Чувства и вещи

Богат Евгений Михайлович

Писатель Евг. Богат рассказывает о мыслях и чувствах рабочих и инженеров, создающих «думающие» машины, о том, как отражается соприкосновение с «чудом» — новейшей техникой на внутреннем мире нашего современника. Достижения научно-технической революции в условиях социалистического общества обогащают личность, способствуют гармоническому ее развитию.

Книга «Чувства и вещи» воюет с мещанско-потребительским отношением к жизни, зовет к углубленному пониманию моральной ответственности перед обществом.

Глава первая

СОПРИКОСНОВЕНИЕ С ЧУДОМ

Старинная игрушка. Кибернетика и Г. X. Андерсен. Тоска западных мыслителей по средним векам.

Дневник Ивана Филиппчука. «Вечер безумных идей»

1

Давным-давно, на рубеже столетий, появилась в России дорогая и редкая детская игрушка. Называлась она «Панорама» и подробно описана в мемуарах, рисующих уклад жизни первого десятилетия XX века. Я заимствую рассказ о ней из воспоминаний Анастасии Ивановны Цветаевой, дочери известного ученого, создавшего в Москве Музей изобразительных искусств, женщины и самой по себе замечательной по уму, культуре, разносторонней одаренности. Она переписывалась с А. М. Горьким, жила у него на Капри, сохранила для потомства ряд подробностей великодушного отношения писателя к людям.

Читателей может удивить, что книгу, задуманную под впечатлением письма учителя физики В. Д. Арбузова, желающего узнать, «может ли личность в век могущества вещей уберечь себя от обеднения чувств», я открываю рассказом о детской старинной игрушке. Делаю я это по двум соображениям: во-первых, она ведь тоже вещь, а я постараюсь рассмотреть это понятие в его развитии, усложнении, показать парадоксы и метаморфозы вещей, их «хитрости», игру, для того чтобы помочь побеждать их могущество властью разума, живой силой чувств. Во-вторых, «Панорама» — вещь особая, она помогала человеку уже тогда увидеть мир в иных, чем окружавшая его жизнь, образах и состояниях и после наслаждения новизной вызывала у него любознательность к миру, желание познать его разнообразие. Ее можно было бы, вероятно, поместить где-то между увлекательной книгой и телевизором: показывая жизнь в меняющихся картинах, в осязаемой телесности и объемной яви, она была более «зрима», чем книга, и более таинственна, чем телевизор, передающий изображение мира ярко и четко, с точной, «электронной адекватностью». В утилитарном же смысле для меня эта детская «Панорама» — инструмент исследования большой и сложной темы, очерченной лаконично в письме учителя физики В. Д. Арбузова.

Вообразите, что перед молодым человеком на заре столетия открылся в волшебном зеркале «Панорамы» наш сегодняшний мир телебашен, космодромов, «думающих машин», мир с небом, днем исчерченным перистыми росчерками реактивных самолетов, отражающим по вечерам зарево исполинских городов… А когда «боль изумления» от этого зрелища утихла бы, тот, кому открылось фантастическое видение будущего, возможно, задал бы себе вопрос: что же с человеком стало в этой новой действительности, с его духовным миром, с его чувствами? И если бы перед «Панорамой» оказалось существо думающее, не поверхностно-любознательное, а углубленное в суть вещей, то вопрос этот даже и отвлек бы его, вероятно, от новизны вырисовывающихся в зеркале «Панорамы» состояний мира.

Но самое удивительное в том, что этот же самый вопрос задает молодой человек, живущий сегодня в «фантастическом мире», наблюдающий его не посредством «Панорамы», а непосредственно в яви, ставшей уже будничной, но не утратившей от этого острой новизны.

2

Руки эти казались мне чудом. В них не было ничего удивительного, если отвлечься от того, что они делают, — обыкновенные, рабочие, широковатые в кости, с тяжелыми пальцами, отполированными металлом до темного блеска. В автобусе, передавая деньги, и вчера, и сегодня я видел руки, похожие на эти…

И вот ощущение чуда. Эти руки делают детали математической быстродействующей машины — элементы ее памяти, имитирующей черты жизни, может быть самого «таинственного острова» мыслящей материи.

Голос моего собеседника — тихий, удивленный голос человека, осязающего что-то новое, сложное.

— Что меня особенно волнует?.. — рассказывает он. — Волнуют новые металлы, их странность. Раньше я имел дело со сталью. Металл чистосердечный. А теперь? — Он понизил голос почти до шепота. — Альфинол… Слышали? И тому подобные… Возможности у них большие, но характер сложный. Обманывают иногда… Не понимаете? Объясню. Вы литератор, ваш материал… — помолчав, подумав, — слова! Не чернила же и бумага… Вот если бы они изменились: будто бы те же на вид, на слух, а углубишься — иные… А?

Раньше, читая о том, что «химические диковины» становятся «рабочими элементами», я не задумывался, что означает это для рабочего человека, для его рук. Наивная параллель моего собеседника открыла это мне с ошеломляющей ясностью: если бы в самом деле в «старых добрых словах» обнажались новые смысловые грани, открылась игра неисследованных оттенков, появилась еще большая «странность», чем сейчас, «странность», делающая одержимыми сегодняшних физиков и электроников! И не постепенно, по ступеням столетий, а в течение одной человеческой жизни… Видимо, не один писатель сломал бы в отчаянии стило.

3

Перед тем как пойти на этот завод, я рассказал о моем замысле старому архитектору, человеку широко образованному, по-юношески чутко воспринимающему жизнь.

— Понимаю вас, — ответил он. — Это заманчиво: поставить ногу на новооткрытую землю. Я и сам увлечен кибернетикой. Но… — Он взъерошил седые волосы. — Винера читали внимательно? Помните рассказ о видном американском инженере, который купил дорогое, именно дорогое пианино не потому, что ценил его чисто музыкальные достоинства, а из интереса к его механизму. Купил, чтобы показать некоему изобретателю, насколько хорошо он овладел техникой инструмента. Не кажется ли вам, что некоторые кибернетики относятся так же к человеку? — Он рассмеялся смущенно. — У Чехова одна героиня, не скрою, любимая мной, говорит о себе: я дорогой рояль, ключ от которого потерян. Ключ кибернетики ищут, ищут новаторски, это не может не восхищать, но забывают иногда, что ключ-то от дорогого рояля, а не от хитроумного сейфа. Извините за старомодную сентиментальность, но поиски бывают лишены музыкального аспекта, нет ощущения человека как волшебства.

Углубляясь в жизнь молодежи завода, я часто возвращался мысленно к «сентиментальным соображениям» семидесятилетнего архитектора, трогательно влюбленного в образ чеховской Ирины.

Начну с несколько экзотической, казалось бы, случайной и не имеющей отношения к существу дела детали: в цехах таинственно мерцают стекла аквариумов, в зеленоватой, окрашенной водорослями воде мелькает оранжевое, черное, розовое… До начала смены, после нее и во время обеденного перерыва перед аквариумами стоят восемнадцати-, двадцатипяти- и тридцатипятилетние рабочие, стоят подолгу, как дети. В памяти оживает мысль Норберта Винера («отца кибернетики») о том, что в мире живых существ нашей планеты только человек, он единственный, никогда не становится взрослым.

Эта картина — молодые электроники, изумленно затихшие перед аквариумом, — постепенно наполнялась для меня точным смыслом, становилась объемной. Если «старикам», чье мастерство формировалось в юности на «ржавых железках», кажутся загадочными математические машины («Я через удивление ее понимаю…»), то воображение молодых волнуют иные тайны. Их отношение к чудесам современной техники сложнее.

4

Сто лет назад Фридрих Ницше патетически констатировал: «Бог умер». Одновременно он утверждал идею «умаления человека, наделенного добродетелями машины».

Сегодняшний американский социолог Э. Фромм бесстрастно констатирует, что «человек умер» и недалек день, когда он «перестанет быть человеком и станет неразмышляющей и нечувствующей машиной».

Печальный парадокс: человек наделил машину собственной мудростью, сообщил новый смысл самому понятию машина, заставил философов по-новому рассуждать о живом и о мертвом и, совершив это чудо, стал машиной в старом, традиционном понимании слова: «неразмышляющей и нечувствующей». Не уяснив этой парадоксальной черты сегодняшнего западного мира, мы не поймем и той особенности его идеологического ландшафта, о которой пойдет речь ниже.

В книгах фантастов машина, мечтая стать человеком, устремляется в завтрашний день; «машина», которую имеет в виду Фромм, тоскуя по человеку, устремляется во вчерашний и позавчерашний день. Эту странную ориентацию во времени улавливают философы, идеализируя и романтизируя минувшие эпохи, когда, как им кажется, человек был духовнее и человечнее.

Глава вторая

СТРАННОСТИ ОБЩЕНИЯ

Этюд о транзисторе. Детские игры, Подслушанный диалог. «Институт гостей». Мысленный эксперимент.

Странная судьба писем. Особая форма творчества. Штамп замкнутости

1

В сентябрьском лесу я услышал, как далеко за деревьями, сначала чуть различимо — можно было подумать, что это ветер, — а потом все ближе и все явственнее заиграла скрипка. Через минуту показалась компания — четверо: женщины, полная и худощавая, и под стать им мужчины — толстый и сухопарый. На животе у толстяка покоился транзистор.

«И сегодня будет бефстроганов!» — убеждала собеседников худощавая женщина, стараясь перекричать скрипку. «А ты хотела бы омаров в рядовом санатории или котлеты палкин?» — иронически парировала полная. «Палкин! — сухопарый дернулся, будто его ударили по голове. — Что за котлеты?» Полная женщина начала ему объяснять, что Палкин лет семьдесят назад был ресторатором в Петербурге и большим выдумщиком по части… Но тут вломился в беседу толстяк: «Я докажу вам, что и в рядовом санато…» В этот миг музыка оборвалась, стало удивительно тихо; толстяк тоже почему-то умолк на полуслове. Он поднял руку к транзистору, тронул колесико. И едва он коснулся его, как тишина, ахнув, распалась на мельчайшие осколки; в одном — ревел стадион, в другом — пели дети, мелькали голоса, английский сменял хинди. Потом ударила диковатая мелодия…

«Но почему он не мог говорить, когда умолк транзистор?» — тупо удивился я, оглушенный джазом. В лесу еще долго торжествующе ухали саксофоны. У толстяка, несомненно, была отличная машина, чуткая, как летучая мышь, и мощная, как сирена воздушной тревоги; с ней, наверное, можно было бы смело ходить на медведя…

И я подумал: легко понять человека, который идет один по лесу и поет — поет потому, что ему сейчас хорошо. И можно понять меломана, осторожно, даже виновато коснувшегося в лесу транзистора, чтобы послушать на этом, увы, уже не заповедном острове тишины долгожданный концерт… Но ведь эти четверо не слушали ни скрипку, ни даже джаз. Беседуя на кулинарные темы, они шли по осеннему лесу с громко-кипящим транзистором, как идет порой с яркими фарами по ночному шоссе пятитонка, ослепляя и пеших и конных.

Почему? Зачем? Их поведение казалось непонятным с точки зрения обыкновенного здравого смысла…

2

Дети в Ташкенте играли в землетрясение…

Рассказывая об этом, старый узбек улыбался, и было трудно не понять его улыбки. Трясет ежедневно, ежечасно, земля перестала быть твердью, а дети играют — они играют в трагедию, разметавшую жизнь большого города.

Играя, дети исследуют окружающий мир; они подражают взрослым, остро чувствуют их настроение. Должно быть, в первобытную эпоху любимой детской игрой была охота, в античном мире — триумфы полководцев и бои гладиаторов. Мальчики-римляне, сурово сжав губы, опускали вниз большие пальцы, и товарищи их заносили над побежденными мечи-самоделки. Сейчас дети играют в космические полеты или в землетрясение, когда планета, которая еще долго будет для нас единственной колыбелью жизни, разрушает их дом, их улицу.

Землетрясения, несомненно, бывали во все тысячелетия и века. Но чтобы дети играли в эту — или в любую иную — реальную или фантастическую трагедию (войну, кораблекрушение, нашествие марсиан), они должны чувствовать, что взрослые ведут себя — или вели бы — на уровне событий. Дети обладают повышенной нравственной чуткостью к добру и злу, к малодушию и мужеству…

О большом, взрослом мире можно судить по играм детей. На этом построен жестокий и мудрый рассказ американского писателя-фантаста Рэя Брэдбери «Вельд».

3

Мы помним соображения Ивана Филиппчука о положительном влиянии общения человека с чудодейственной техникой на общение чисто человеческое — между людьми. Само собой разумеется, что, говоря об этом положительном воздействии — максимум четкости, чистосердечия, минимум лукавства и «тумана» в мыслях и чувствах, — Иван и его единомышленники имеют в виду творческое общение между человеком и фантастическим делом его рук. Но широко распространено и общение чисто потребительское…

Было бы верхом наивности видеть потребителя в любом, кто сидит перед экраном телевизора или пользуется транзисторным радиоприемником. И это, казалось бы, пассивное общение может быть творческим, соединяющим личность с миром, с человечеством, как мы показали в сцене с Виктором Савичевым, слушавшим вечером на сибирской стройке Испанию, бои быков.

Потребительство начинается тогда, когда в иллюзии видят самоцель, позволяют ей заслонить живую действительность. По-моему, это один из самых существенных критериев для определения потребительского отношения к созданию человеческого ума и духа.

Поясню мою мысль диалогом, нечаянно услышанным мною в курортном городе…

— …И вот, поверишь ли, когда он вышел из машины, я увидела его лицо и тотчас же догадалась: да, он уже не тот, что несколько часов назад…

4

Из записных книжек Ильфа известно, что он любил читать «перечисление запасов».

Моим соседом в самолете Новосибирск-Москва оказался человек с более редким читательским хобби: его захватывало описание того, как люди ходили когда-то в гости. Через четыре часа я понял: это — единственное, что его по-настоящему волнует в сокровищнице русской и мировой литературы.

— Вы подумайте, — упоенно дышал он мне в лицо сигаретой, — радость ожидания охватывала с самого утра. Женщины бездумно и безмятежно шелестели шелками, мужчины вынашивали мысли для вечерних бесед. Нетерпение передавалось даже детям. «Мама и папа сегодня идут в гости!» Они думали…

— Если мыслей не было даже у женщин, откуда появлялись они у детей? — ловил я соседа на маленьких логических несоответствиях.