Седьмой круг ада

Болгарин Игорь Яковлевич

Северский Георгий Леонидович

Роман «Седьмой круг ада» повествует о новых приключениях любимого многими читателями и телезрителями Павла Кольцова, героя знаменитого телесериала «Адъютант его превосходительства». В романе вы вновь встретитесь с капитаном Кольцовым – узником крепости, заключенным в камеру смертников. Полыхает над Россией беспощадная Гражданская война, но друзья не оставляют попыток спасти отважного разведчика.

Часть первая

Глава первая

– Завтра вас отправят в Севастопольскую крепость!.. Предадут суду!.. Расстреляют! – Голос генерала Ковалевского гремел, раскатывался под каменными сводами.

Кольцов вздрогнул и открыл глаза.

Над тяжелой железной дверью тускло светилась забранная в густую решетку лампочка. В полутьме серые стены камеры казались черными. Пахло сыростью, плесенью и затхлостью. Мерно и тупо звучали за дверью шаги надзирателя.

С тех пор как командующий Добровольческой армией генерал Ковалевский произнес это решительное и, казалось, бесповоротное «Завтра!..», минули дни, однако Кольцов по-прежнему оставался здесь, в знакомой до каждой царапины на стене камере. О причинах столь продолжительной задержки он мог лишь догадываться: очевидно, об этом позаботился начальник контрразведки армии полковник Щукин. В остальном же сомневаться не приходилось: все равно в конце концов произойдет именно то, что сказал Ковалевский.

Умом Кольцов понимал: надеяться не на что – товарищи помочь не смогут, бежать из подземной тюрьмы тоже невозможно. И все же где-то глубоко-глубоко в душе теплилась робкая надежда… Наверное, это сама природа человеческая, его молодая, не охлажденная житейской усталостью душа отказывалась вопреки всему верить в неизбежное.

Глава вторая

После первых, ранних и продолжительных заморозков в Таганрог вновь пришла теплынь. Зачастили дожди, затяжные, осенние. Городские дороги раскисли. Из-под досок старых, давно не ремонтируемых тротуаров при ходьбе выплескивались фонтанчики жидкой грязи. Откуда-то налетели, вычернили верхушки пирамидальных тополей стаи воронья, и теперь висело с утра до вечера над городом резкое карканье – какое-то зловещее торжество слышалось в нем. Даже звонницы всех двадцати таганрогских храмов, дружно созывая прихожан к заутрене, не могли заглушить мерзкий этот ор.

Странная судьба была у Таганрога! Начатый с укрепления, заложенного по воле Петра Великого и названного «Острог, что на Таган-Роге», он исчезал с лица земли, появлялся опять, переходил во владение турок, возвращался в Россию, рос, развивался, бывал отмечен монаршим вниманием, но за два с четвертью века так в губернские города и не вышел – пребывал в звании окружного города войска Донского.

Когда стало известно, что главнокомандующий вооруженными силами Юга России генерал Деникин переносит в Таганрог свою ставку, многим показалось, что это сама судьба улыбнулась городу. Однако небывалое нашествие военного штабного люда, привыкшего жить удобно, тепло и сытно, ничего, кроме бесконечного ущерба и нервных хлопот, таганрожцам не принесло, То, что на расстоянии чудилось доброй улыбкой судьбы, при близком знакомстве обернулось насмешкой.

На Петровской – центральной и, безусловно, лучшей улице города, пролегающей через весь Таганрог от вокзала до маяка на высоком берегу Азовского моря, – теперь стали фланировать прапорщики, поручики, капитаны, полковники… Выделялись независимо-горделивым видом «цветные» – офицеры именных полков, прозванные так за разноцветные верха фуражек: корниловцы, марковцы, семеновцы, дроздовцы, алексеевцы. Казалось бы, что делать им вдали от фронта, где истекали кровью их полки и дивизии? А ведь каждый если и не состоял при каком-то деле, так несомненно за ним числился, потому и вышагивал по Петровской без тени смущения или хотя бы озабоченности на лице. Обычные армейские офицеры торопились уступить «цветным», красе и гордости белого стана, дорогу. Какой-нибудь офицер-окопник, да еще из «химических» (нижний чин, получивший за храбрость производство на фронте и щеголяющий за неимением настоящих погон в нарисованных химическим карандашом), посланный в Таганрог из действующей армии, попадая на Петровскую, сначала лишь оторопело крутил головой, а потом, вконец ошалев от такого великолепия, торопился поскорее отсюда убраться. Да и то: не суйся с кирзовой мордой в хромовый ряд! Что ж до нижних чинов – солдат, унтер-офицеров, фельдфебелей, – так эти и вовсе старались обойти Петровскую стороной.

Не все, впрочем. Вот, например, десяток верховых казаков, вырвавшись откуда-то, беззаботно толкли копытами коней грязь на мостовой и в ус, что называется, не дули. Никто из них чином выше вахмистрского не обладал, но чувствовали себя казаки среди разливанного золотопогонного моря более чем уверенно: громко переговаривались, пересмеивались и в упор проходящих офицеров не замечали – ни армейских, ни добровольческих, ни родных казачьих. Со стороны, беспомощно выставив перед собой руку, взирал с немым укором на такую непотребность бронзовый император Александр I, облаченный в римскую тогу, из-под которой кокетливо выглядывала генеральская эполета. Император, прибывший в Таганрог почти век назад для поправления здоровья супруги и внезапно сам от неизвестной болезни умерший, не мог, понятно, знать то, что хорошо знали господа офицеры вооруженных сил Юга России: это не просто служивый казачий люд, это – личная охрана генерала Шкуро! На рукавах черкесок были изображены оскаленные волчьи пасти, с бунчуков свисали волчьи хвосты. Рискнувшему тронуть «волков» не было спасения на грешной земле: вседозволенность отличала не только атамана, но и его подчиненных. К тому же отчаянная их лихость не была показной: умели шкуровцы виртуозно грабить, но умели и воевать. При случае с шашками наголо, вгоняя противника в озноб протяжным волчьим завыванием, ходили на пулеметы…

Глава третья

В самом конце октября девятнадцатого года над степями под Курском задули холодные ветры, загуляли метели. Местные жители знали, что такая ранняя зима ненадолго, что еще вернется осень. Подобное случается едва ли не каждый год.

У Курска сопротивление белых возросло: Ковалевский еще надеялся переломить ход событий и бросал в бой последние свои резервы. Но Курск пал, и впереди 9‑й дивизии красных уже замаячили занесенные снегами пригороды Белгорода.

Ночью красноармейцы 78‑го полка 9‑й дивизии захватили в плен конный вражеский разъезд. Неточно сориентировавшись в ночной снежной круговерти, белогвардейские дозорные проскочили мимо своих зарывшихся в сугробы постов, сбились с пути и теперь рыскали по степи, пытаясь набрести хоть на какое-то жилье, чтобы расспросить, как найти дорогу к своим.

Ночью на снегу всадники были видны далеко. Красноармейцы выждали, когда они минуют их неуютные, продуваемые всеми ветрами засидки и углубятся в передовые порядки полка, после чего скомандовали:

– Стой! Слезай с коней! Руки вверх!

Глава четвертая

Пришла очередная ночь, а вместе с ней и бессонница. Кольцов лежал на топчане, закинув руки за голову, глядя в низкий, тяжелый потолок. О сивоусом надзирателе, столь неожиданно нарушившем молчание, Кольцов старался не думать. Тем более не позволял себе думать о тех надеждах, которые пробудил в нем внезапный ночной разговор: только время способно расставить все по своим местам.

…Говорят, что на исходе отпущенного человеку срока перед глазами его проходит вся жизнь, какую он прожил, праведная или неправедная, удавшаяся или не очень. И тогда человек или благодарит свою судьбу, или проклинает.

Жаловаться на судьбу, приведшую его в камеру смертников, у Кольцова оснований не было – он сам, своею волей, распорядился собой. Но еще в тот день, когда генерал Ковалевский сообщил ему о предполагаемой отправке в Севастополь, Кольцов подумал: уж не в отместку ли за его своеволие назначила ему судьба провести конец жизни там, где четверть века назад начиналась она? А теперь, спустя почти три недели, подумал вдруг совсем иначе: может, это и не месть вовсе, не бессердечие судьбы, а прощальный и щедрый ее подарок?

Увидеть еще раз, хотя бы сквозь решетку, родной город, взглянуть на море, услышать ласковый или гневный голос его, лечь, наконец, раз уж так довелось, в землю, по которой бегал босоногим мальчишкой… – не так уж и мало для человека, вычеркнутого из жизни!

Перебирая в памяти здесь, в камере-одиночке, все свое недолгое «добровольческое» прошлое, Кольцов все чаще вспоминал о Юре. И не меньше, чем любой из удачно проведенных операций, радовался тому, что хоть чем-то сумел помочь этому мальчишке, брошенному судьбой в крутой замес кровавых событий.

Глава пятая

Ничего личного и ничего лишнего: ни фотографий, ни картин в рамах, ни пепельниц, ни мягкой мебели, намекающей на возможность вальяжного отдыха, – ничего этого не было в кабинете. Решетки на окнах, стены практичного темно-бежевого цвета а-ля Бутырка, высокие банковские сейфы. Словом, интерьер внушительный и загадочный. Хозяином здесь были не человеческие пристрастия и привычки, а нечто более отвлеченное, преданное одному только делу.

Любой, кто попадал сюда, и сам терял ощущение собственной личности. В какой-то степени вид кабинета отображал характер его владельца – начальника контрразведки Добровольческой армии полковника Щукина. Да и сам полковник, входя сюда, забывал о том, что он любящий и страдающий отец, ценитель и знаток живописи, музыки, человек не такой уж простой биографии, – он превращался в часть охранительной машины, неутомимого защитника державы и порядка.

Своим бездушием кабинет возвращал полковнику уверенность, будто он может на равных противостоять ЧК, другой такой же машине, созданной большевиками быстро, с невероятной мощью и размахом.

В молодости, как почти все дворяне, Щукин фрондировал, либеральничал, участвовал в студенческих беспорядках и обструкции «реакционных профессоров». Но однажды он стал свидетелем покушения на молодого жандармского офицера. Террорист швырнул в него бомбу. Ноги юноши в одно мгновенье были превращены в кровавые лохмотья, он весь дрожал – и вдруг, собравшись с силами, приподнялся на локтях и, взглянув своими неожиданно ясными, не замутненными страхом и болью глазами на собравшихся вокруг зевак, сказал тихо и отчетливо: «Глядите? Думаете, это меня убили? Это Россию убивают…»

С тех пор что-то изменилось в Щукине. Он всерьез заинтересовался историей России: как, превратившись в огромную империю, она сама стала заложницей этой имперской мощи и величия. И как любимая им Россия уже не могла остановиться в стремлении расширить господство и с гибельным для себя упорством старалась утвердиться на крайнем востоке, на корейских и китайских землях. Как, пробив себе выход в Средиземноморье и на Балканы, основав столь зыбкое славянское братство, неизбежно вступала в противоборство с растущей, крепнущей Германией.

Часть вторая

Глава восемнадцатая

Погода стояла хуже некуда: то секли ледяные дожди, то валил снег. Беспрестанно теснимая красными, армия была обескровлена. В ее тылах по-прежнему процветали грабежи, спекуляция и мародерство.

Это, впрочем, барон Врангель видел и сам. Повсюду шатались какие-то личности – только по шевронам на рукавах грязных шинелей, по замызганным погонам в них еще можно было признать офицеров. На тупиковых путях стояли брошенные на произвол судьбы санитарные эшелоны, рядом с ними валялись неубранные трупы. Раненые десятками и сотнями умирали от неухоженности, голода и сыпного тифа.

На въездных путях на станцию Попасная штабной состав оказался заперт более чем на сутки. Сдавленный с двух сторон товарными поездами, он мог бы простоять здесь и неделю, когда б не энергия полковника Синельникова, офицера для особых поручений. Сжимая в руках наган, не слушая беспомощного лепета начальника станции, Синельников метался по путям. Расстреляв за откровенный саботаж двух железнодорожников и тем самым преподав наглядный урок другим, полковник постепенно привел в движение парализованные станционные службы и совершил невозможное: протолкнул вперед поезд Врангеля.

Все происходящее вокруг так напоминало барону самые худшие, черные дни восемнадцатого года, когда едва возникшее белое движение было на грани полной катастрофы, что он скрипел от тоски зубами.

Проехали всего лишь несколько верст – и опять застряли. Подпоручик Уваров, с которым Врангель не расставался, сделав вылазку на вокзал, рассказывал о страшных бедствиях, претерпеваемых беженцами и ранеными. Беженцы, в основном семьи офицеров, мокли на перроне под холодным дождем без надежды дождаться вагонов или хотя бы тепла и хлеба. Дети погибали от простуды и холода. Матери сходили с ума.

Глава девятнадцатая

Миновав внутреннюю охрану, прочувствовав мрачноватую таинственность коридоров и быстрые, ощупывающие взгляды офицеров, Микки попал в большую и нарядную комнату, столь необычную для этого строгого учреждения.

Тянулись вверх и скрывались в сумеречной выси узкие венецианские окна, блестела хрусталем огромная, многоярусная люстра, украшали стены полотна знаменитых живописцев, подчеркивала уют кабинета изящная резная мебель.

Хозяин этого кабинета полковник Татищев, не понравившийся Микки там, на корабле, и позже, в пути сюда, своей какой-то расплывчатостью и бесформенностью, здесь, в кабинете, словно бы стряхнул с себя сонную одурь, глаза приобрели твердость. Сам стал как бы выше и энергичнее.

– Садитесь! – Татищев указал не на стул возле стола, а на длинный мягкий диван у стены. Подождал, когда усядется Микки, и лишь затем присел сам. – Прошу без церемоний!

Коротко и благодарно взглянув на начальника контрразведки, Микки, возражая самому себе, подумал: «Нет, все же полковник относится к той категории людей, которые наделены счастливой способностью располагать к себе людей». Татищев заговорил сразу о главном:

Глава двадцатая

Несмотря на раннее утро, едва ли не все пассажиры океанского лайнера, прибывающего из Франции в Константинополь, собрались на его многочисленных палубах. Да и можно ли было пропустить тот волшебный миг, когда лайнер входил в Босфор, как будто в ожившую сказку из «Тысячи и одной ночи»!

Восторгу пассажиров не было предела. На рейде корабли и пароходы едва ли не всех великих морских держав сверкали в лучах восходящего солнца ярко надраенной медью. Повсюду сновали канки – маленькие лодочки, ведомые усатыми турками в красных фесках. А впереди открывалась величественная панорама Золотого Рога с его белоснежными иглами минаретов, с мраморными дворцами султанов, ступеньки которых плавно ниспадали прямо в морскую жемчужную воду. Кто-то из пассажиров узнавал знаменитые храмы, кто-то – не менее знаменитую башню, с которой сбрасывали в Босфор неверных мусульманских жен. На улицах Константинополя, доверчиво открытых жадным взглядам, сновали люди, переливались на мягком ветру всеми цветами флаги – их было так много, они были такими разными, что чудилось, будто в Константинополе проходит нескончаемый праздник. Праздник сегодня и всегда, праздник довольства и радости, непременным участником которого станет всяк, кто ступит на этот берег. И трудно, невозможно было представить, глядя на него, играющий всеми цветами радуги, искрящийся под солнцем, что где-то сейчас идет война, и гремят залпы, и льется кровь, и горят города, и голод иссушает лица детей…

Петр Тимофеевич Фролов не забывал об этом. Ни теперь, в виду блистательного Золотого Рога, ни в любой из дней, проведенных им вне родины. Эта горькая память была с ним в ликующем, вкушающем победные плоды Париже, где он встретился с Борисом Ивановичем Ждановым, эта память оставалась с ним в чопорном и тоже победном Лондоне, где он провел две недели, эта память заставляла его сейчас невольно сравнивать повсюду пестрящие красные фески с брызгами крови.

Пока пароход – такой изящный, стремительный в открытом море и такой слонообразный, неповоротливый в узкой бухте – швартовался, Петр Тимофеевич, будто подводя итоги перед новым, во многом труднопредсказуемым этапом жизни, возвращался мыслями в недавно покинутый Париж…

Первая встреча с Борисом Ивановичем Ждановым – возобновление знакомства после многих лет разлуки – произвела на него двойственное впечатление. Он помнил Жданова немолодым, но энергичным и подтянутым человеком, а теперь перед ним был расплывшийся старик с угасающим взглядом серых выцветших глаз и равнодушным, хотя и не лишенным менторских ноток голосом. С одной стороны, видеть Бориса Ивановича даже таким, изменившимся, было приятно, с другой…

Глава двадцать первая

Велика, бесконечна Россия! Даже на карте не вмиг ее взглядом охватишь, а уж как вспомнишь безбрежные, милые сердцу просторы… Здесь, в Крыму, весна слякотная, а там – зима еще. Сугробы стоят высокие, чистые. Днем здоровый морозец тело и душу бодрит… Хорошо!

Полноте, генерал. Размечтались, ваше высокопревосходительство, растрогались, впору слезами умиления омыться. Должно быть, не зря говорят, что поражения превращают генералов в философов. Чему умиляться? Россия нынче здесь, в Крыму. А там, в морозных, погребенных под снегом далях, – Совдепия!

Генерал Деникин, последний раз скользнув по настенной карте недобрым взглядом, пошел к столу. Ему предстояло написать письмо. Письмо короткое – в многословии тонет смысл, – но важности чрезвычайной, ибо на карту истории ставились и дальнейшая судьба России, и его, Деникина, судьба. Нелегко было ему, прекрасно владеющему и словом и слогом, писать письмо, адресованное старейшему из находившихся в Крыму генералов – Драгомирову. Слова, ложившиеся на бумагу, казались или слишком казенными, не передающими его душевного состояния и величия духа – а именно это должен был вынести из письма генерал Драгомиров, – или поражали беспомощностью слога и неприкрытой горечью, а уж об этом Драгомирову не следовало догадываться вовсе.

Тогда он взялся за приказ, который нужно было приложить к письму: военный стиль документа скрывал в себе все, что впрямую не относилось к делу.

Деникин приказывал генералу Драгомирову созвать в Севастополе военный совет для избрания достойного преемника главнокомандующего вооруженными силами Юга России.

Глава двадцать вторая

Луна лила свет на лес, окутанный туманом. Прижимаясь к земле, туман полз среди сосен, как клубы белого дыма. С шорохом оседали сугробы. В небе подмигивали друг другу звезды. Почти недвижимый воздух пах свежестью первых оттепелей. Весна обещала быть ранней, обильной талыми водами.

В предрассветной дымке среди деревьев мелькала фигура человека. Он бесшумно двигался от дерева к дереву, осторожно приминая напитавшийся влагой снег. Иногда путник останавливался, замирал, чутко оглядываясь по сторонам.

Вот его что-то встревожило. Он прижался к стволу сосны, затих. Но – поздно.

– Слышь, ты, кидай оружие! – послышался хриплый, простуженный голос. – Я тебя на мушке держу!

Человек бросился к кустам. Но и здесь навстречу ему прозвучало: