Опыты

Вишневецкая Марина Артуровна

Новая книга Марины Вишневецкой — это старые и новые рассказы и притчи, собранные в циклы «Опыты» и «О природе вещей». Критики называют эти тексты рецептом от тотального равнодушия, удивляются гармоничному сочетанию высокой поэзии с вопиющим просторечием, отмечают их человеческую чуткость и эстетическую свободу.

М. Вишневецкая — лауреат премии имени И. П. Белкина за лучшую повесть года.

Опыты

Р. И. Б.

(опыт демонстрации траура)

Когда скончался мой второй муж, в морге я была в черной прямой юбке до середины икры, в черном приталенном жакете и его любимой из искусственного шелка блузке, тоже черной, но спереди в белый горох, потому что мы уже несколько лет как состояли с ним в разводе. Мне повезло, что стоял уже конец августа и было довольно-таки прохладно, так что я смогла позволить себе старую, мамину еще с довоенных времен черную шляпку, плоскую, с приподнятым козырьком, с рыжим перышком и вуалькой. Я это сделала именно ради вуальки: я ведь не знала, какое впечатление на меня окажет общая атмосфера ритуального зала, который примерно за месяц перед тем открыли при нашем центральном морге, буду я плакать или не буду, и каким образом на меня за это посмотрят родственники от его последнего брака: мол, скажите, рыдает, будто любила его больше, чем мы! - и наоборот, сослуживцы, которых я знала, как облупленных, и они меня знали, и как он гулял от меня знали, а все равно бы сказали: мол, столько лет прожила, а слезы из себя не выдавила. Так что вуаль соответствовала общей обстановке как нельзя лучше. И я была рада, что не послушалась маму и надела эту ее шляпку. На вуальке были еще черные, сделанные из бархата мушки, которые можно было принять хоть за родинку, а хоть и за размазанную возле глаза слезу. Жалко, что таких удобных вещей наша промышленность больше не выпускает.

Из украшений я решила себе позволить только два обручальных кольца: первое в память о покойном и второе как утверждающее продолжение моей жизни, к покойному уже касательства не имеющей. Туфли надела старые, во-первых, потому что растоптанные, а во-вторых, на случай дождя и кладбищенской грязи, что кстати, потом и сбылось. В один карман жакета положила белый носовой платок с белой вышивкой шелком вдоль уголков, - в наши дни уже практически никто не умеет так ненавязчиво накрахмалить и подсинить белье, - этот платок имел хруст первого снега и такой же отблеск, какой на снегу бывает от небесной голубизны. В другом кармане жакета у меня лежал большой носовой платок моего третьего мужа, очень темный, с едва заметной двойной полосой по краям. В морге и на кладбище я комкала в руках и подносила к глазам большой темный платок, что соответствовало печали момента, а уже потом на поминках, в длинной коммунальной квартире, где у его новой семьи были две смежные комнатки в девять и двенадцать квадратов, я достала свой маленький, белый, как теперь никто уже не крахмалит и не синит, платок, чтобы гости наглядно увидели: от каких условий он ушел, чтобы в какой грязи поселиться. Губы я себе позволила накрасить только во второй половине поминок, когда обстановка разрядилась, стали вспоминать смешное - сначала о покойном, а потом и другие нелепые случаи. И примерно тогда же сняла жакет, после чего оказалось, что черная блузка в белый горох у меня комбинированная: так, например, спинка у нее вся черная, а воротник, который до этого скрывался под жакетом, кипельно-белый. Еще к этой блузке у меня имелся белый пристегивающийся волан, который крепился к пуговкам от выемки горловины и прямо до пояса, но я его оставила дома, потому что под эти поминки волан явно не подходил. Всего я не умею аргументировать, но очень чувствую подобные тонкие грани.

Доказательством этому, между прочим, могут послужить похороны восьмимесячной внучки наших соседей по даче, на которые я пришла именно с этим белым воланом, прикрепленным к той же комбинированной блузке, что, во-первых, очень к месту бледнило лицо, а, во-вторых эту блузку заметно преображало, а я уже в ней этим летом была у них на юбилее. Из украшений на мне были только сережки с искусственным жемчугом, два обручальных кольца и золотая цепочка. На ногах черные ажурные чулки и новые на высоком каблуке синие босоножки, что при венозных ногах было с моей стороны почти подвигом. Но поскольку наши соседи были в то время люди достаточно высокопоставленные и я понимала, какой круг соберется и как они болезненно будут реагировать, если кто-то бросит на их положение тень, то с моей стороны было бы некрасиво не пойти им навстречу и тем более в такой день. Потому что насколько же легче свою культуру показать в местах отдыха: на именинах, на концерте, на вручении грамот передовикам производства, на набережной в Крыму или в парке культуры и отдыха, о, я это тоже всегда умела. Но полностью соответствовать моменту конкретных похорон - только это выдает человека с головой, потому что на это способны только культурно тонкие натуры. Например, когда у меня наконец умерла мама, три с половиной года пролежала, все делая под себя, так что уж и в дом никому не войти, а мне так, наоборот, из дома не выйти, и вот лежит она маленькая, раз навсегда помытая, в своем стареньком синем, а точно на вырост пошитом платье и в белом, в мелкий цветочек платочке, которым я челюсть ей сразу же и подвязала, - а я стою и не знаю, первый раз в жизни не знаю, в чем мне теперь надо быть. Мама отмучилась и я с ней отмучилась. Что же мне, думаю, как зеркало себя зачехлить с головы до пят? Люди придут, скажут: что мы не знаем, как она с ней извелась, зачем же комедию перед нами ломать в трагических тонах? И наоборот, чуть не так приоденься, сестры материны заклюют. А двоюродная у меня есть, такая грубая женщина, ей из армии сына в цинковом гробу привезли, ничего не открывали, какой он там лежал, неизвестно, казалось бы, стой себе, если тебя еще ноги держат, и думай, чем дальше-то теперь будешь жить, так нет, она к его девушке прямо на кладбище подошла, причем именно что не к невесте, а к девушке, с которой он перед армией немного погулял и ушел, так двоюродная ей в лицо плюнула и еще стала носовым платком румяна и помаду с нее стирать.

И вот стою я около мамы, это все внутри себя взвешиваю. Одно дело на чужие похороны ходить, а совсем другое - у себя принимать. А у себя-то я их только раз принимала: у меня когда первый муж утонул, с двумя малолетками меня оставил, залил глаза, что называется, бесповоротно, железобетонные блоки на строительство камвольного комбината вез, так его потом из озера вынимать пятитонный кран из области вызывали. А не утонул бы, так по расстрельной бы пошел, он ведь сначала на переезде "победу" в пластилин раскатал, хорошо бы еще просто "победу", а в ней какое-то важное руководство сидело. Ко мне из разных органов после этого с месяц ходили: мол, никто ли его к этому не подстрекал? А я им говорю: где ж вы, мои люди дорогие, были, когда он меня вокруг дома гонял с топором, с косой, с вилами, один раз с артиллерийским снарядом даже, от войны уцелел, на чердаке у нас, оказывается, лежал, - может, его и к этому кто подстрекал, кроме зеленого змия? Мы тогда в районе жили, а в районе похороны, о, это самая что ни есть кульминация жизни, и потом девять дней, а потом сорок дней, - всех уважь, накорми, напои. В девять дней я еще не в себе была, его мать меня во что положено, в то и обрядила, а уж на сороковины я им показала, какого мы парня потеряли и как его всем нам будет не хватать, - и, что характерно, об этом громче других мать этой табельщицы с автобазы вопила, с которой, все знали, он путался. И вот напекли мы со свекровкой блинов, а как к гостям выходить, я - к себе, взяла и то самое платье, в котором мы в загсе расписывалась, и надела. Розовое, атласное, лиф сзади на двадцати двух пуговках, внутри они деревянные, а по верху тем же атласом обшиты, сейчас такие уже не делают, впереди вставка из белого гипюра, юбка колоколом, внизу волан, сверху по плечам и вдоль выреза рюши, и пояс, на фетр посаженный, плотный, широкий, отчего фигура как рюмочка. Только шальку черную на плечи набросила, чтобы друзья его меня не прибили, когда выпивши станут. А они это так расценили, что я, мол, считаю себя его вечной невестой, - это свекор им так преподал. А сам меня в темноте подловил, когда я им в погреб опять за самогоном пошла, да на сеновал, и давай с меня платье срывать, хорошо не снасильничал спьяну. Ничего не могу сказать, совестливый был человек, две газеты выписывал "Правду" и "Советский спорт" и еще себе два журнала "Огонек" и "Советское пчеловодство", а для меня "Работницу".

И вот стою я около мамы, жизнь свою вспоминаю, а верное решение не приходит. Женщина я, хотя и не старая, мне черный цвет далеко не к лицу. И муж у меня почти молодой, я последнего мужа на пять лет младше себя взяла. Маме чего на меня обижаться, три с половиной года, как куколка, пролежала, чистенькая, расчесанная, ухоженная. А мужу станет от меня противно, он повернется и уйдет. Женщине об этом никогда нельзя забывать. Потому что пока ты живая, твоя жизнь продолжается. Только раньше я, когда на похороны ходила, о себе никогда ведь не думала, а все только, как людей не обидеть и себя им с культурной стороны показать. И особенно это стало трудно теперь, когда пенсия крайне скромная и гардероб по своим возможностям далеко не тот, что я могла себе раньше позволить. Но все равно, когда в минувшем году у нас у соседки по лестничной площадке мама-старушка выбросилась из окна, - у нее астма была, она от кошек задыхалась, выставит бывало стул возле лифта, сидит, воздухом дышит либо же из флакончика в себя прыскает, а дочка кошек разводила, ворсистых, специальных, с плоскими мордами, она с них жила, с кошек этих, и хотя у этой выбросившейся старушки квартира, где она прописана, была своя, отдельная, хорошая, она мне сама говорила: спальня, зала, кухня восемь квадратов, дочка эту квартиру каким-то черным стала сдавать, и на эти деньги сына в институте учила, а мама-старушка у нас возле лифта сидела-сидела, а потом ей, видимо, это все надоело вконец, - так вот у нас в подъезде многие женщины вообще отказались идти ее хоронить, мол, из-за того что она очень большая грешница. Гроб, как положено, во дворе на табуретках поставили, только закрытый, конечно, все-таки с девятого этажа человек упал. Так эти наши праведницы, точно мухи к зиме, все окна обсели, а во двор не вышли. Некрасиво получилось. Один внук ее стоял плакал, которого в институте учили на деньги с ее квартиры. А дочка, видимо, на мать тоже обиделась, стояла в зеленой куртке и дулась, как мышь на крупу.

В. Д. А.

(опыт неучастия)

Наблюдая за собой, я невольно наблюдал и за ними. Наблюдая за ними, я, конечно, наблюдал за собой. Но что удивительно: сам никогда не становился объектом их наблюдений - только переживаний. Еще из бурной юности я вынес убеждение: по самой своей сути мы принадлежим к двум разным человеческим расам. Но именно этот, мой достаточно поздний опыт кажется мне наиболее показательным. В нем есть что-то от минимализма японской поэзии, которую я открыл для себя совсем недавно - в своем месте я об этом, может быть, еще скажу.

Для начала, как любят писать психиатры, опишу случай N. Коротко стриженная, с некрасивым, но в общем милым лицом, на вид чуть за тридцать. О семейном положении сказать ничего не могу. Обручального кольца на ее руке я не видел. N. работала в моем подъезде консьержкой. Сидела в своей комнатке и либо вязала, либо читала. Точно не знаю, когда она у нас появилась. Для меня она появилась как-то вдруг в один из зимних дней. И с тех пор, идя мимо, я взял за правило останавливаться и смотреть на нее через стекло. В первые разы она жестами спрашивала, ничего ли мне не нужно. Я отрицательно качал головой и продолжал смотреть. Тогда она прятала глаза в книгу или вязание. Иногда вновь быстро смотрела исподлобья, иногда делала заметные по подрагиванию век усилия, чтобы не посмотреть. Если при этом она вязала, то обязательно сбивалась со счета, после чего, выпятив нижнюю губу, сердито дула на челку и распускала несколько петель. Если она читала, я это отлично видел, смысла прочитанного не понимала и все время возвращалась глазами на несколько строчек вверх, и так несколько раз, пока я не уходил.

Когда я спешил, то естественно, пробегал мимо. Если я делал то же и на обратном пути, к следующему дежурству - а работала N. полные сутки, после чего несколько дней отдыхала, - в ее глазах я находил как будто испуг. Но стоило мне замереть на обычном месте, как N. снова прятала взгляд. Однажды я застал ее говорящей по телефону. Фраз сквозь стекло практически было не разобрать. Но тембр голоса мне удалось улышать. Он оказался приятным, неожиданно низким и грудным. Теперь глаза ее метались между мной и кончиком собственного носа, голос гортанно вибрировал. Разрумянилась она больше обычного или же мне это показалось оттого, что на ней с некоторых пор появилась косметика. К концу зимы она не то, что похорошела, но, вне сомнений, стала ярче. Примерно в те же дни произошел и более любопытный эпизод. Когда я поравнялся с ее комнатушкой, она вдруг выключила у себя свет и стала смотреть на меня, как ей казалось, из темноты. Смотреть с полуиспугом, с полувопросом. Свет парадного, пусть слабо, но освещал ее скуластое лицо, похорошевшее от волнения и сумрака. Поняв наконец, что я прекрасно вижу ее и вижу все, что с ней происходит, она просто закрыла глаза, точно маленькая девочка, уверенная, что становится невидимой в момент смыкания век.

В одно из первых весенних воскресений в моей квартире раздался звонок. На пороге стояла N., держа в руках черную мужскую перчатку: мол, не я ли ее обронил в лифте. Повод был смехотворный. И по тому, как подрагивал ее голос и какой отвагой горели глаза, было видно: она и сама это отлично понимает. Всем своим видом я выразил недоумение, может быть, даже легкое раздражение, отчего она мгновенно смешалась, мне показалось даже, что в ее глазах сверкнули слезы, но в последнем я не уверен, я слишком резко захлопнул дверь.

После этого случая мы не виделись около двух, а может быть, и четырех недель. Сначала я был в командировке, потом куда-то подевалась она, наверно, болела или сидела с ребенком, если таковой у нее имелся. Так что когда в конце марта я обнаружил N. на рабочем месте, то обстоятельству этому почти обрадовался и смотрел на нее дольше обычного, мне даже показалось, что с некоторым волнением. Впрочем, скорее, это ее волнение на короткое время передалось мне. Это было довольно приятное чувство. Но почему-то потом оно больше не повторялось. Несколько раз я еще останавливался и неотрывно на N. смотрел, она как будто уже сердилась, один раз нарочно выронила клубок, надолго полезла за ним под стол, а когда раскрасневшаяся появилась и увидела, что я еще не ушел, вспыхнула радостью, я подумал: она может быть почти хорошенькой, но и тут совсем ничего не почувствовал. Видимо, подсознательно это уловив, она переменилась, став сразу напряженной, скуластой, щуплой, как и в тот день, когда я только ее заметил. И возраст, раньше он в ней мне не бросался в глаза, вдруг показался избыточным, перевалившим чуть не за сорок.

Я.А.Ю.

(опыт исчезновения)

На вопрос "для чего мировая культура?", знаешь, у меня в этом апреле появился ответ. Прикладной. Чтобы выжить. Мне кажется, у любого человека бывают сомнения, мысли, по крайней мере, у меня да, часто, очень - в том, что все эти Петербурги духа, эти Римы плоти уже ни для кого, уже только для гуманитарных студентов, чтобы их было чем долго и разнообразно третировать.

Я разговариваю с тобой опять. Алеша! У меня получается! Все эти полгода во мне этого уже не было. Ничего-ничего все эти полгода во мне уже не было.

Я жила в перьевой подушке, внутри. Целых шесть месяцев. (Есть какая-то мистика в ровных отрезках времени!). И вот я жила там, внутри. Между мной и миром, между мной и мной была толща свалявшихся перьев. Куриных! Я уже сама стала курицей. Хоть в суп-лапшу. Ничего другого и не хотелось. Ничего вообще не хотелось. Субъекта хотения не было.

А ты все звонил. Ты думал, он есть? И так трогательно ходил под окнами. И каждый раз мигал мне фонариком, когда я незаметно, я была уверена, что незаметно, отводила край шторы… А потом мне стало совсем все равно.

Но я ведь о мировой культуре. Алеша, она спасла меня. Ты даже не представляешь, как ее много, весь Лондон в ней. Ну для чего бы еще?

Т. И. Н.

(опыт сада)

Соседи моей двоюродной сестры, пока не новые русские, но люди, к этому явно предрасположенные, много и трудно для этого работающие, хочется сказать старомодно: "попросили меня посидеть"… но нет, наняли на три летних месяца няней и немного гувернанткой - за хорошие, по моим представлениям, деньги. В институте к этому времени мне оставили уже только заочников, так что лето, все целиком, стало моим.

В нашем с Дашей распоряжении оказалась половина одноэтажного дома: три комнаты с кухней и чудной, обитой вагонкой верандой. Вход у нас был отдельный, перед крыльцом цветник, вокруг дома сад.

В этом саду я впервые увидела, как раскрывается мак. Происходит это ровно за двадцать минут. Лопается бутон, причем лопается внизу, под ним оказывается ком как будто смятой папиросной бумаги. И этот ком на твоих глазах неспешно приподнимается, расправляется, чтобы в конце концов сбросить зеленую, шершавую, мешающую пришлепку. Новорожденный мак еще влажен - всего только мак, а стоит и покачивается, как однодневный теленок. Он родился. Если ты это видел, его уже невозможно сорвать.

А чтобы увидеть закат - во всю ширь, иногда во всю его многоярусную и многоцветную глубину, - нам с Дашей было достаточно выйти на огород. А уж если девочка моя не ленилась, не капризничала, не сводила со мной счеты за какое-нибудь дневное "нельзя", мы отправлялись на наш косогор: внизу, словно в чьей-то мозолистой ладони, лежала деревенька, а за ней вверх по склону, к самому небу карабкался густой, смешанный, в эти минуты уже, как смола, черный лес и впечатывал свои ели в самые облака. В августе на эту натруженную ладонь, как будто другой, свободной рукой, были небрежно брошены хлопья тумана. И похожая дымка то там, то тут тянулась над лесом. В моем детстве мы украшали елку просто кусочками ваты. А получалось вот так же таинственно.

Когда солнце соскальзывало, а иногда казалось, стекало за растопыренные, будто вырезанные ножницами ели, и утягивало, - а он медлил, не хотел, не утягивался, - последний лучик, Даша сердилась, сердилась искренне, а хмурилась деланно, яростно топала ногой: "Ну все, его нет! Все, все, пошли отсюдова!" - как будто и ей могло быть по-настоящему грустно. Грустно, в какой-то миг безысходно, потом отстраненно, спустя мгновение - отрешенно… и вдруг почему-то светло. Невыразимо. Стареющая женщина и девочка четырех с небольшим лет, друг другу случайные, можно сказать, чужие, стояли, в этой невыразимости увязнув, - если правда, что птицы во время заката на миг умолкают, я думаю, ровно по той же причине, - а потом и мне, и ей как-то сразу делалось зябко. Она хныкала, просила жакетик, хотела, чтобы домой я несла ее на руках. И часто засыпала, прилипнув кудряшками к моей взмокшей шее, укаченная на ходу моим немного вразвалочку шагом. В саду было уже по-настоящему сумеречно. И только синицы дозванивали невысказанное друг другу за день.

У. Х. В.

(опыт иного)

А я нет, я больше как месяц июнь ценю. Когда уже с огорода, свое уже все. Когда чеснок молодой, какой же он белый, сочный, красивый до чего. Каждый зубочек в три пеленки завернутый! И незлой нисколько. А у Лары моей, у сестры, ну вот на всё суждение - от моего противоположное. Для меня это так удивительно. От одних отца с матерью. И всего-то она от меня на год и восемь месяцев старше будет. А вот чеснок если, так чтоб всю глотку повыжег! И от борща ее, знаешь, мне даже хуже, чем от Наташкиного харчо! Такая у меня изжога стала бывать, так стала меня замучивать. А соду мне докторша запретила. Так меня моя Лара, сестра, чагу научила заваривать. Чага - это гриб такой, березовый. Не подберезовый, а прямо на самом стволе нарастает, нарост. Залить его кипяточком и пускай стоит. Помогает, между прочим. И крепенько так помогает.

Меня слушать у тебя уши свянут. Я говорить долго могу, подольше телевизора.

А Лара моя говорит: "Не люблю молодого чеснока. И даже не агитируй!". Как его не любить можно, ума не приложу. А вот что она любит, мне все наоборот. У меня с запаха гречки, пока она варится, прямо настроение падает. Я лучше совсем с кухни выйду, мне она лучше пусть даже снизу маленько прихватится. Честное слово. А Ларе только этим нанюхаться дай. А есть ее она не особо и любит. Такие мы разные с ней, и ладно бы чужие были люди! У нее, например, эти золотые шары уже по всему двору. Так она их любит, я прямо удивляюсь, как их вообще заводить можно. Настолько у меня к ним душа не лежит, настолько с них настроение падает. И не потому что осень, что они предвестники, нет, мне что астры, что георгины - да за милую душу, да у меня их у самой два ряда! Потому что это цветы с понятием. У цветка, как у человека, тоже должно понятие о своем месте быть. А золотые шары, как сказать, нахальные они, вот что! Во все стороны так и лезут, им лишь бы себя показать. И до того хулиганистые, прямо вот через слегу норовят. Зарапортовалась, бабка, слегу вспомнила, заборы у всех давно. А они и через забор! Им волю дай, они весь сад заглушат. А Лара говорит: "Я их прямо с мая месяца начинаю ждать. Ничего ты, Ульянка, в красоте не разбираешь!".

Прийдет ко мне, с чашки не станет пить ни за что. Ей хоть фужер, хоть стакан - лишь бы со стеклянного. Она у себя дома чай со стакана в подстаканнике пьет. И Бориса, мужа, тоже приучила. Я говорю: "Вы у нас прямо железнодорожники!". А по мне лучше алюминиевой кружки, прохладненькой, и чтобы край был валиком загнут, и чтобы я в ней каждую метину пальцами знала, и чтобы вкус от нее к воде особенный шел, - чего лучше-то?

Говорят, у нас дедушка, когда еще в Сибири жил, работал в железнодорожном депо. Может, Лара в него? Я теперь в наследственность очень верю. Такая у нас тут история приключилась, такая военная тайна наружу-то выпросталась! Не знаю, говорить, нет. А ты кому скажешь? Ты и фамилию нашу не знаешь, правильно? Вострюковы мы.

О природе вещей

Один и один

Один мальчик так хотел поскорее вырасти, что прочел все десять тысяч книг, которые были в доме у его родителей, состарился и умер.

А другой мальчик так хотел на всю жизнь остаться ребенком, что целыми днями только и смотрел детские передачи, пока его правнуки наконец не закрыли ему глаза холодными пятаками.

Этих двух случаев вполне достаточно, чтобы заключить: ничто так не сокращает жизнь, как неспособность разбрасываться по пустякам.

Семь и семь

У одной женщины было двенадцать человек детей и только один из них попал под машину. И она радовалась тому, что не будет одинокой на старости лет.

А у другой женщины не было детей совсем. И она радовалась, что от нее не родился ни Гитлер, ни Сталин, ни наркоман, ни какой-нибудь олигофрен.

У третьей женщины был только один ребенок, и она радовалась тому, что ей не надо делить свою любовь ни с кем другим.

А у четвертой женщины очень долго своих детей не было и тогда она взяла трех детей из детдома. И была очень рада, что сделала их счастливыми.

А у пятой женщины один сын был и умер. И она была рада тому, что он больше не мучается на этом свете, а целыми днями слушает пение ангелов и серафимов.

Природа и общество

Одна кукушка решила свить гнездо и высидеть в нем своих кукушат. А другие кукушки узнали об этом и стали ее отговаривать: "И какая же ты после этого кукушка? И где же твой голос крови?!" Но первая кукушка была непреклонна. И за это другие кукушки решили ее наказать. И подложили ей в гнездо все-все свои яйца.

И вот наступил определенный природой день, и все кукушечьи яйца затрещали. И те кукушата, которые вылупились немного раньше, стали выбрасывать из гнезда другие яйца и других, более мелких кукушат. А двое самых последних так решительно уперлись друг в дружку, что тоже вывалились вон.

И вскоре все кукушки в этом лесу перевелись.

Вывод, который мы можем сделать из этой истории, таков: изменяя природе, ты изменяешь и общество.

Мечта и мечта

Один сварщик мечтал сварить такую конструкцию, чтобы добраться по ней до самого неба.

А одна женщина мечтала сварить такой борщ, чтобы этот сварщик остался рядом с ней до самой смерти.

И из год в год они варили каждый свое, но достичь своей цели у них не получалось.

И вот когда во всей округе не осталось ни кусочка железного лома, ни даже подковы, ни даже болта, сварщик решил уйти из этого города.

А эта женщина нашла в одной древней книге рецепт приворотного зелья, и собрала по углам немного мышиного помета, и в огороде отыскала кожу змеи, и вынула из стены последний гвоздь, который этот сварщик еще не заметил и поэтому не унес с собой, и устроила ему прощальный ужин. И сварщик съел три полных тарелки борща и еще попросил четвертую, но съесть ее уже не смог, потому что на руках у этой женщины умер. Таким неожиданным образом и исполнилась мечта ее жизни.

Летчик и машина

Один летчик разлюбил свой самолет и полюбил самолет своего друга. Но друг об этом ничего не знал и то и дело приглашал этого летчика полюбоваться на свою машину.

Однажды во время учений этот летчик таким влюбленным взглядом смотрел на машину своего друга, что она от этого она стала мелко вибрировать, и другу пришлось тут же прервать свой полет.

Во второй раз, тоже во время учений, от пылкого взгляда этого летчика у машины заклинило шасси.

А в третий раз после сильной вибрации отвалился хвост. И тогда наконец друг летчика обо всем догадался и сказал: "Неужели ты все еще любишь эту развалину?" Но летчик в ответ лишь зарделся и быстрым шагом ушел с летного поля.

И тогда на четвертый раз этот друг уже не позвал этого летчика смотреть на учения. Но летчик все равно вышел на балкон своего дома и обожал чужой самолет, глядя на него сквозь военный бинокль. И от этого сильного приближения потемневших от страсти глаз у машины воспламенились сразу два бензобака. И друг не успел катапультироваться, и взорвался в небе вместе со своим самолетом.