисловие

Когда я в конце 1940 х годов жил в Мехико, это был город с миллионным населением, идеально чистым воздухом и небесами того особого оттенка синевы, с которым так хорошо сочетаются кружащие стервятники, кровь и песок, – грубой, грозной, безжалостной мексиканской синевы. Мехико понравился мне с первого взгляда. В 1949 году жить там можно было дешево – большая колония иностранцев, сказочные бордели и рестораны, петушиные бои и корриды, а также любые мыслимые извращения. Человек холостой мог бы существовать там на два доллара в сутки. Дело, заведенное на меня в Новом Орлеане по обвинению в хранении героина и марихуаны, не сулило ничего хорошего, я решил не показываться в зале суда и снял квартирку в тихом буржуазном районе Мехико.

Я знал, что по закону о сроках давности могу вернуться в Соединенные Штаты только через пять лет, поэтому подал заявление на мексиканское гражданство и записался на курсы по майяской и мексиканской археологии в городской колледж Мехико. По “солдатскому биллю” я получал деньги на учебники и лекции, и мне выплачивалось месячное содержание – семьдесят пять долларов. Я подумывал о том, чтобы заняться земледелием или открыть бар на американской границе.

Город мне нравился. Трущобы грязью и нищетой намного превосходили азиатские. Люди срали прямо на улице, потом ложились и засыпали в собственном дерьме, а мухи заползали им в рот. Мелкие торговцы, бывало, что и прокаженные, разводили на перекрестках костры, на которых готовили еду – вонючее мерзкое месиво – и сразу предлагали ее прохожим. На тротуарах главной улицы спали пьянчуги, и полицейские их не беспокоили. Мне казалось, что в Мехико все без исключения овладели искусством не совать нос в чужие дела. Без всякого смущения можно было гулять по улице хоть с моноклем и тростью, – никто бы не оглянулся. Мальчики и юноши ходили по улицам под ручку, и на них не обращали внимания. Дело не в том, что людей не волновало, как о них подумают, – просто мексиканцу и в голову бы не пришло, что кому то постороннему может что то в нем не понравиться, – как не подумал бы критиковать кого то он сам.

Мехико, в сущности, принадлежал восточной культуре: две тысячи лет болезней, нищеты, деградации, глупости, рабства, жестокости, психического и физического насилия. Город был зловещ, мрачен и хаотичен – особенным хаосом сновидений. Ни один мексиканец не был по настоящему близок ни с каким другим мексиканцем, и когда убивал кого то (а это случалось часто), так обычно – своего лучшего друга. Оружие носили все, кто хотел, и я читал о нескольких случаях, когда пьяных полицейских, открывавших огонь по выпивохам в баре, самих приканчивали какие то вооруженные граждане. В иерархии власти полицейский занимал место не выше кондуктора трамвая.

Любого чиновника можно было подкупить, подоходный налог был очень низок, а медицинское обслуживание – весьма и весьма приличным: врачи конкурировали, давали рекламу и снижали цены. Триппер можно было вылечить за $2.40 – или купить пенициллин и колоться самостоятельно. Никаких правил, ограничивавших самолечение, не существовало, иглы и шприцы продавались повсюду. Все это происходило во времена Алемана , когда правила mordida , и пирамида взяточничества от обычного легавого доходила до самого Presidente. Мехико, к тому же, был мировой столицей убийств – самый большой процент на душу населения. Каждый день, помню, в газетах печатали такие вот истории:

Джанки. Исповедь неисправимого наркомана – Глава 1

Впервые я познакомился с джанком во время войны, где то в 1944 – 1945 году, сдружившись с человеком по прозвищу Нортон, работавшим в то время на верфи. Настоящая фамилия Нортона, уволенного в запас ещё в мирное время за подделку платежного чека, и, очевидно, по причине дурного склада характера получившего статью «4 ЭФ», была что то типа Морелли. Он походил на Джорджа Рафта, только ростом был повыше. С моей посильной помощью Нортон пытался усовершенствовать свой английский и научиться вести себя как принято в приличном обществе. Хорошие манеры, тем не менее, плохо ему прививались. По возвращении в привычную атмосферу его речь становилась груба и вульгарна, и даже не глядя на него можно было понять, что он по сути своей жлоб, таким и останется.

Будучи вором работягой, Нортон не мог успокоиться, пока в течение дня не стянет хоть что нибудь со своей верфи. Таскал всё, что под руку попадалось – инструменты, консервы, спецодежду. А однажды позвонил мне, сообщив, что украл пистолет пулемет. Смогу ли я найти для него покупателя? «Может быть. Тащи штучку сюда», – ответил я.

Давала знать о себе нехватка жилья. За грязную и узкую как трап квартирку, куда никогда не заглядывало солнце и, которая выходила прямо на лестницу, я платил пятнадцать долларов в неделю. Обои отклеились, по причине незамедлительного просачивания пара из батареи, как только там появлялось что то способное просачиваться. Окна были наглухо забиты и заклеены от холода газетами. В помещении кишмя кишели тараканы, а изредка, в списке моих бытовых жертв, мелькали не бог весть какие клопы.

Когда Нортон постучал в дверь, я сидел у батареи, немного взмокший от пара. Распахнул дверь, и вот он уже стоит в прихожей, под мышкой – большой сверток, обернутый в коричневую бумагу. Поздоровался со мной, расплылся в улыбке. «А а, Нортон, входи, только пальто сними», – говорю. «Томми» (пистолет пулемет) распаковали, собрали, передернули затвор. Я сказал, что постараюсь найти покупателя.

– Ах да, – спохватился Нортон. – Ведь я раздобыл кое что ещё.