Дикий селезень. Сиротская зима (повести)

Вещунов Владимир Николаевич

Владимир Вещунов родился в 1945 году. Окончил на Урале художественное училище и педагогический институт.

Работал маляром, художником-оформителем, учителем. Живет и трудится во Владивостоке. Печатается с 1980 года, произведения публиковались в литературно-художественных сборниках.

Кто не помнит, тот не живет — эта истина определяет содержание прозы Владимира Вещунова. Он достоверен в изображении сурового и вместе с тем доброго послевоенного детства, в раскрытии острых нравственных проблем семьи, сыновнего долга, ответственности человека перед будущим.

«Дикий селезень» — первая книга автора.

Дикий селезень

Повесть в рассказах

Часть первая

Дом деда Финадея

Дом дедов жив и по сей день.

И всякий раз, встречаясь с ним, я сравниваю его с дедом Финадеем. Как будто вернулся Финадей в свое Селезнево да так и остался, припав широко к родимой земле.

Я помню себя с трех лет. Но рассказанное мне и случившееся со мной в детстве так тесно переплелось в моей памяти, что трудно бывает отделить одно от другого. Да я и не отделяю, как бы оставляя за собой право присутствовать всюду, куда время от времени заглядывает моя память.

А деда Финадея я помню так, словно видел и слышал его сам, а не по рассказам матери и селезневской родни.

Сатана

Мать моя, Полина Финадеевна, не любила вспоминать свое ссыльное прошлое. Однако к старости при каждой застолице слово в слово стала пересказывать одну жуткую историю, которая случилась с ней в ту тяжкую пору.

Когда Вовке, которым мать отяжелела после тайного свиденья с мужем, стукнуло пять годков, занемог дед Финадей и скончался. Зарыли его неподалеку от могилы сиятельного офени-князя Меншикова. Пока дед держался на ногах, мать еще терпела и барачный холод, и болотный гнус. Сама она срубала с лесин сучки, так подле матерой сосны и свалила ее лихоманка.

Днем мать скрипела зубами, ночью скулила бездомной собакой. Хорошо, смирёные деточки получились от Саши: голодные-холодные, а играют себе молчком в тряпичные куклы возле барачной печурки.

Завез Селезневу — мать на дедову фамилию переписалась — к себе на излечение Николай-экспедитор, мой будущий отец. За детьми учредил надзор, а сам то и дело бегал проведать больную. Выходил подопечную и поставил сторожить склад с пилами, топорами, телогрейками. Навздевает мать телогреек на Катю с Вовкой, затопит печурку и шьет из рвани всякую одежку детям и себе.

Как-то, обняв ружьишко, задремала она. И причудилось ей, что ворвался в сараюшку с завитыми-перезавитыми рогами снежный баран. Заметался по углам, зацокал, замемекал и затих, вытаращив глаза на дверь.

Иголки

Родился я перед самой победой. От той среднеазиатской поры в памяти моей осталась такая картина: иду я по жгучим песчаным волнам в одних трусишках и бережно несу соседям Зыковым пиалку с горячими варениками, политыми хлопковым маслом.

Дорогое воспоминание. Осознал себя не под разрывы бомб, не в промозглый неуют и даже не в серые будни, а в радости от теплой земли, от сияющего солнца, от человеческой доброты.

Однако солнце Средней Азии недолго грело нас.

Преподобного папашу моего по снабжению командировали на Урал, где его окрутила какая-то бабенка, и он забыл про нас, про меня.

Мать подождала, подождала и надумала ехать на родину, в Селезнево.

Родная кровь

Замотанные, злые высадились в Ишиме.

Ярко выкрашенный вокзальчик выглядывал из-за кустов акации. Кусты были самой диковинной формы. Садовник убрал ножницами лишнее, и получились из акации шары, пирамиды, заяц и даже летящая утка.

Перрон был добросовестно подметен. Мы стояли на безлюдном перроне одни. Мы были почти дома, но это безлюдье, игрушечный вокзальчик с диковинным палисадом — все навалилось на мать холодной громадой, как будто очутилась она одна-одинешенька на чужбине.

Материно настроение передалось и Вовке. Он насупил брови, сморщил нос и, оторвав на макушке кепки пуговичку, буркнул:

— Ма, пойду подводу искать.

Песня

Бабка Лампея задула самовар и села с краешку.

Мать поднялась:

— Тятю помянуть надо.

Все встали и посмотрели на желтую фотографию в черной рамке.

Облокотясь на подцветочник с ванькой-мокрым, в высоком картузе, от неловкости перед фотоаппаратом схватился левой рукой за лацкан пиджака крепкий насмешливый мужик на тонких ногах в хромовых сапожках. Негустая борода острой лопаткой делала его похожим на татарина. Хорошую память оставил по себе дед Финадей — дом, семью. Только вот Полина бесталанная какая-то.

Часть вторая

Воскрешение деда Сидора

После короткой встречи с отцом, после того, как не сбылась книжная жизнь и мне приснился ужасный сон, я стал несносным пацаном. Задирался на дружков по поводу и без повода, отчаянно дрался с ними и дерзил матери. Терпение ее лопнуло, когда я на спор пульнул из рогатки Макару в глаз. На мое счастье, я промазал и попал в лоб. Весь двор был возмущен моим злодейством, а пацаны перестали со мной водиться.

Нет худа без добра. Мать отвезла меня в Селезнево, а сама, попроведав Катю, уехала обратно.

Сначала мать хотела оставить непослушника у Кати, но та часто кашляла, и тетя Лиза настояла на том, чтобы я пожил с годик у них.

Радости моей не было конца.

Моим лучшим другом помимо Раи и Лиды стал селезень. Утром, едва протерев глаза, я бежал к нему.

Рыжий, со звездочкой

Корову тетя Лиза пока не завела. Молоко приносила соседка, тетя Маша Обердорф. Детей у них с Диттером, Дмитрием Ивановичем, не было, и они всячески приваживали меня к себе и почему-то называли «зиротой».

Тетя Маша доверяла мне пригонять из стада толстую, с выменем до земли корову Марту. Марта уже привыкла ко мне и, завидя меня за околицей, ласково мычала и пыталась лизнуть.

Марта была корова умная. До меня она сама преспокойно приходила домой, сбрасывала рогами жердь с загона и, вытянув голову, мычала от баса до фальцета. Не каждая корова так могла.

Иногда я ходил на зимихинскую молоканку, где работала бабушка Лампея, и не встречал Марту. Доить ее тогда было трудно: не стояла она спокойно и все обиженно мычала.

С молоканки возвращался я по большаку и всегда заглядывался на домик Еропкина. Домик как домик, покрыт дерном, ставни, калитка, горбатый, как и его хозяин. Колдует в нем над фотографиями одинокий горбун Еропкин.

Колыбельные тети Лизы

В тот день, когда ко мне привязался рыжий телок, я долго не мог заснуть. Девчонки вздрагивали от моих криков и шлепками пытались успокоить меня. Чтобы забыть проклятого телка, я начал укачиваться.

Надо сказать, в Селезневе укачалка стала забываться. Набегавшись за день, я забирался к сестрам на полати и, по привычке качнувшись раз-другой, засыпал.

А тут, взбудораженный поединком со злобным телком, я раскачался вовсю, как в Тагиле.

— Ма, забери Тольку к себе. Спать не дает, качается, — не выдержали сестры.

Тетя Лиза легла со мной на деревянной кровати и принялась убаюкивать довольно своеобразным манером: начала энергично вдавливать меня в пуховую перину:

Летний день

— Ура-а-а! — бежит селезневская пацанва к Елабуге, как только пригреет солнце. Девчонки, мальчишки на ходу скидывают с себя все что есть и, высоко поднимая колени, вбегают в воду. Купальный день на Елабуге начался.

Елабуга и напоит, и накормит. Хлеба нет — не беда. Зато на другом берегу полевого лука видимо-невидимо. Стоит одному сплавать — и все жуют плоский негорький лук.

Вниз по течению кувшинки, балаболки, по-местному. Очищенные от лепестков и тычинок култышки можно есть прямо в воде. Чавкает ребятня корнем молодого аира, нежным и сладковатым; хрумтит, как огурцами, очищенными трубками пикана. Все идет в еду: и стручки акации, и ватная подкладка подсолнуха, и калачики, и все, что растет на ближних огородах.

Скрипит по большаку телега. Фронтовичка Груня везет воз спутанного, свалявшегося гороха. Подкрадываюсь я: цап-царап, и тянется с воза охапище — на всех хватит.

С возов сена стягиваем мы молодые березовые лесины; отрывая от зеленоватой коры болонь, подолгу жуем сладкую жвачку. Летом болонь не та. В апреле, когда плачут березы, совсем другое дело. Пленка с шипением отрывается от коры, длинная, тянучая, вкусная.

На Ишиме

Вечерами во дворе дядя Сема возился с лодкой. У него уже была плоскодонка на Утином. Теперь он задумал держать лодку на самом Ишиме. Нос и корму соединил коньковыми горбылями, на рогули натянул доски, проложил их мхом, проконопатил, опрокинул лодку кверху дном и залил смолой.

Подсохла лодка, и дядя Сема отвез ее на Ишим. По пути заехал в город и купил велосипед.

Девчонки только-только доставали до рамы, целыми днями на Согре обучались езде — одна другой помогали держаться на велосипеде.

Мне еще было рановато даже под рамой: ноги коротковаты. Не пережить бы мне такого горя, да дядя Сема принес с МТС пузатого волкодавского щенка. Пусть девчонки себе катаются — у меня собака.

Я не долго думал, как назвать щенка. В Тагиле у Саньки Крюкова был лопоухий пес Узнай. Хитрое имя. Тебя спрашивают, как щенка зовут. Узнай. Ну скажи, жалко, что ли? Да Узнай. Как узнать? Говори, не морочь голову… А есть такие, что хороших собак к себе переманивают. А переманить нетрудно. Если не Шарик, то Бобик, не Бобик, так Жучка, Рекс, Джульбарс… А тут Узнай. Сроду никто не догадается, что зовут так собаку. Узнай и Узнай.

Сиротская зима

Повесть

Часть первая

Свет в окне

Мелкая дрожь пробежала по самолету, он заскрипел и показался Михаилу рассохшимся, готовым в любую минуту развалиться по швам. Самолет натужно, со свистом завыл. Уши Михаилу заложило, а перед глазами заметались, панически забились неисправные табло: «Не курить!», «Пристегните ремни!» Некая сила, как бы исходящая от беззвучно кричащих надписей, вдавила Михаила глубоко в кресло.

Вчера Михаил Забутин осиротел: похоронил мать.

Больная горем душа его настолько ослабла, что ей нужен был только покой. Да и все тело его пробирала остуда, которая шла из затылка, точно в нем образовалась пустота, и в этой пустоте при малейшем наклоне головы словно перекатывалась тяжелая ледышка. Казалось, и в горле застрял ледяной окатыш, и от его толчков при каждом вздохе горло нестерпимо ломило. И внутри была пустота; от горьких дум она беспрестанно сжималась в комочек, и тогда невыносимо давило душу и Михаилу хотелось умереть и успокоиться.

Любую, самую маленькую памятинку о смерти матери, о похоронах он безжалостно гнал прочь. Вот идет он по улице родного города, идет на аэропортовский автобус: пора улетать. Вот дом, куда ходил полуобморочным от любви юношей…

Часть вторая

Дорога

Через два дня на детских саночках Михаил перевез к Ирине магнитофон и радиолу. Остальное было на нем.

Анна Федоровна осталась одна. Каждый вечер после работы Михаил забегал к ней, спрашивал, не нужно ли чего купить, но у нее всегда все было. Она лишь просила всякий раз:

— Завтра-то не забудь, забеги хоть на минутку. А в воскресенье с Ирой приходите. Я состряпаю чего-нибудь, да, может, Таська с Иваном заглянут.

Ирине было некогда: сдавала зимнюю сессию и, сдав очередной экзамен или зачет, отсыпалась до позднего утра, как путник, изнуренный долгой и трудной дорогой. Во сне она бессвязно бормотала, выкрикивала, отворачивалась от Михаила к стене, словно искала у нее, а не у него защиты. Страдала ли Ирина, переживала, беспокоилась ли — все отражалось на ее изменчивом лице. И скоро Михаил научился различать по выражению ее лица, по обрывкам слов, фраз Ирины сны. Чаще всего ей виделась война. И тогда он мучился вместе с нею. Ласково нашептывая, он гладил ее, легонько похлопывал — успокаивал, как успокаивает мать заболевшего ребенка. Он поворачивал Ирину к себе, крепко прижимая ее, точно боясь, что она вместе со своим мучительным сном окажется за стеной. И силился представить ее мрачные видения, как бы пытаясь войти в них, чтобы быть вместе с нею.

Часть третья

Горький запах хвои

Покрытая погребальным покрывалом, мать лежала на столе на двух грубых широких плахах головой к окну.

Ослепительно белый Мурзик, украшенный редкими огненными пятнами, поводя красивой мордой, чуть раздувая ноздри, обошел вокруг стола, выискивая подходящее место, куда можно было бы запрыгнуть. Болонка Фимка понуро трусила за ним и, когда кот все-таки выбрал место и запрыгнул на край занозистой доски, завистливо тявкнула и запросилась к Нине на колени. Та, не отрывая от Мурзика глаз, взяла болонку на руки. Теперь уже все четверо, три человека и собака, смотрели, как кот поведет себя дальше.

Таськин муж, которого Анна Федоровна звала зятем Иваном, зажав коленями шишковатые, в мозольных наростах руки, не дорассказал свою очередную байку о покойниках и уставился на Мурзика.

Михаила бесило, что в одной комнате с мертвой матерью находятся холеный кот и бестолковая, с длинными лохмами болонка, которая дело без дела заливалась щенячьим лаем. Но запирать живность было бесполезно. Мурзик взаперти блажил утробным мартовским голосом, а Фимка выдавала такое пронзительное тявканье, что Михаил сам бежал выпускать негодную собачонку…