На каком это языке — Шнекенрёдер?

Бёлль Генрих

Он все это представлял себе иначе: в худшем случае белая машина с красной штуковиной — как же она называется? Из белой машины в белую постель, из белой постели в белую операционную; зеленые шапочки, маска, одинокие глаза над нею, красная кровь в пластиковых трубках, быстрым шепотом отдаваемые команды, пока он не окажется далеко, очень, очень далеко. Кровать? Белизна? Машина? Представление? Ухо? Ухо? Тут он вдруг что-то вспомнил, ухватился за это, убедился, но не нашел, не смог взять себя за уши, и все-таки он слышал: женское хихиканье, мужские стоны за..., как же это называется, как это все-таки называется: прямоугольное, выкрашенное небесно-голубой краской, в розовой раме, а над этим голубоватая голая лампочка, как в бомбоубежище, черт возьми, это он все-таки помнил: бомбоубежище, помнил кровать, белизну, машину, но как же называется этот небесно-голубой прямоугольник в розовой раме? Вход — не совсем верно, насколько он знает, вход ведет снаружи вовнутрь, а здесь это вело изнутри еще дальше вовнутрь. Может быть, заход? И там, за этой штукой, сейчас слышится мужской смех и женские стоны, и, черт возьми, кто-то шепчет: «Отче наш», отчетливо; совершенно определенно там шепчут «Отче наш» и «Аве Мария», должно быть, католики, да, наверняка. Католики, протестанты, иудеи; тут он нашел уши, они у него еще были, и даже нос. Он чувствовал свой нос и уши, но не чувствовал этих, как их, которыми берут, хватают, их он не чувствовал, не знал, как называется красная штуковина на белой машине. Что-то произошло с машиной. Нос различал даже запахи: супа, соуса, уши различали даже легкий шум, голос женщины, сказавшей «сколько ос», это «о» в слове «ос» звучало чуждо, когда-то он уже слышал такое «о», это не по-русски, не по-французски, не по-итальянски, нет, как же называется язык, которого ему никак не вспомнить... не английский, не шведский, не датский, не голландский; вот, все языки вспомнил, даже арабский... только тот единственный, название которого он искал, никак не приходил на память, лишь слово, в котором он уже слышал это «о», впечаталось в мозг: «Ольвивадос»

Как же называется этот язык? Как зовут его детей? Лизелотта была лучше, чем женщина за стойкой, а женщина за стойкой была лучше, чем женщина за дверью. Он испачкан, он испачкался? Чем? Джем? Это по-английски мармелад, и он уже мог бы пальцами, которые на руках, залезть во внутренний карман своего перепачканного пиджака, но пальцы этого не могли, он не мог глубоко проникнуть, крепко схватить, не мог дотянуться туда, где лежали деньги, документы и чеки. Лизелотта, воображал он, она держала бы его руку, а другая, младшая Лизелотта, дочка, положила бы свою руку ему на лоб, это прекрасно, когда детям дают имена родителей. Две Лизелотты, старшая с черными волосами, хоть и не испанка, а младшая Лизелотта блондинка, красивые волосы, с настоящим золотым отливом — одна положила бы руку ему на лоб, а другая держала бы его руку, вернее, локоть, именно так он это себе представлял, если... если... да, но там были еще дети, их было больше двух. Они стояли у постели вчетвером, две Лизелотты и мальчики, молодые мужчины. Как же называется этот чертов язык, никак не вспомнить язык, в котором есть слово макароны, в стране, где тоже едят макароны, но это не Италия. Нет, он не итальянец, он и не австриец, пусть даже австрийцы и едят макароны.

Штуки, которыми хватают, оказались пальцами; небесно-голубой прямоугольник — дверью, красная штуковина на белой машине — крестом. То, что видишь за воротами гаража, стоит только их поднять, машина. У старшей Лизелотты черные волосы, у младшей белокурые, она, пожалуй, слишком долговяза; мальчик стоял слева от старшей Лизелотты, другой — справа от младшей. Желтое постельное белье, синие подушки, оранжевая лампа, а на стене напротив висит штуковина... на белой машине она была красной... черный простой прямоугольный крест... и вновь из космической мишуры и лунного света, из пересечения небесных трасс явились имена юношей: Рихард, так звали того, что стоял слева от старшей Лизелотты, и Генрих, тот, что справа от младшей. Проклятье, на каком же это языке — Генрих? Лунная прохлада, солнечный жар, кружение, нет, скорее разворот, как при заходе самолета на посадку. Самолет? У него все-таки была своя машина в самолете. У Рихарда каштановые волосы, и он очень серьезен, а Генрих белокур и весел. На каком языке все это? Жилы земли, застывшие, глубокие, твердые... но в то же время лава, горячая, текучая — все кружилось и взвихривалось, одно, другое... младшая Лизелотта, она еще нальется, и эта ее долговязость, торчащие ключицы... она нальется и в один прекрасный день окажется статной блондинкой без всяких острых углов; старшая Лизелотта, она совсем в другом роде, нежная и все-таки крепкая, крепкая женщина, за этой нежностью поразительно много всего, хорошая жена, как бы ни повернулась жизнь. Не неприступная крепость, а крепкая женщина, не атлетически крепкая, не спортивная, нет; за дверью было спокойно, словно кто-то дышал там, чья-то гигантская грудная клетка. Крепость, крепкая женщина — от смеха вновь накатила боль, от ушей до живота, от глаз до колен. Слабость и боль, все больное и слабое, только ниже колен — ничего... Колени, это слово чем-то очень похоже на Генриха. Опять надо поднять веки, а они еще тяжелее прежнего, с трудом поднять веки... и тут он увидел слова на рекламных плакатах: цигариллос, лотериллос, Карлос — это парень рядом с быком. Значит, все-таки он в Мексике? Он мексиканец? Разве в Мексике есть имя Генрих? По воскресеньям, когда ему приходилось в одиночку поднимать эти гаражные ворота, они были словно свинцовые жалюзи и то и дело падали вниз, пока наконец, с превеликим трудом, ему не удавалось их закрепить. Машина. Он редко садился за руль, по большей части сидел сзади, а впереди — Шнекенрёдер с его почти гениальным умением ездить быстро и в то же время неторопливо. На каком это языке — Шнекенрёдер?