Два эссе о Шекспире

Бонфуа Ив

Французский поэт, прозаик, историк культуры и эссеист Ив Бонфуа (1923) в двух эссе о Шекспире предлагает свое понимание философского смысла «Гамлета», «Короля Лира» и «Макбета». Перевод Марка Гринберга.

Readiness, ripeness:

Гамлет, Лир

«The readiness is all» («Главное — быть готовым») — к такому выводу приходит Гамлет, соглашаясь выйти на поединок с Лаэртом, пусть и не без дурного предчувствия, которое он подавляет. А в конце «Короля Лира» Эдгар, сын герцога Глостера, предотвращающий самоубийство отца, уверяет: «Ripeness is all» («Главное — наша зрелость»

[1]

). Эти две фразы так похожи и, учитывая моменты, когда они звучат, так важны для понимания смысла обеих пьес, что напрашивается вопрос: не умышленно ли Шекспир их сопоставляет? И не стоит ли за этим сопоставлением одно из наиболее существенных противоречий, определяющих его поэтику? Я попытаюсь понять, что именно значит «состояние готовности» в «Гамлете» и «зрелость» — в «Короле Лире».

Сначала, впрочем, сделаю одно замечание, лишенное новизны, но, на мой взгляд, полезное для какого бы то ни было размышления над шекспировским творчеством. Вглядываясь в прошлое западного общества, мы обнаруживаем то там, то здесь — в любой плоскости, где это общество обретает собственную форму и, что еще важней, самосознание, — линию глубокого разлома, пролегающего между прежней, архаической, эпохой и тем, что можно назвать новым временем. «Прежняя эпоха» — это века, когда отношения, которые человек поддерживал с теми или иными элементами реальности, регулировались общим представлением обо всем сущем, о его единстве, воспринимаемом как некая жизнь, как живое присутствие. Каждый такой элемент был включен в известный, точно определенный порядок, который делал его, в свою очередь, частицей присутствия, как бы отдельной душой, способной ощущать и себя, и мир, среди других элементов, наделенных такой же жизнью, и придавал ему не подлежавший сомнению смысл. Наиболее важным и счастливым следствием этой упорядоченности и осмысленности было то, что человеческая личность, сознававшая себя частью мира, а порой полагавшая себя его средоточием, не подвергала сомнению и собственное бытие, его абсолютное достоинство. Какими бы ни были взлеты и падения человека в те минуты, когда в его существование вмешивалась случайность, он в любых ситуациях мог и обязан был не забывать о своей сущности, сохранявшей в себе искру божественного начала: именно к этому сводится учение средневекового христианства и его теологии спасения. Настал, однако, день, когда техника и наука начали различать в реальности, тут же сделавшейся всего лишь их объектом, свойства, которые уже не вписывались в традиционные смысловые структуры. Единый порядок распался на фрагменты, земля знаков и обетований стала природой, жизнь — материей, самосознание личности — загадкой, человеческая судьба — одиночеством. Это и был разлом, о котором я говорю, в то время еще не вызвавший, однако, полного оседания грунта.

И здесь нужно отметить, что проявления кризиса, приведшего к возникновению той, если ее можно так назвать, цивилизации, которую сегодня мы противополагаем остальной части земного шара, обрели подлинно необратимый характер в разные годы конца XVI — начала XVII веков (в зависимости от страны, от социальной среды): в Англии это были как раз годы, когда Шекспир писал свои пьесы. Линия разлома, который обрушил горизонт вневременности и предопределил новое, все более переменчивое и стремительное движение мировой истории, проходит через «Гамлета», я бы даже сказал — через самую его сердцевину. Не пытаясь анализировать пьесу детально, ибо мои несколько страниц написаны с другой целью, я могу выделить здесь, например, ключевую роль противопоставления двух людей, которые отчетливо символизируют две сменяющие друг друга эпохи, — контраста тем более резкого, что речь идет об отце и сыне, да еще и носящих одно и то же имя. На далекой от реализма сцене, где черты раннего Средневековья дерзко сплавлены с чертами шекспировской современности и даже с намеками на тогдашнюю передовую философию — сюда относятся и упоминания Виттенберга, и стоицизм Горацио, — старый Гамлет, король, умерший до начала действия, хотя его голос еще слышен, явно и недвусмысленно воплощает архаические формы жизни. Дело не только в том, что он носит облачение феодального монарха и апеллирует к нравам феодального общества, — его потребность отомстить сама по себе указывает, что он принадлежит к угасающей традиции, поскольку это его требование, опирающееся на священное право королей, подразумевает среди прочего убежденность, что от нарушения принципа законного престолонаследия терпит ущерб все Государство, сверху донизу. Кроме того, его статус монарха-воителя, с радостью исполняющего роль полководца, очень хорошо выражает свойственное христианину и сохранявшееся до утверждения новой астрономии чувство господства над миром, у границ которого, не будем забывать, рыщет дьявол. И наконец, этот первый Гамлет — отец, не сомневающийся в сыне, более того, связывающий с ним, по меньшей мере в начале пьесы, свою надежду, — что свидетельствует о вере в определенные ценности, в их непреходящий характер. У Клавдия, который прервал царствование брата, детей нет.

Что касается другого Гамлета — сына, побуждаемого к восстановлению порядка и, следовательно, к принятию королевских обязанностей, — то он, как нетрудно убедиться, является героем шекспировской трагедии лишь потому, что ценности, о которых ему напоминает призрак и которые он тут же пытается вписать в «книгу» своей памяти, в его глазах уже полностью лишились реального значения. Его намерение отомстить, впрочем, не вызывает сомнений, он горит желанием исполнить завет отца, он восхищается двумя другими сыновьями

Изверг Макбет

Чтобы понять «Макбета», вспомним сначала, что происходит в «Гамлете», ключевом произведении Шекспира. Именно в «Гамлете», потому что сверхъестественные силы играют в этой трагедии не меньшую роль, чем в более поздней, также рассказывающей о пагубном честолюбии и убийстве законного короля.

И сразу же отметим одну отличительную черту сочинения о датском принце, поскольку она носит принципиальный характер. В Средние века люди верили в могущество зла, они испытывали страх перед привидениями, ибо в них мог скрываться дьявол: не следовало задавать призракам вопросы, иначе можно было угодить в сети, расставленные врагом. В «Гамлете» же наследник престола отказывается верить, что призрак его отца — злой дух, и, несмотря на опасения своего друга Горацио, смело завязывает с ним разговор. «Be thou a spirit of health or goblin damned, — кричит он признаку, — …I will speak to thee»

[5]

. И далее: «О, answer me!» — «Отвечай!»

Как видим, Гамлет, ища сближения с призраком, выходит за рамки привычных представлений о мироздании, еще сохранявших силу во времена Шекспира. Он склонен думать, что здесь, на крепостных стенах, в ночной темноте, соприкасается с одним из проявлений реальности, которое, конечно, поражает, однако по природе своей остается человеческим, — может быть, это душа, вырвавшаяся из чистилища, может быть, его собственная галлюцинация, но не та абсолютная, внешняя даже по отношению к Богу, тьма, что грозит нам полным умственным параличом, — когда остается единственный путь к спасению: вера, инстинктивная вера, находящая опору только в себе самой. И то, что в призраке являет себя старый король, — иначе говоря, то, что видение побуждает сына обратиться мыслями к отцу и, вдобавок, дает знать, что отец нуждается в таком размышлении, — факт, доказывающий принадлежность «Гамлета» к новой эпохе, когда пружиной театрального действия уже перестает быть сверхъестественное как таковое. Горацио и его спутники безусловно видели призрака, все уверены, что он существует объективно, но его явление значимо только для самоопределения Гамлета. Когда в конце пьесы нас призывают задуматься над

Ничего подобного нет в «Макбете», хотя Шекспир написал эту пьесу вскоре после «Гамлета», всего пятью годами позже. Начиная с первой сцены, здесь четко обозначена природа тех фигур, что встают на пути Макбета, — не просто сверхъестественная, но чуждая космическому порядку и, более того, подрывающая Божьи законы. Три «ведьмы» — это демоны, они хотят, чтобы полководец, едущий домой после честной битвы, погубил свою душу. Они выныривают из подземного мира, в котором обретается нечистая сила, и продолжают вмешиваться в ход трагедии вплоть до конца — недаром в четвертом акте Макбет отправляется советоваться с ведьмами туда, где, как ему известно, они что-то варят в своем чудовищном котле. Что касается их бессвязной речи, перемежающейся взвизгами и кривляньями, то она вовсе не смягчает характера этих образов — напротив, лишь сгущает краски, показывая, что там, куда не может досягнуть Бог, царствует хаос, причем хаос особого свойства: оплотневший, практически непостижимый. Христианский бог вообще не представлен в «Макбете», тогда как его противник представлен не просто хорошо, а так, что жуть берет. Размышляя о происхождении зла в человеческой среде, Шекспир здесь словно показывает, что эта тьма обладает собственной сущностью, самостоятельной жизнью, каким-то волевым началом и к началу действия находится — как говорят о вулкане — в периоде активности.