Заяц с янтарными глазами: скрытое наследие

Вааль Эдмунд де

Хотите историю? Следуйте за белым зайцем с янтарными глазами. Известный английский художник-керамист берется за перо, чтобы прочертить путь своей семьи — и сопровождавшей ее в скитаниях коллекции брелоков-нэцке. Автор, перемещаясь из царской Одессы в Париж импрессионистов и Пруста, из захваченной нацистами Вены в оккупированный американцами Токио, рассказывает невыдуманные истории об утраченном и обретенном доме, о том, как хрупка жизнь и как из историй людей сплетается история человечества.

Заяц с янтарными глазами: скрытое наследие

Предисловие

В 1991 году я получил двухгодичную стипендию от одного японского фонда. Идея заключалась в том, чтобы обучить в английском университете семерых молодых англичан с различными профессиональными интересами основам японского языка и отправить их на год в Токио. Свободное владение нами языком должно было положить начало новой эпохе контактов с Японией. Мы стали первыми стажерами, которые должны были обучаться по этой программе, и на нас возлагали большие надежды.

В течение второго года мы занимались по утрам в языковой школе в Сибуе, на холме выше беспорядочного скопления закусочных и дешевых магазинов электротоваров. Токио оправлялся от краха «экономики мыльного пузыря» 80-х годов. Люди на пешеходных переходах, самых оживленных в мире, всматривались в экраны, которые показывали, как ползет все выше и выше биржевой индекс Никкей. Чтобы не оказаться в метро в час пик, я выходил из дома на час раньше и встречался с другим студентом (он был археологом, постарше меня), и мы по дороге в школу выпивали кофе и съедали по коричной булочке. У меня было домашнее задание, самое настоящее, — впервые со времени окончания школы: каждую неделю я должен был заучивать сто пятьдесят иероглифов-кандзи, прочитывать и разбирать колонку из таблоида и ежедневно повторять десятки разговорных оборотов и фраз. Я очень боялся. Другие студенты, помоложе, перешучивались по-японски с преподавателями о телепередачах или политических скандалах. У школы были зеленые металлические ворота, и я помню, как однажды утром пнул их — и задумался, каково это: пинать школьные ворота, когда тебе уже двадцать восемь.

Вторая половина дня принадлежала мне. Два раза в неделю я ходил в керамическую мастерскую. Моими соседями оказывались самые разные люди — от отставных бизнесменов, лепивших чайные чашки, до студентов, делавших авангардистские заявления из грубой красной глины и проволочной сетки. Заплатив взнос, ты хватал скамью или гончарный круг, и тебе предоставляли полную свободу действий. Там было не слишком шумно, хотя вокруг и стоял жизнерадостный гул. Я впервые начал работать с фарфором, осторожно надавливая на стенки своих кувшинов и чайников, только что снятых с круга.

Я лепил посуду с детства — и изводил отца просьбами устроить меня в вечернюю школу. Моим первым изделием стала вылепленная на круге чашка, которую я покрыл переливчато-белой глазурью, добавив капельку кобальта. Будучи школьником, я проводил почти все вечера в гончарной мастерской и покинул школу рано, в семнадцать лет, чтобы стать подмастерьем у одного сурового человека, горячего поклонника английского гончара Бернарда Лича. Это он привил мне уважение к материалу, терпение и целеустремленность: у него я лепил на круге сотни суповых мисок и горшков для меда из серой каменной керамики и подметал пол. Я помогал делать глазурь, которая очень напоминала восточную. Мой учитель никогда не бывал в Японии, но целые полки были заставлены книгами о японской керамике. За кружкой позднего утреннего кофе с молоком мы обсуждали достоинства тех или иных чайных чашек. Остерегайся неоправданных жестов, говорил он: меньше — значит больше. Работали мы в тишине или под классическую музыку.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Париж (1871–1899)

Le West End

Однажды солнечным апрельским днем я отправляюсь на поиски Шарля. Рю де Монсо — длинная парижская улица, пересекаемая большим бульваром Мальзерб, который устремляется дальше, к бульвару Перейра. Это холм, застроенный домами из золотистого камня, вереница особняков, ненавязчиво обыгрывающих неоклассические темы: каждый предстает миниатюрным флорентийским палаццо — с крупной рустовкой нижних этажей, с фасадными украшениями в виде скульптурных голов, кариатид и картушей. Дом № 81 по рю де Монсо — особняк Эфрусси, где началось странствие моих нэцке, — стоит почти на вершине холма. Я прохожу мимо штаб-квартиры Кристиана Лакруа — и по соседству вижу дом, который мне нужен. Сейчас в нем помещается — довольно неприятный сюрприз — контора медицинского страхования.

Дом чрезвычайно красив. Такие здания я рисовал в детстве, часами старательно закрашивая тушью тени, чтобы видно было, как меняется глубина вокруг окон и колонн. В этом есть что-то музыкальное. Берешь классические элементы и пытаешься аранжировать их: четыре коринфские колонны на фасаде, четыре массивные каменные урны украшают парапет, пять этажей в высоту, восемь окон в ширину. Первый этаж сложен из каменных глыб, обработанных таким образом, что они кажутся выветренными. Я пару раз прохаживаюсь мимо дома и лишь с третьего раза замечаю, что в узор металлических решеток поверх смотрящих на улицу окон вплетена двойная буква «Е», эмблема рода Эфрусси, а завитки этой буквы заполняют пустоты внутри овала. Она почти незаметна. Я пытаюсь осмыслить эту прямоту и стоящую за ней самоуверенность. Я ныряю в арку и попадаю во внутренний двор, а затем, через вторую арку, выхожу к конюшне из красного кирпича с комнатами для прислуги на втором этаже: приятное диминуэндо материала и текстуры.

Разносчик несет в контору медицинского страхования коробки с пиццей «Спиди-Гоу». Дверь в вестибюль открыта. Я вхожу. Лестница из вестибюля поднимается сквозь весь дом, будто столб дыма: черный чугун с золотыми узорами доходит до самого фонаря под потолком. В глубокой нише — мраморная урна, пол вымощен мраморными плитами, лежащими в шахматном порядке. По лестнице спускаются здешние сотрудники, звонко цокая каблуками по мраморным ступеням, и я смущенно удаляюсь. Как мне объяснить цель моих поисков, чтобы не показаться идиотом? Я снова на улице. Гляжу на дом и щелкаю фотоаппаратом, а мимо с извинениями снуют парижане. Рассматривать здания — это особое искусство. Важно увидеть, как смотрится дом на фоне природного пейзажа или городского ландшафта. Важно понять, сколько места он занимает в пространстве и какой объем вытесняет. Например, дом № 81 — это здание, незаметное среди соседей: рядом стоят другие дома — и роскошнее, и проще, но среди них мало более сдержанных.

Я гляжу на окна третьего этажа, где находились комнаты Шарля: некоторые из них выходили на улицу (дом напротив еще строже), другие — во двор. Оттуда открывался бодрый вид на крыши с их декоративными урнами, фронтонами и колпаками дымовых труб. У Шарля имелась прихожая, две гостиных (одну он превратил в кабинет), столовая, две спальни и

Дом огромный, но трое братьев, наверное, каждый день встречались на этой винтовой черно-золотой лестнице или слышали друг друга, когда шум запрягаемого экипажа долетал со двора наверх, отражаясь от застекленного навеса. Или сталкивались с друзьями, проходившими мимо их двери в квартиру этажом выше. Должно быть, они научились не видеть друг друга и даже не слышать: жизнь в такой близости от родственников требует определенных навыков, думаю я, вспоминая о собственных братьях. Скорее всего, они хорошо ладили. Возможно, тут у них просто не было выбора. Ведь Париж, как-никак, был для них работой.

Un lit de parade

В предыстории моих нэцке это — первый этап коллекционирования, которым увлекся Шарль. Быть может, он еще раньше, в детстве, подбирал конские каштаны на одесском бульваре или собирал монеты в Вене, но мне известно лишь об этом начале. То, с чего он начал, то, что он привозит к себе в дом № 81 на рю де Монсо, свидетельствует о жадности. О жадности, алчности или о восторге, вырвавшемся на свободу: действительно, он покупает очень много.

Он проводит год вдали от семьи — это год передышки, традиционный

Wanderjahr

[9]

, гранд-тур, большое путешествие, отданное осмотру шедевров ренессансного искусства. И это странствие делает из Шарля коллекционера. Или, быть может, оно позволяет ему коллекционировать — превращать рассматривание в обладание, а обладание — в знание.

Шарль скупает рисунки и медальоны, ренессансные эмали и гобелены XVI века, выполненные по эскизам Рафаэля. Он покупает мраморную статуэтку ребенка в манере Донателло. Он покупает великолепную фаянсовую скульптуру молодого фавна работы Луки делла Роббиа: это двусмысленное, хрупкое создание, оборачивающегося поглядеть на нас, покрытое глазурью голубых, как у мадонн, и яично-желтых тонов. Вернувшись в свою парижскую квартиру на третьем этаже, Шарль ставит это изваяние в своей спальне, в нише, украшенной итальянским узорным шитьем XVI века — тканями, густо покрытыми вышивкой. Ниша превращается в какой-то сатиров алтарный образ, где место терпящего муки святого отведено фавну.

Изображение этого «алтарного образа» имеется в громоздком трехтомном красно-коричневом издании крупного формата, хранящемся в библиотеке Музея Виктории и Альберта. Я заказываю эти фолианты — и наступает всеобщее веселье, когда их ввозят в читальный зал на больничной каталке. В этом

Musée Graphique

собраны гравюры всех произведений из всех крупных коллекций ренессансного искусства в Европе, главным образом принадлежавших сэру Ричарду Уоллесу (из собрания Уоллеса в Лондоне), а также Ротшильдам — и 23-летнему Шарлю. Эти тома — колоссального масштаба тщеславные издания, которые напечатали за свой счет одни коллекционеры, чтобы впечатлить других. Три страницы отведены роскошной нише для фавна: винно-красные тяжелые ткани с выпуклым золотым шитьем, панно со святыми, гербы — тут видна и другая часть коллекции Шарля.

Я невольно разражаюсь смехом: вот огромная ренессансная кровать, настоящий

«Мой вожатый и поводырь»

Еще не пришла пора вводить в рассказ нэцке. Шарль, двадцати с лишним лет, постоянно в отлучке, постоянно в разъездах, шлет письма с извинениями за то, что не смог присутствовать на семейных встречах, из Лондона, Венеции, Мюнхена. Он принимается за книгу о Дюрере — художнике, которого он полюбил, рассматривая коллекции в Вене, — и ему необходимо разыскать каждый рисунок, каждый грифонаж во всех архивах, чтобы воздать мастеру должное.

Два его старших брата надежно устроились каждый в собственном мире. Жюль стоит у кормила «Эфрусси и компании» на рю де л’Аркад вместе с дядьями. Обучение, которое он прошел в юности в Вене, принесло свои плоды, и он очень умело обращается с капиталом. А еще он сочетался в венской синагоге браком с Фанни — умной, сухощавой молодой вдовой одного венского финансиста. Она очень богата, и брак этот, как и положено, носит династический характер. Парижские и венские газеты распространяют слухи, будто он ежевечерне танцевал с ней, пока она не сдалась и не согласилась выйти за него замуж.

Игнац предавался разгулу. В его жизни одна яркая влюбленность быстро сменяется другой. Будучи

amateur des femmes

, женолюбом, он проявляет особые способности — карабкаться по стенам домов на большую высоту и забираться в окна, проникая в назначенные для свиданий комнаты. Об этом мне довелось прочесть позже в мемуарах престарелых светских дам. Он — настоящий

mondain,

светский парижанин: крутит роман за романом, вечера проводит в Жокей-клубе, излюбленном месте холостяков, и дерется на дуэлях. Поединки запрещены, однако модны среди состоятельных молодых людей и армейских офицеров, которые чуть что хватаются за рапиру. Имя Игнаца упоминается в тогдашних дуэльных руководствах, а в одной газете рассказывается о том случае, когда в схватке с наставником он едва не лишился глаза. Игнац «слегка ниже среднего роста… Энергичен и очень кстати обладает стальными мышцами… Месье Эфрусси — один из самых ловких… благородных и чистосердечных фехтовальщиков, с какими я знаком».

Вот он стоит, небрежно опираясь на рапиру: в такой позе обычно изображены вельможи елизаветинского двора на миниатюрах Хиллиарда: «Этого неутомимого спортсмена вы встретите рано утром в лесу, верхом на отличной лошади, серой в яблоках; урок фехтования у него уже закончился». Я представляю себе, как Игнац проверяет высоту стремян в конюшне на рю де Монсо. Верхом он ездит «на русский манер». Я не вполне понимаю, что это означает, но звучит великолепно.

Шарля впервые замечают в светских салонах. О нем оставил запись в дневнике язвительный романист, мемуарист и коллекционер Эдмон де Гонкур. Писателя возмутил сам факт, что людей вроде Шарля вообще приглашают в гостиные: салоны «прямо-таки наводнены евреями и еврейками». Он записывает впечатление, которое производят на него эти новые молодые люди: эти Эфрусси —

«Такие легкие, такие нежные на ощупь»

Любовница Шарля — Луиза Каэн д’Анвер. Она на пару лет старше Шарля и очень хороша собой, у нее золотисто-рыжие волосы. «Эта Каэн д’Анвер» замужем за банкиром-евреем, у них четверо детей — мальчик и три девочки. Своего пятого ребенка она называет Шарлем.

О парижских браках я знаю лишь по романам Нэнси Митфорд, но это просто поражает меня своей полнокровностью. И сильно впечатляет. Мне хочется стать в позу буржуа и спросить: да откуда же у нее находилось столько времени — на пятерых детей, на мужа, да еще и на любовника в придачу? Два эти клана связаны тесными отношениями. Больше того: остановившись на плас д’Иена, возле дома Жюля и Фанни, где над парадными дверями инициалы мужа переплетены с инициалами жены, я обнаруживаю, что стою напротив нового дворца Луизы, не менее барочного, который находится по другую сторону, на углу рю Бассано. И тут я задумываюсь: а вдруг именно умная, неутомимая Фанни способствовала этой связи, чтобы сделать приятное любимой подруге?

Безусловно, было что-то глубоко сокровенное в этой любовной истории. Ведь они постоянно встречались на приемах и балах, обе семьи часто отдыхали вместе в шале Эфрусси в Швейцарии или в замке Каэн д’Анверов в Шан-сюр-Марн под Парижем. Что там говорили правила этикета о том, как вести себя, если встречаешь друга, поднимаясь по лестнице в квартиру деверя? Этим любовникам, пожалуй, были просто необходимы дальние комнаты в лавках торговцев безделушками — хотя бы для того, чтобы укрыться от удушливого и понимающего дружелюбия родни. И от детей.

Шарль, этот все более сведущий и предупредительный завсегдатай салонов, договорился со своим светским приятелем Леоном Бонна, что тот напишет пастельный портрет Луизы. Бонна изобразил ее в светлом платье, с застенчиво опущенными глазами, с волосами, наполовину закрывающими лицо.

На самом деле Луиза нисколько не застенчива. Де Гонкур, с присущей ему зоркостью романиста, описал ее такой, какой увидел в субботу 28 февраля 1876 года в ее собственном салоне:

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Вена (1899–1938)

Die Potemkinische Stadt

[*]

В марте 1899 года щедрый свадебный подарок Шарля Виктору и Эмми осторожно запаковывают, и он покидает авеню д’Иена, разлучается с золотым ковром, с ампирными креслами и картинами Моро. Поездка нэцке по Европе заканчивается во дворце Эфрусси в Вене, на углу Рингштрассе и Шоттенгассе.

Пора уже перестать прогуливаться с Шарлем и читать о парижских интерьерах, пора браться за «Нойе фрайе прессе» и сосредоточиться на венской уличной жизни на рубеже веков. Уже октябрь, и я вдруг понимаю, что провел с Шарлем почти год — гораздо дольше, чем рассчитывал вначале: очень много времени ушло на чтение о деле Дрейфуса. В библиотеке мне даже не приходится перемещаться на другой этаж: залы французской и немецкой литературы расположены рядом.

Мне не терпится узнать, куда же переехали самшитовый волк и тигр из слоновой кости. Я беру билет до Вены, чтобы взглянуть на дворец Эфрусси.

Новый дом нэцке бессмысленно огромен. Он похож на букварь классической архитектуры: по сравнению с ним даже парижские дома Эфрусси кажутся скромными. В этом дворце есть коринфские пилястры и дорические колонны, урны и архитравы, четыре небольшие башни по углам, а крышу поддерживают ряды кариатид. Нижние два этажа отделаны мощным рустом, следующие два этажа облицованы бледно-розовым кирпичом, а за кариатидами пятого этажа виден камень. Там собралось так много этих коренастых, бесконечно терпеливых гречанок в ниспадающих одеждах (тринадцать вдоль длинной стороны дворца, выходящей на Шоттенгассе, и шесть на фронтоне, обращенном к Рингштрассе), что начинает казаться, будто они просто выстроились в ряд, словно барышни на балу, не желающие танцевать. Мне некуда глаза девать от золота: и на капителях, и на балконах очень много позолоты. На фасаде сверкает даже позолоченное название, но оно здесь — относительно новый элемент: в этом здании сейчас штаб-квартира корпорации «Казино Австрии».

Здесь я тоже упражняюсь в рассматривании зданий. Вернее, пытаюсь упражняться, но теперь напротив дворца находится трамвайная остановка над станцией метро, откуда неиссякаемым потоком идут люди. Мне просто негде встать, прислониться к стене и смотреть. Я пытаюсь найти такое положение, чтобы линия крыши была видна на фоне зимнего неба, и чуть не ступаю на трамвайные пути. Какой-то человек в трех пальто и вязаном шлеме сурово отчитывает меня за такую беспечность, и я даю ему, пожалуй, чересчур много денег, лишь бы он оставил меня в покое. Дворец стоит напротив главного здания Венского университета, перед которым активисты сейчас собирают подписи сразу по трем поводам: против американской ближневосточной политики, против выбросов CO

«Ционштрассе»

Венскому «дворцу» к моменту прибытия нэцке было уже почти тридцать лет. Он строился приблизительно в то же время, что и особняк Эфрусси на рю де Монсо. Это очень театральное здание, рассчитанное на восторженные взгляды зрителей: именно таким его и задумывал заказчик — отец Виктора, мой прапрадед Игнац.

(В моем рассказе встречаются три разных Игнаца Эфрусси, принадлежащих к трем разным поколениям. Младший — мой двоюродный дедушка Игги. Я уже рассказывал о его токийской квартире. Второй Игнац — брат Шарля, парижский бретер и донжуан. А здесь, в Вене, мы встречаемся с бароном Игнацем фон Эфрусси, кавалером Железного креста III класса, пожалованным дворянством за заслуги перед императором, императорским советником, кавалером ордена Святого Олафа, почетным консулом короля Швеции и Норвегии.)

Игнац был венским банкиром со вторым по величине состоянием и владел еще одним огромным зданием на Рингштрассе, а также несколькими банковскими зданиями (и это только в Вене). Я нахожу бухгалтерский документ, где записано, что в 1899 году у него имелись в городе активы стоимостью 3 308 319 флоринов, что приблизительно соответствует двумстам миллионам нынешних долларов (70 % этого богатства составляли ценные бумаги, 23 % — недвижимость, 5 % — произведения искусства и ювелирные изделия, 2 % — золото). Это очень много золота, думаю я, да еще у него такой великолепный, совершенно «руританский» перечень титулов! Разумеется, чтобы как-то соответствовать такому перечню, необходимо иметь фасад с целой толпой кариатид и обильной позолотой.

Игнац был грюндером, «учредителем» эпохи

Gründerzeit

— периода становления новой Австрии. Он приехал в Вену с родителями и старшим братом Леоном из Одессы. В 1862 году, когда Дунай затопил Вену (вода поднялась до самых ступеней собора Святого Стефана), именно семья Эфрусси одолжила правительству средства для строительства набережных и новых мостов.

У меня есть портрет Игнаца. На этом рисунке ему, должно быть, лет пятьдесят. На нем довольно красивый сюртук с широкими лацканами, свободно завязанный галстук с жемчужной булавкой. Бородатый Игнац с темными, зачесанными назад волосами смотрит прямо на меня оценивающим взглядом, а его губы скептически поджаты.

История как она есть

В этом-то неумолимо-мраморном дворце и росли трое детей Игнаца. В пачке старых снимков, которые передал мне отец, есть салонная фотография, где эти дети запечатлены на фоне бархатной портьеры с пальмой в кадке. Старший сын, Стефан — красивый и немного нервный юноша. Он проводит целые дни в конторе с отцом, изучая премудрости торговли зерном. Анна — девушка с продолговатым лицом и огромными глазами, с густыми кудрями. У нее скучающее выражение лица, и иллюстрированный альбом едва не выпадает из ее рук. В пору, когда сделан снимок, ей пятнадцать лет, она занимается танцами, а еще разъезжает вместе со своей бесстрастной матерью с одного приема на другой. Младший, Виктор — мой прадедушка. В семье его зовут уменьшительным русским именем Таша. На нем бархатный костюм, он держит в руках бархатную шляпу и трость. У него черные, блестящие, волнистые волосы и такой вид, как будто ему обещали награду за то, что он проведет много времени здесь, вдали от своей классной комнаты, среди всех этих тяжелых занавесок.

Классная комната Виктора была обращена окном на строительную площадку, где заканчивали здание университета. Много лет из каждого окна фамильного дома на Рингштрассе были видны пыль и разрушение. И пока Шарль в Париже беседовал о Бизе с мадам Лемер, Виктор сидел в этой комнате венского дворца Эфрусси и занимался со своим немецким (точнее, прусским) наставником герром Бесселем. Под руководством герра Бесселя Виктор переводил с английского на немецкий фрагменты «Упадка и разрушения Римской империи» Эдварда Гиббона. Преподаватель учил его истории так, как ее понимал великий немецкий историк Леопольд фон Ранке. История вершится прямо сейчас, говорил наставник Виктору; история катится как ветер, бегущий по пшеничным полям, от Геродота, Цицерона, Плиния и Тацита, от одной империи до другой, и вот она докатилась до Австро-Венгрии, до Бисмарка, и продолжает катиться дальше, к новой Германии.

Чтобы понимать, что такое история, учил герр Бессель, ты должен хорошо знать Овидия, знать Вергилия. Ты должен знать, как вели себя герои, когда отправлялись в изгнание, терпели поражение или возвращались. Поэтому после уроков истории Виктор заучивает наизусть отрывки из «Энеиды». А после этого — наверное, для развлечения — герр Вессель рассказывает Виктору о Гёте, Шиллере и фон Гумбольдте. Виктор узнает, что любить Германию — значит любить Просвещение. И Германия означает освобождение от узкого, отсталого мышления, она означает

В семье все понимают, что Виктор — одаренный юноша, поэтому ему подобает такого рода образование. Как и Шарль, Виктор — «лишний» сын, и ему не придется становиться банкиром. На эту роль уже избран Стефан, как произошло когда-то со старшим сыном Леона Жюлем. На фотографии Виктора, снятой несколькими годами позже, где ему уже двадцать два, он похож на настоящего еврейского книжника: аккуратно подстриженная бородка, чуть более полное лицо, чем следовало бы, высокий белый воротник и черный сюртук. У него, разумеется, семейный нос Эфрусси, но самая заметная деталь — пенсне: примета, говорящая о том, что молодой человек хочет стать историком. В самом деле, в «своем» кафе Виктор мог подолгу рассуждать, как научил его наставник, о текущем моменте и о том, что реакционные силы следует рассматривать в контексте прогресса. И так далее.

У каждого молодого человека есть свое излюбленное кафе, и все они чуть-чуть отличаются друг от друга. Виктор ходил в «Гринштайдль» во дворце Герберштейна, поблизости от Хофбурга. Это было место, где бывали молодые писатели, где собирался кружок поэта Гуго фон Гофмансталя «Молодая Вена», куда приходил драматург Артур Шницлер. Поэту Петеру Альтенбергу доставляли почту прямо сюда, за его любимый столик. В этом кафе лежали горы газет и имелся полный комплект словаря Мейера — немецкого ответа «Британской энциклопедии», — чтобы посетителям было легче спорить. Там, под высокими сводчатыми потолками, можно было провести целый день с одной-единственной чашечкой кофе, что-нибудь писать, ничего не писать, читать утреннюю газету — «Нойе фрайе прессе» — и ожидать дневного ее выпуска. Теодор Герцль, корреспондент этой газеты в Париже, живший в квартире на рю де Монсо, тоже любил писать здесь и отстаивал свою нелепую идею еврейского государства. Ходили слухи, будто даже официанты здесь вступают в разговоры за большими круглыми столами. Это кафе являлось, по выражению сатирика Карла Крауса, «опытной станцией, готовящей конец света».

«Большая квадратная коробка, какие рисуют дети»

Витрину нужно было куда-то поставить. Супруги решили сохранить

Nobelstock

в неприкосновенности, как дань памяти Игнацу. Мать Виктора, Эмилия, решила (слава богу!) вернуться в свой пышный особняк в Виши, где можно пить лечебную воду и вволю тиранить служанок. В их распоряжении целый этаж дворца. Там, разумеется, полно картин и мебели, и есть еще слуги, — к ним прибавляется венская девушка по имени Анна, новая горничная Эмми, — зато этот этаж целиком принадлежит им.

После долгого медового месяца в Венеции им нужно принять какое-то решение. Может быть, разместить эти вещицы из слоновой кости в гостиной? Кабинет Виктора для них маловат. Или в библиотеку? Нет, только не в библиотеку, возражает он. В угол столовой — рядом с сервантом в стиле буль? Выходит, в каждом из этих помещений возникают свои сложности. Это ведь не квартира «чистейшего ампира» вроде парижского особняка Шарля с тщательно подобранными предметами обстановки и картинами. Это просто нагромождение

всякого добра

, в изобилии покупавшегося четыре десятка лет.

Этот большой стеклянный шкаф представляет для Виктора особую сложность, потому что он приехал из Парижа, а ему не хочется, чтобы у него перед глазами постоянно находился предмет, напоминающий о другом городе, о другой жизни. Дело в том, что Виктор и Эмми никак не могут понять, что им делать с подарком Шарля. Конечно, они восхитительны, эти маленькие резные фигурки, они забавны и изящны, и совершенно очевидно, что любимый кузен Шарль выказал чрезмерную щедрость. Но малахитовые с позолотой часы, и пару глобусов от кузенов из Берлина, и Мадонну можно пристроить сразу (в гостиную, в библиотеку, в столовую), а вот эту витрину — нет. Она слишком причудлива и своеобразна, вдобавок громоздка.

Восемнадцатилетняя Эмми, поразительно красивая и безупречно одетая, обо всем имеет свое мнение. И Виктор предоставляет ей самой решить, как лучше разместить все эти свадебные подарки.

У Эмми очень стройная фигура, светло-каштановые волосы и серые глаза. Она вся как будто светится и обладает редким качеством — везде и всюду изящно и непринужденно двигается. У Эмми очень красивые движения. Она красиво сложена и носит платья, которые подчеркивают ее узкую талию.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Вена, Кевечеш, Танбридж-Уэллс, Вена (1938–1947)

«Идеальное место для шествий масс»

Десятое марта 1938 года. На плебисцит возлагают большие надежды. Накануне вечером в Инсбруке австрийский канцлер произнес пламенную речь, вспоминая клич старинного тирольского героя: «Люди! Час пробил!» Стояла великолепная зимняя погода, небо было ясным и безоблачным. С грузовиков разбрасывали листовки, всюду висели плакаты с решительным

«Ja!».

«С Шушнигом — за свободную Австрию!» На стенах и тротуарах были нарисованы белой краской кресты Отечественного фронта. На улицах собрались толпы, колонны молодежи скандировали: «Да здравствует Шушниг! Да здравствует свобода!» И «Красно-бело-красный — до самой смерти!» «Израэлитише культусгемайнде» (ИКГ) удалось собрать для этой кампании огромные деньги — пятьсот тысяч шиллингов (восемьдесят тысяч нынешних долларов): планировавшийся плебисцит был бастионом для венских евреев.

В пятницу, 11 марта, еще до рассвета, начальник венской полиции разбудил Шушнига: на границе с Германией наблюдается передислокация войск. Поезда встали. Стояло очередное ясное, солнечное утро. Это был последний день Австрии — день ультиматума Берлина. Вена отчаянно пыталась понять, собирается ли Лондон, или Париж, или Рим поддержать Австрию, которой Германия выставила еще более жесткие требования: сместить канцлера и поставить на его место прогитлеровского министра Артура фон Зейсс-Инкварта.

Одиннадцатого марта ИКГ ассигнует на кампанию Шушнига еще триста тысяч шиллингов. По слухам, армейские колонны уже перешли границу. Поговаривают, что плебисцит могут отложить.

Радио (огромный английский приемник, коричневый и нарядный, с круговой шкалой с названиями мировых столиц) стоит в библиотеке, и Виктор с Эмми проводят весь день там, ловя новости. Даже Рудольф слушает вместе с ними. В половине пятого Анна приносит Виктору чай в стакане и фарфоровое блюдце с ломтиком лимона и сахаром, а Эмми — чай по-английски и голубую мейсенскую шкатулку с таблетками от сердца. Рудольфу — кофе: ему девятнадцать, и он все делает наоборот. Анна ставит поднос на библиотечный стол с книжной подставкой. В семь часов «Радио Вена» объявляет, что плебисцит откладывается, а через несколько минут сообщает об отставке всех министров, кроме Зейсс-Инкварта, симпатизирующего нацистам. Он остается в должности министра внутренних дел.

Без десяти восемь по радио выступает Шушниг: «Австрийцы и австрийки! Сегодняшний день поставил нас перед очень серьезным, перед решающим выбором… Правительство Рейха предъявило ультиматум федеральному президенту, чтобы он назначил канцлером кандидата, указанного правительством Рейха… иначе… германские войска немедленно, сей же час, перейдут нашу границу… Поскольку даже в этот священный час мы не желаем проливать германскую кровь, мы отдали армии приказ: в случае, если вторжение действительно произойдет, отступить, не оказывая существенного сопротивления, и ждать решений, которые будут приняты в течение следующих нескольких часов. А теперь я расстаюсь с австрийским народом и прощаюсь с вами по-немецки и от всей души желаю: да защитит Господь Австрию».

«Неповторимая возможность»

Как я могу писать о том времени? Я читаю мемуары, дневники Музиля, смотрю на фотоснимки улиц, сделанные в тот самый день, на следующий день, днем позже. И читаю венские газеты. Во вторник пекарня «Хермански» начала выпекать «арийский» хлеб. В среду увольняют адвокатов-евреев. В четверг неарийцев исключают из футбольного клуба «Шварц-Рот». В пятницу Геббельс раздает бесплатные радиоприемники. Появляются в продаже «арийские» бритвенные лезвия.

У меня есть паспорт Виктора со всеми штампами и тонкая пачка писем, которыми обменивались тогда члены семьи. Я раскладываю все это перед собой на длинном столе. Я перечитываю их снова и снова, мне хочется, чтобы они рассказали мне, как все это было, что чувствовали тогда Виктор и Эмми, сидя в доме на Ринге. У меня есть папки с выписками из архивов. Но я понимаю, что не смогу собраться с мыслями, оставаясь в Лондоне, сидя в библиотеке. Поэтому я снова еду в Вену, во дворец.

Я стою на балконе третьего этажа. Я привез с собой нэцке (на этот раз светло-коричневый каштан из слоновой кости, один из трех, с небольшим белым пятнышком) и ловлю себя на том, что постоянно тереблю его в кармане, верчу пальцами. Я крепко хватаюсь за перила балконной ограды, гляжу вниз, на мраморный пол, и думаю о туалетном столике Эмми, который когда-то полетел туда. И думаю о нэцке, оставшихся непотревоженными в своей витрине.

Я слышу, как с Рингштрассе в арку входит группа бизнесменов (они идут сюда на деловую встречу), доносятся обрывки их разговора и смех, и я слышу, как вместе с ними внутрь проникают отголоски уличного шума. И эти голоса вдруг напоминают мне рассказ Игги. Он говорил, что старый привратник, герр Кирхнер, который распахивал ворота и отвешивал низкий поклон, чтобы позабавить детей, в день прихода нацистов просто ушел и оставил ворота на Рингштрассе широко открытыми.

В них решительно входят шестеро гестаповцев в безукоризненной форме.

«Годен для одной поездки»

Что нужно Виктору, Эмми и Рудольфу, чтобы покинуть Остмарк, Восточную марку Рейха? Они могут сколько угодно стоять в очередях, выстроившихся к многочисленным посольствам или консульствам — ответ всюду один: квоты уже закончились. В Англии уже столько беженцев, эмигрантов, попавших в нужду евреев, что она еще много лет не намерена выдавать разрешений на въезд. Эти очереди становятся опасными, потому что их патрулируют эсэсовцы и полиция — а они настроены далеко не дружелюбно. Стоящие в очередях ощущают постоянный страх: а вдруг тебя затолкают в один из этих полицейских грузовиков и увезут в Дахау?

Им нужно достаточно много денег, чтобы выплачивать возникающие невесть откуда новые налоги, платить за многочисленные карательные разрешения на эмиграцию. Им нужно иметь декларацию о собственности, которой они владели 27 апреля 1938 года. Такой документ выдает особое ведомство, оформляющее декларации о еврейской собственности. От них требуется задекларировать свой отечественный и заграничный капитал, все объекты недвижимости, активы, сбережения, доходы, пенсии, ценности, предметы искусства. Затем нужно пойти в Министерство финансов, чтобы доказать, что за семьей не числится никаких невыплаченных налогов на наследство или строительство, а затем предъявить свидетельства о доходах, о коммерческом обороте и пенсии.

И вот 78-летний Виктор пускается в тур по исторической Вене: он посещает одну контору за другой, получает отказ в одном месте, не может попасть в другое, стоит в очереди, чтобы попасть в другие конторы, где ему предстоит снова занимать очередь. Ему приходится стоять перед множеством столов, отвечать на вопросы рявкающих чиновников, смотреть на печать, лежащую на подушечке, пропитанной красными чернилами, от которой зависит, позволят ему уехать или нет, и вникать в смысл всех этих налогов, указов и протоколов. Прошло всего шесть недель со дня Аншлюса, и с появлением всех этих новых законов, новых людей, севших за чиновничьи столы, которым не терпится быть замеченными, не терпится хорошо зарекомендовать себя в Восточной марке, жизнь превратилась в хаос.

Эйхман создает Центральное бюро еврейской эмиграции в арианизированном дворце Ротшильда на Принц-Ойген-штрассе, чтобы быстрее обрабатывать данные евреев. Он умело организует процесс. Его начальство приятно удивлено. Это новое ведомство демонстрирует, что, оказывается, в его стены человек вполне может войти, имея богатство и гражданство, а выйти несколько часов спустя с одним только разрешением на выезд.

Люди превращаются в тени собственных документов. Они ждут заверения бумаг, ждут писем с поддержкой из-за океана, ждут обещаний рабочего места. У людей, которые уже выехали из страны, просят одолжения, денег, свидетельств о родственных узах, каких-то несуществующих фирмах, чего угодно, написанного на какой угодно гербовой бумаге.

Слезы — в природе вещей

Виктор поселился в Танбридж-Уэллсе вместе с моими бабушкой и дедушкой, моим отцом и дядьями в арендованном пригородном доме, носившем название Сент-Дэвидс. Кирпичная дорожка «в елочку» вела к крыльцу от калитки между живыми изгородями из бирючины. Это был крепкий дом. На клумбах росли розы, в огороде — зелень и овощи. Это был самый обычный дом в обычном кентском городке в тридцати милях к югу от Лондона, надежный и даже по-своему степенный.

По воскресеньям они посещали утреннюю службу в церкви Короля-мученика Карла I. Мальчики (восемь, десять и четырнадцать лет) ходили в школу, где, повинуясь строгому внушению директора, местные дети не дразнили их за акцент. Они коллекционировали осколки снарядов и солдатские пуговицы и строили замысловатые замки и корабли из картона. По выходным они гуляли по окрестным буковым лесам.

Элизабет, которой раньше никогда не приходилось возиться на кухне, теперь училась готовить. Ее бывшая кухарка, тоже перебравшаяся в Англию, присылала ей многостраничные письма с рецептами, например,

Salzburger Nockerln,

зальцбургских клецок, и шницелей, а также подробными наставлениями: «Благородная дама медленно наклоняет сковородку».

Она давала уроки латыни соседским детям, чтобы хватало денег на домашнее хозяйство, а еще брала переводы, чтобы у мальчиков были велосипеды: каждый стоил восемь фунтов стерлингов. Она снова пыталась писать стихи, но поняла, что ничего не выходит. В 1940 году она написала эссе о Сократе и нацизме — три страницы, полных ярости, — и послала его в Америку своему другу, философу Эрику Фегелину. Она продолжала вести переписку с рассеявшимися по всему свету родственниками. Гизела с Альфредо и сыновьями теперь жили в Мексике. Рудольф — в арканзасском городке. Однажды он прислал ей вырезку из «Парагулд солифоун» со статьей, где говорилось, что «Рудольф Эфрусси, барон Эфрусси, как называли бы его в Старом Свете, высокий, симпатичный парень, извлекает из своего саксофона новейшие мелодии». Пипс и Ольга находились в Швейцарии. Тете Герти удалось вырваться из Чехословакии, теперь она жила в Лондоне, но по-прежнему не было никаких вестей о тете Элизабет Еве и дяде Енэ, которых последний раз видели в Кевечеше.

Хенк, мой дед, ездил на работу в Лондон на утреннем поезде, отходившем в 8.18. Работа его состояла в том, что он помогал выяснять местонахождение голландских торговых судов и заниматься корректировкой их маршрута.