И был вечер, и было утро. Капля за каплей. Летят мои кони

Васильев Борис Львович

Васильев Борис

Какими бы тяжелыми ни были времена, важными политические события, - главным в прозе Бориса Васильева остается человек с его страхами и безрассудством, низостью и благородством. "Век двадцатый - век необычайный" - ему и посвящены произведения, вошедшие в эту книгу: роман о революции 1905 года "И был вечер, и было утро", повесть о Катынском расстреле "Капля за каплей", автобиографическое повествование "Летят мои кони...".

Содержание:

И был вечер, и было утро

Капля за каплей

Летят мои кони

И был вечер, и было утро

Роман

ПРОЛОГ

Отца привезли с фронта в самом конце сорок третьего, как рассказывала сестра. Отвалявшись в госпиталях, он был признан негодным к строевой, оставлен в Москве при Политуправлении, ходил с палочкой на службу, а через год родился я. Это событие пришлось на дни победных салютов, но, измученная ожиданиями, недоеданиями, гибелью родных, близких и знакомых, мама не успела толком порадоваться, и моим первым детским впечатлением стало мокрое Ваганьковское кладбище, черная осень да ветер в голых деревьях. И еще растерянные слова отца:

— Как же так? Ведь в меня стреляли. В меня ведь…

Хозяйничать пришлось сестре. Она была старше на семь лет, но между нами лежали не годы, а война: для меня эта война оказалась историей, а для нее — жизнью, что и сделало сестру старше собственного возраста. Кроме того, отец упорно не желал приводить в дом новую хозяйку, несмотря на все сватовства, советы и знакомства, и сестра досыта хлебнула горяченького в свои школьные годы. Потом я как-то спросил у отца, почему он решил все взвалить на девчоночьи плечи.

— Это ведь для меня жена, — невесело усмехнулся он. — А для вас мачеха, для друзей — всегда посторонняя. Видишь, сколько неудобств?

Мы и друзья были отцовским миром, островом в океане, кораблем, на котором он, как и всякий человек, пересекал реку от берега, где ему даровали жизнь, до берега, где ему даруют смерть. Но мне тогда исполнилось семнадцать, я впервые влюбился и впервые считал отца абсолютно неправым. А отец опять лежал в госпитале, и из него опять извлекали немецкое железо…

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Мои предки жили в городе Прославле. Был такой древний городишко на пути из варяг в греки, из Руси в Литву, из Великого Московского княжества в Речь Посполитую, с Востока на Запад и с Севера на Юг. Он торчал у всех на дороге, все в него утыкались, перепрягали лошадей, спали, ели, отдыхали, а дальше — как повезет. Везло — ехали, куда стремились, не везло — возвращались или оседали, и постепенно старая Крепость со всех сторон оказалась облепленной всеми племенами и народами. Ну, а поскольку в городе оказалась такая смесь, то там издревле власти национальностью не интересовались. Дескать, никакой на вас географии не хватит, чтобы упомнить откуда, прикинуть куда, и вычислить зачем. И писали всем чохом: житель города Прославля. А если короче, то прославчанин или прославчанка. Вот как обстояло дело, когда мои дедушка и бабушка еще не успели родиться. Тогда все было старым. Старые города, старые люди, старые взгляды, старая география и старая история. А теперь новое. Новые города, новые люди, новые взгляды, новая география и новая история. И по этой новой истории с географией выходит, что никакого города Прославля на свете нет.

Все перечные города наши исстари делятся на две части: либо на правую и левую (это если река — через город), либо на верхнюю и нижнюю, на Подол и Гору. А вот наш Прославль делился на три: на Крепость, Успенку и Пристенье, и здесь придется объяснить топографию, а то будет путаница. Ну, Крепость — это понятно. Это лучшая часть города на холмах правого берега, обнесенная стеной, построенной еще аккурат перед Смутным временем. Там жили богатые, чиновники да гимназисты, а остальным житье было не по карману, да и не по чину, как тогда говаривали. До реки Крепость не доходила, потому как строитель ставил ее по холмам, а между холмами и берегом лежала широкая луговина. Вот ее-то и стали заселять в первую очередь, поскольку, если враг покажется, можно всегда удрать в Крепость. Так образовалось Пристенье, жители которого постепенно прибрали к рукам торговлишку, ловко перехватывая мужиков, нацелившихся с возами в Крепость. Здесь оказались со временем главная торговая площадь, главные торговые склады, главные базары, лабазы, лавки и магазины и вообще центр торговли всего города, вследствие чего и жили в Пристенье купцы и лабазники, приказчики да ворье, потому что какие же торги без ворья или приказчик без жулика? Таких не бывает, а коли так, то и жители Пристенья посторонних не жаловали, к себе подселяли без охоты, а прогоняли с удовольствием и всегда в одну сторону: за реку. Там была гора, на которой когда-то в древности стоял мужской монастырь Успенья Божьей Матери, в древности же и захиревший, но успевший обрасти хатенками, что опятами. С той поры это место и называлось Успенкой, где жил люд мастеровой, изгнанный аристократией из Крепости и перекупщиками — с Пристенья и редко с ними общавшийся, да и то лишь по делу. Стачать сапоги, привезти дровишек, сшить одежонку, построить, доставить, починить, донести, поднести, дотащить, оттащить — ну, и так далее. Тогда вспоминали про Успенку, которая всегда есть хочет, как прорва ненасытная. И посылали — за.

Но раз в году — на Крещение — Успенка приходила сама. Она шла через реку на Пристенье, на ходу сбрасывая полушубки и засучивая рукава. А навстречу в полной готовности двигалась противная сторона: купчики, лабазники, приказчики да мелкое ворье. В центре сходились и ругались, пока из Пристенья и из Успенки не подходили выборные судьи: по пять с каждой стороны. За ними мальчишки тащили лавки; судьи усаживались рядком и давали сигнал. И начиналась знаменитая крещенская драка до тех пор, покуда противник не побежит, а судьи следили, чтобы дрались по чести, без железа и дреколья.

Крепость в побоище не участвовала, но выходящая на реку стена ее была полна зрителей, а особенно зрительниц. Ведь именно здесь, на крещенском льду, рождались не книжные, не былинные, не песенные даже, а реальные, во плоти и крови (особенно во крови), герои города Прославля. Полуголые удальцы дрались в лютый мороз с такой яростью, что их жар обжигал восторженных барышень на высокой стене. Они наблюдали, так сказать, из лож, но юное поколение Успенки и Пристенья было совсем рядом, на расстоянии, указанном высокими судьями, не только поддерживая своих воплями и восторгом, но и вытаскивая из кулачной свалки павших для оказания посильной помощи. Выражаясь современным языком, они-то и были болельщиками, в то время как любопытные жители Крепости оставались всего-навсего зрителями.

— Ломи, Успенка!

ГЛАВА ВТОРАЯ

Мне часто снится город моих предков. Суровая, аристократичная и неприступная Крепость с чисто подметенными улицами в каштанах и кленах; с аккуратными особнячками, равными не тщеславию владельца, а его возможностям; с рессорными экипажами на резиновом ходу; с всадниками на таких лошадях, какие могут только присниться Байрулле; с тихими, малолюдными и очень торжественными церквами и соборами, с чинными гимназистками и бахвалами гимназистами, с франтами офицерами и старательными чиновниками, с благолепием прошлого, благополучием настоящего и отсутствием будущего. Это Крепость. Цитадель традиций, аристократизма, чести, благородства, презрения, холода, надменности и чудачества. Она не стоит над Прославлем — она парит над ним.

Если Крепость — вершина, то Пристенье — подножие. Солидное, неспешное, сытое, хитрое, а потому и недоверчивое. Мощенные крупным булыжником улицы подметены, но как-то неопрятно смотрятся, может быть, потому, что голы: здесь деревья на улицах заменяются георгинами в палисадниках и геранью на окнах. Дома пузаты, высоки, длинны, широки и вообще неестественны, ибо выявляют не вкус владельца, а его кредит; маленькие — и не очень маленькие — деревянные дома и домишки служат фоном купеческим замкам Пристенья, а также убежищем второсортности, вдовства, начинающих, услужающих, доживающих и ворья, которого тут, что воробьев. Церквей здесь, что лавок, но лавки жизнеспособнее церквей, потому что они служат живым, тогда как церковь Пристенья существует с отпеваний да посмертного отпущения грехов, и рынок куда священнее для жителя Пристенья, чем храм Господень. Здесь торгуют хлебом и девочками, скотом и своднями, колониальным товаром и порнографией из Одессы, выдаваемой за парижскую. Можно было бы сказать, что жизнь здесь кипит, если бы могло кипеть ведро с тараканами. Оно кишит, и жизнь в Пристенье тоже. Кишит жизнь: скрипят бесконечные обозы и бесконечные засовы, грохочут сгружаемые товары и отпираемые лавки, визжат свиньи в мясных рядах, дешевые девочки вокзалов и ножи на точильных камнях. И непременно где-то кого-то бьют: то ли приказчики вора, то ли воры приказчика, то ли те и другие вместе цыгана, поляка или студента. Это — Пристенье. Чрево города, его жратва и его отбросы, его наслаждения и его отрава, его сегодняшняя сытость, его похоть и его равнодушие. Оно ненавидит прошлое, ибо прошлое его темно и преступно, сочно живет настоящим и недоверчиво поглядывает в будущее, уповая на бессмертный рубль куда больше, чем на бессмертную душу.

Если Крепость потребляет, Пристенье поставляет, то должен же кто-то делать то, что можно потреблять и поставлять? Должен. И есть. И пребудет во веки веков: это Успенка.

Здесь улицы заросли травой, куры шарахаются из-под ног, голубки воркуют на дырявых крышах, а собаки по совместительству охраняют все дома разом. Я сказал, что улицы заросли, но, строго говоря, здесь и нет-то никаких улиц. Здесь исстари строились, как хотели, и если окна Данилы Прохоровича смотрят на дом Байруллы Мухиддинова, то окна Байруллы смотрят вообще черт-те куда, но совсем не в окна Самохлёбова; а для того чтобы завезти дрова во двор Юзефа Яновича, надо сперва въехать во двор Теппо Раасекколы, пересечь его под углом, снять кусок забора, разделяющего владения Теппо от владений Маруси Прибытковой, миновать ее двор, выбраться на какую-то никому не известную и никуда не ведущую улицу и только потом дотащиться до пана Заморы через угол сада Кузьмы Солдатова. Но это никого не смущает, люди сообщаются друг с другом по кратчайшим расстояниям, не принимая во внимание ни заборов, ни оград, ни чужих дворов, ни общих собак, а гроб с покойником передают на руках по такой прямой линии, которой позавидовал бы и сам великий градостроитель Росси. Здесь от зари до зари вздыхают кузнечные мехи, орут младенцы, ржут лошади, смеются женщины, стучат молотки, визжат пилы и бурлят котлы, в которых стирают, варят, кипятят и готовят клей, чернила или гуталин для всего города. И все рядом, все плечом к плечу, в тесноте да не в обиде, и, если чихнули в одном краю, «Будь здоров!» кричат со всех сторон. Кричат весело и громко, даже если идет дождь, потому что Успенка, хорошо помня, что было вчера, и надеясь, что завтра будет не хуже, в поте трудов своих не замечает дня сегодняшнего. И не зная ни снобизма Крепости, ни завистливости Пристенья, знает только то, что жить, просто

Когда я думаю об этом городе, я почему-то представляю огромного, старого, невозмутимого верблюда, неторопливо бредущего сквозь пустыню Истории, волоча все свое достояние в двух своих горбах. Один горб — Крепость, другой — Успенка, а Пристенье просто прогалина между ними. Ровное место.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Одним из нежданных подарков двадцатого века городу Прославлю оказалась песня. Грустная этакая баллада про непонятные края и неизвестных людей, но зато про те чувства, которые очень скоро с особой силой ощутили все прославчане, почему и эту бесхитростную песню тоже зачислили по разряду пророчеств и знамений. Убей бог, я так и не смог выяснить, кто ее сочинил, но точно знаю, что возникла и распространилась она по городу именно тогда, когда из очень дальних краев нежданно-негаданно появился Сергей Петрович Белобрыков, еще в канун нового века мирно учившийся то ли в Оксфорде, то ли в Кембридже, а в конце первого — тысяча девятьсот первого — года вдруг вернувшийся к родным пенатам с пулевым ранением и сабельным шрамом. И потрясенный город Прославль дружно (особенно после двух-трех стаканчиков) запел:

Трансваль, Трансваль, страна моя,

Горишь ты вся в огне.

Под деревцом развесистым

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

В одной мудрой книге сказано, что всему свое время. Время сеять и время пожинать плоды, время собирать камни и время разбрасывать их, время брать и время отдавать. А Крепость во все времена только брала, ничего не отдавая, а Успенка только отдавала, но ничего не брала, и только Пристенье всегда думало, что взять и что отдать и как бы взять побольше, а отдать поменьше. И если Крепость умела витийствовать, Успенка — работать, то Пристенье научилось выжидать. Выжидать своего часа, а уж там… Там считать, что отдать и сколько получить. Выжидать — глагол звериный: это ведь человек ждет, а зверь ждать не способен. Зверь всегда выжидает.

В то время как Крепость с карнавальным неистовством и весельем встречала свой смертный век, Пристенье пило, жрало и блудило с обычным внешним смирением, под сурдинку. Под сурдинку спалили у купца Ильи Фомича Конобоева баньку, под сурдинку свистнули у богатой старухи Дюжевой серебряный самовар, под сурдинку кому-то задрали юбчонку, кому-то набили физиономию, кого-то ограбили, а кого-то и пришили в глухом подвале ночлежного дома господина Мочульского. Все было тихо и пристойно, как у людей, не то что у этих, в Крепости, где, известное дело, все господа безбожники, смутьяны, студенты да охальники. Пристенье истово плевалось, истово крестилось, истово проклинало и неистово завидовало. Вот как обстояли дела, когда начался век. Он ведь не в одни день начался и даже не в один год, потому что столетие — это все-таки ровно сто лет, это — этап, эпоха, как позднее выяснилось, а эпоха не может начаться точно с какого-то часа или с такого-то дня. Эпохе нужен разбег, чтобы в конце этого почти незаметного для современников разбега превратиться в иное качество, в точку отсчета, в дату, которую будут зубрить ученики. Ни бурская война с героем Сергеем Петровичем, ни появление Розы Треф, ни даже феерическое открытие «Дилижанса» так и не стали исторической вехой, да и не могли ею стать. Век грядущий оказался веком ошеломительным, веком потрясений и ураганов, каких еще не знала история, и город Ярославль ощутил начало этой эпохи, первое горячее дыхание нового столетия лишь на четвертом календарном году существования века как понятия временного.

Но ведь начал-то я с рассказа о традиционной крещенской драке. И хотя не стремлюсь я ни к сюжету, ни даже к последовательности, я не могу не продолжить истории о последнем кулачном побоище между Успенкой и Пристеньем на глазах любителей (а любительниц— в особенности) из самой Крепости. Первую ледовую битву нового столетия испортил, если помните, Бориска Прибытков своим нырянием из проруби в прорубь в красных кальсонах, после чего стороны тузили друг друга в некотором изумлении без должного азарта и даже как бы и без удовольствия. Второе Крещение совпало с триумфом бурского волонтёра Сергея Петровича, третье скисло еще по какой-то причине, и застоявшиеся бойцы точили кулаки… можно так сказать? а что с ними делают, готовясь к бою? смазывают, что ли?.. в ожидании очередного Крещения моля бога, чтоб хоть на этот раз никто не помешал подраться от души.

Все было, как и тысячу лет назад. Святые отцы поколдовали у проруби, окропили начальство и окрестности и удалились с должной степенностью; успенский дурачок Филя Кубырь бултыхнулся в привычную купель, выскочил на лед и, вереща на все жертвенные рубли, побежал в свою баньку; публика поулюлюкала, посмеялась, и стенка начала медленно сближаться со стенкой, выталкивая вперед застрельщиков, чтобы взъяриться и довести себя до кондиционной злости, пока подойдут и рассядутся важные и невозмутимые выборные судьи.

— Эй, смазные рожи, кто кулака спрашивал?

Капля за каплей

Борис Васильев

Капля за каплей

Повесть

Глава первая.

Читал я или слышал... Может быть, слышал, может быть, в Крыму, ранним утром у моря. Было тихо, шуршала волна...