Банка

Брэдбери Рэй

Летом то ли тридцать четвертого, то ли тридцать пятого года в Оушн-парке было организовано несколько выставок с большим вопросительным знаком, украшавшим вход. Впуск был свободный, поэтому я забрел на такую выставку. Там было множество банок, с утопленными котятами, со щенком, с другими устрашающими экспонатами, мне неизвестными. Это были зародыши на разных стадиях развития. Две недели, месяц, два месяца, три месяца и, наконец, восемь месяцев — почти готовый ребенок. И внезапно я осознал, что передо мной история человеческого рода. Меня бросило в дрожь… Я ничего не знал о жизни. И вот позднее, стуча как-то на пишущей машинке, я вдруг вспомнил эти банки и их загадочное содержимое. Поместив его мысленно в одну большую банку, я начал писать рассказ, и через два часа он был закончен. Речь шла о том потрясении, когда я впервые столкнулся с зародышами — мне ведь никто не сказал, что передо мной, на всей выставке не было ни одной подсказки. Ситуация самая метафорическая, об остальном догадайтесь сами.

Рей Брэдбери

Банка

Это была одна из тех штуковин, какие держат в банках где-нибудь в балагане на окраине маленького сонного городка. Из тех белесых штуковин, которые сонно кружат в спиртовой плазме, лупятся мертвыми, затянутыми пленкой глазами, но не видят тебя. Она гармонировала с безмолвием ночной поры, разве что запоет сверчок или запричитают в дальнем болоте лягушки. Одна из этих штуковин в больших банках — увидишь, и внутри екнет, словно тебе попался на глаза лабораторный чан с ампутированной рукой.

Чарли смотрел на нее в ответ, смотрел долго.

Его большие грубые руки с волосатыми запястьями долго цеплялись за веревку, ограждавшую экспонаты от любопытных зрителей. Он заплатил за вход десять центов и теперь смотрел.

Вечер подходил к концу. Карусель, лениво, монотонно звякая, впадала в спячку. За парусиновой палаткой дымили сигаретами и переругивались рабочие; там шла игра в покер. Огни гасли, на ярмарку с аттракционами спускалась темная летняя ночь. Народ кучками и рядами устремлялся к выходу. Где-то заговорило и смолкло радио, в бескрайнем луизианском небе, усеянном звездами, воцарилось безмолвие.

Во всем свете для Чарли не осталось ничего, кроме этой белесой штуковины, запертой в своей сывороточной вселенной. Челюсть у Чарли блаженно отвалилась, обнажая зубы, в глазах застыл восторженный вопрос.