И снятся белые снега…

Вакуловская Лидия Александровна

Рассказы и повести известной писательницы Лидии Вакуловской о наших современниках. Люди разных судеб, разных характеров проходят перед нами. И в повестях, и в рассказах сквозит главное: доброе отношение к жизни и к людям, человечность, а также общий жизнеутверждающий тон.

Рассказы

Городок провинциальный

Старые люди и поныне вспоминают, как когда-то, во времена оны, в нашем провинциальном городке шумели шумные базары и длились они и по два, и по три дня, хотя это были совсем не ярмарки, а просто базары. И будто съезжался на них народ не только из ближних местечек, ну, скажем, из Городни, Седнева, Тупиева или Березного, а даже из солидных городов Чернигова и Гомеля, а то и вовсе из самого Киева.

В те времена оны городок наш был сплошь деревянным, домишки сплошь в один этаж, а улочки, взяв начало у железнодорожного вокзала, лучами разбегались во все стороны, как радиусы в круге. И со всех сторон к городку вплотную подступал вековой сосновый лес. Из сосны рубили дома, сараи, всякие склады и хранилища, ставили заборы, мастерили телеги, сани и даже лодки, наводили кладки через ручьи и заболоченные места. Потому в домах всегда удерживался духмяный запах смол, а летом, в жару, бревенчатые стены обливались клейкими золотистыми слезами. Такие же вязкие слезы закипали снаружи на срубах глубоких колодцев, на сосновых бадьях и воротах, и вода отдавала смолой и хвоей, имела неповторимый запах и вкус, не сравнимый ни с какой другой водой.

Но вернемся все же к тем давним базарам и к этим сегодняшним россказням о них.

Так вот, если верить россказням, то тогда наш городок обрывался своей южной окраиной как раз на том месте, где нынче стоит двухэтажное лупастое здание почты (теперь за нею ого-го на какую длину протянулись улицы!), а за этим местом зеленым ковром расстилалась широченная поляна, с которой открывался вид сразу на три картины: на городок, что припадал к ней с одной стороны, на лес, что подпирал ее с другой стороны, и на реку, что обвивала ее с третьей стороны. И там, на той поляне, шумели-гудели те развеселые базары, напоминавшие собой большие праздничные гулянья. Там вроде бы, не только совершались купля и продажа, не только велся строгий и расчетливый торг, но и шло там великое веселье: и медовуха рекой лилась, и поросята жарились на жаровнях, и салом закусывали такой толщины, какого теперь не водится, и вареными яйцами такой величины, каких теперь куры не несут, и комната «Кривое зеркало» имелась, где народ со смеху падал, и на гигантских «шагах» раскатывались, и качели были такие, что на них выше леса взлетали, и заезжие фокусники-китайцы всякие потешные номера показывали. Тогда на базарах парубки с девчатами знакомились, как теперь, скажем, возле кинотеатра или в Доме культуры, и некоторые тут же уговор вели, когда сватов засылать и когда свадьбу играть. А цыгане не одними лошадьми торговали, но и дрессированных медведей водили. Медведи под бубны танцевали и кланялись публике, снимая лапами шляпы со своих медвежьих голов.

За вечерним чаем

Как жаль, дорогой читатель, что никогда ты не бывал на пашей соседней улочке. И коль уж не бывал, так расскажу я тебе, что на той улочке, во второй хате от угла, которая известью побелена, живет Устя Ефимовна Сорока. Эту хату можно еще и по палисаднику узнать. В нем такая славная береза белым стволом светит, что глаз не отвести. И еще ориентиры для опознания есть: соломенная крыша, доставшаяся хатке еще с дореволюционных времен. Теперь, на фоне шиферных и оцинкованных кровель, она выглядит довольно эффектно, являя собой не поддельную, а истинную старину. На этой крыше издавна вьют гнезда аисты, и частенько можно видеть, как под вечер, особенно на закате солнца, белая птица часами неподвижно простаивает в гнезде на одной ноге, грациозная и статная, как мраморное изваяние. Присутствие гордых аистов, приносящих, по преданью, счастье тем, у кого они селятся, опять-таки выгодно отличает хатку Усти Ефимовны от прочих домов с их однообразно-скучной паутиной антенн над печными трубами.

Следующим ориентиром является водозаборная колонка на улице, обращенная краном на калитку Усти Ефимовны. Еще — заброшенный колодец, схваченный с боков красно-бурым забором, так что одна половина колодца принадлежит улице, а другая прячется во дворе. Трухлявое дерево колодца насквозь поросло зеленым мхом, а сам он навечно заколочен деревянной крышкой, — это для того, чтоб разбойники-мальчишки не бросали в него дохлых крыс и кошек или чтоб не угодил в него ненароком какой-нибудь не в меру подвыпивший ночной гуляка.

Иногда средь дня во дворе Усти Ефимовны пронзительно завизжит кабанчик, извещая тем самым, что он проголодался, а кабанчик этот, надобно сказать, чрезвычайно прожорлив и на него не напасешься. Часто, тоже среди дня, неистово закудахчет курица, спустя какое-то время тревожно заквохчет другая, а потом и третья, предупреждая тем самым, что она желает снестись. Что ни день на рассвете, в один и тот же час, петух голосисто извещает из сарая о приходе утра и призывает к немедленному пробуждению ближних соседей. И совсем уж часто, к тому же в неопределенное время, за забором звонко тявкает Жучка, маленькая собачонка неизвестной породы, с лохматой черной шерстью в завитушках, закрывающих ей глаза и нос. Жучка — крайне шкодливое существо. Прокравшись в палисадник, она на брюхе выползает на улицу, хватает исподтишка за ноги прохожих и опрометью кидается с радостным лаем во двор. А кроме того, Жучка ворует из гнезд куриные яйца и, заметая следы, пожирает их вместо со скорлупой, о чем ее хозяйка, Устя Ефимовна, совершенно не догадывается, а полагает, что ей просто не везет на кур-несушек.

Вот, пожалуй, и все приметы, по которым легко отыскать при желанны хатку Усти Ефимовны.

В этой хатке и живет одиноко Устя Ефимовна Сорока. И хотя ей вскоре округлится восемьдесят лет, хотя она уже пережила едва ли не всех своих сверстников и сверстниц, ее никак не назовешь согбенной, дряхленькой старухой. Напротив, Устя Ефимовна все еще скора на ногу, памятью светла и на зрение не жалуется, ибо с первого раза попадает ниткой почти в невидимое ушко иглы. А главное, на слова она чрезвычайно охотна и просто-таки мастерица вывязывать всякие история. И вяжет она их уж очень ладненько: словечко к словечку, как петельку за петельку, цепляет, глядишь — и узор получился.

Проводница скорого

Софья Гавриловна посидела на дворовом крылечке и отдохнула от стирки ровно столько, чтоб выкурить одну тоненькую папиросу. Потом трудно поднялась и, охая и держась рукой за поясницу, пошла в сени посмотреть, не готова ли вода, гревшаяся в ведре на керогазе. Стирка развезлась у нее на полдня, хотя и белья-то было с гулькин нос. Но в ее возрасте, в полных семьдесят лет, даже этот гулькин нос был для нее малопосилен. Не то, чтобы совсем непосилен, а именно малопосилен, потому что от стояния склоненной над корытом у нее сразу начинала ныть поясница и трудно было сгибаться и разгибаться.

Она ошпарила кипятком уже постиранные раз и вновь намыленные тюлевые занавеси, поклала в корыто остальное белье и попробовала стирать, сидя на табуретке. Но так было совсем несподручно, и от табуретки пришлось отказаться. И когда отставляла ее в сторону, услышала, что на парадное крыльцо кто-то поднимается твердыми шагами, Потом задергалась дверная ручка.

— Кто тут дергает? — спросила через двери Софья Гавриловна.

— К вам можно зайти? — ответил за дверью незнакомый мужской голос. Голос был сочный, но какой-то неуверенный.

— Идите в калитку, бо у меня эти двери гвоздями забитые, — сказала Софья Гавриловна, вытирая мокрые руки. И вышла на крылечко, сбегавшее тремя ступеньками во двор, поглядеть, что за незнакомец явился, ибо все знакомые знали, что парадный вход у них давно заколочен, потому что дверь совсем перекосилась.

Повести

А поезда спешат, спешат…

Ночь была теплая, с яркой луной и блестевшим звездным небом, удивительно ласковая, светлая ночь, какими славится июль в пору уборки хлебов, молотьбы и увоза с полей нового урожая — несчетных тонн еще сыроватого, сыпучего, пряно пахнущего зерна. И река, близко подступавшая к селу Сосновке, в эту чудесную ночь дышала теплом, лунный свет нежно голубил воду, и на этой чуть вздрагивающей голубизне резко белели у берега, слегка покачиваясь, крупные лилии. На берегу стоял грузовик, доверху нагруженный свежим зерном, а дальше, в полях, светились неподвижные и шевелящиеся огни, оттуда доносился приглушенный шум грузовиков и стрекот комбайнов.

По древней крестьянской привычке Соня и Толик купались в отдалении друг от друга, а накупавшись, наплававшись, наперекликавшись меж собой, вдоволь насладившись теплой рекой, выбрались порознь на берег, разбежались в разные стороны и переоделись в сухое, пригибаясь в невысоком кустарнике.

— Опять мама заругает, — сказала Соня, подходя к Толику и отжимая руками мокрые волосы.

— Сейчас домчу тебя. И сам домой забегу: папиросы кончились. Надень, замерзнешь. — Он набросил на нее свой пиджак. — Постой, лилии забыли! — вспомнил он и побежал к берегу.

Самолет идет на юг

Еще с вечера все было решено. Еще с вечера Платон Ушаров знал, что утром полетит к Медвежьей сопке, снимет поисковую партию Красова. Того самого известного геолога Красова, которому каждый год не хватает весенне-летне-осенних месяцев для изыскательских работ и которого каждый год прихватывают в тундре крутые морозы. Его партию приходится в срочном порядке самолетом перебрасывать на базу.

Еще с вечера было решено, что, сняв геологов, Ушаров сделает два репса в бухту Прозрения (нужно перебросить спецгруз), потом предстоял полет на полярную станцию близ Конергино. Что касается дальнейших рейсов, то их пока разрабатывало и утрясало начальство.

Но уже под утро весь стройный график полетел вверх тормашками.

Разбуженный телефонным звонком, Ушаров услышал в трубке размеренный басок командира отряда.

Домой

История из жизни в двух частях

Часть первая

Мечты Леонида Владимировича Сапожкова

Уснуть ему мешала не качка, хотя судно изрядно болтало. Шторм на Балтике в осеннюю пору — чертовски неприятная штука. Волны идут непрерывно, подгоняя друг друга, и корабль, преодолев одну волну, зависает на гребне другой с выдернутым из воды винтом, отчего все внутренности корабля начинают мелко дрожать.

Еще вчера, когда вышли в открытое море и легли на курс, началась эта мелкая нудная трясучка. Правда, после полуночи волна несколько спала, и теперь, лежа в каюте на верхней койке, Леонид Владимирович слышал, как волна, накатываясь, бьет в обшивку, стегает по иллюминатору и с прежним чмоканьем откатывает от каюты, чтобы в следующую минуту снова ударить в обшивку у самой головы. Однако уснуть ему мешала не качка и не гул расходившегося моря. Он немало побродил по разным морям, пересекал в свое время Атлантику, знавал коварство Тихого океана, тайфуны Индийского и в общем-то всегда легко переносил капризы водной стихии. Но тогда он был молод и здоров и не знал, что такое сердце.

Снова гухнула в корпус вода и снова у Леонида Владимировича тисками сжало сердце, сразу остро кольнуло в лопатку и будто током прострелило левую руку. Леонид Владимирович лежал на правом боку, держа правую руку на сердце, и слышал, как оно неравномерно бьется: то совсем остановится, то часто заколотится и слова замрет.

Так он лежал и прислушивался, быть может, целый час к немощной работе своего сердца, и вдруг ему стало страшно: он подумал, что сердце вот-вот разорвется и наступит конец — не может же оно так долго бороться само с собой? Это как поршень в цилиндре: если нарушен ритм — значит, износ, а если износ и нарушен ритм — конец неминуем.

Часть вторая

Действия Леонида Владимировича Сапожкова

Его разбудила жена.

— Поднимись и оденься, сейчас придут таможенники, — говорила она, толкая его в плечо.

Просыпаясь и поворачиваясь на спину, Леонид Владимирович прежде всего подумал, что опять он спал на левом боку, чего совсем нельзя делать при болезни сердца. Потом лишь до него дошел смысл сказанного женой. Но он не ответил ей и снова закрыл глаза.

— Ты меня слышишь? На борт поднимаются таможенники, — сказала жена уже с нотками раздражения.

Романтик

Николай с вечера нахлестался: пил долго, уже не шло, но он через силу вливал в себя дерущий глотку спирт, ругался с Венькой, будто тот сидел рядом, а не удрал вчера из поселка, стучал по столу кулаками, а то, притихнув вдруг, плакал пьяной слезой, просил Веньку остаться, не бросать его здесь одного и нес что-то такое о святости мужской дружбы, о подлости измены, которую во веки веков не простит. И уже не помнил, как повалился в одежде и валенках на топчан.

К утру он проснулся от холода, оторвал от подушки чугунную голову, спустил на пол ноги, и на мгновенье все качнулось, поплыло в глазах: колченогий стол со следами вчерашнего, пустой Венькин топчан, выбеленное морозом окошко, припадавшее прогнившим подоконником к самому полу, — словом, качнулась и поплыла вся грязная покосившаяся хибара с пометенным вспученным полом, с закопченными стенами, с железной печкой у порога и одним промерзлым, в инее, углом. Голая лампочка, свисавшая с потолка на проводе, оплетенном сажей, ржавенько осветила все это.

Пошатываясь, Николай прошел к столу, взял кружку — хотелось пить. Отхлебнул из кружки и тут же, передернувшись, выплюнул, — оказался спирт. С брезгливостью выплеснул в угол остаток, поплелся к порогу, где стояло ведро с водой. Сверху ведро затянуло коркой льда, Николай кружкой разбил лед, жадно напился. И совсем замерз от холодной воды. Надел полушубок и шапку, сел на свой топчан и закурил. Папиросный дым не таял в промерзлом воздухе хибары, пластался над столом, заволакивал лампочку.

— Сволочь!.. — зло сказал Николай, имея в виду уехавшего Веньку. — Скоти-и-ина, — снова сказал он, но уже с тоской, обиженно.