Религия и художественная культура: худой мир лучше доброй ссоры

Волкова Елена Ивановна

Оп. в сборнике "Двадцать лет религиозной свободы в России" М.: Центр Карнеги, 2009.

См. 1990 2000 гг. в истории РПЦ.

I Религия и контркультура. Религиозный андеграунд советского времени

Россия вошла в мировую культуру не политическими достижениями, а шедеврами церковной и светской художественной культуры: иконами, храмами и русским романом ХIХ века. Восточно-христианская апология иконы — эстетика откровения — определила особую роль искусства в Православной церкви. Религиозная миссия художника была унаследована и светской культурой: писатель предстает пророком (Александр Пушкин, Михаил Лермонтов, Николай Некрасов, Дмитрий Мережковский, Андрей Белый и др.), проповедником (Николай Гоголь, Лев Толстой, славянофилы), исповедником веры и человеческой греховности (Фёдор Достоевский). Пророчество, проповедничество и исповедничество русского искусства традиционно пронизывает многие пласты общественной жизни. Поднимая политические проблемы на религиозный уровень их осмысления, художественная культура может вступать в конфликт с государственной и церковной властью и становиться контркультурой — проводником критических и бунтарских идей, утверждающих иное, по сравнению с официальной идеологией, представление об общественном и духовном благе народа.

Художники могут противопоставлять церкви свой образ Бога, христианства, утверждая право личной веры, источником которой является талант как дар Божий. В таких случаях на первый план выходит не преемственность церковной и светской культур, а их противостояние, достигшее до революции 1917 г. наибольшей остроты в конфликте Льва Толстого с Православной церковью, а в постсоветское время — в судебном процессе над выставкой «Осторожно, религия!».

Сложная природа взаимодействия творчества и религии была глубоко изучена философами русского религиозного возрождения — Владимиром Соловьевым, священником Павлом Флоренским, священником Сергием Булгаковым, Николаем Бердяевым, Иваном Ильиным и др., искавшими пути создания свободной христианской культуры. Но, задавался вопросом Иван Ильин в эмиграции в 1937 году, «как возможна христианская культура, когда христианство не нашло доселе верного творческого примирения и сочетания с великими светскими силами, увлекающими людей: с наукой, искусством, хозяйством, политикой?»

В советский период, когда религия была исключена из официальной культуры, религиозность, с одной стороны, рассматривалась как признак бескультурия, отсталости, а с другой — была признаком диссидентcкого андеграунда и шире — оппозиционных настроений в обществе. Разочарование в официальной идеологии и церкви стимулировало личностный религиозный поиск в среде советской интеллигенции 1960-1980-х годов и привело к возникновению независимых религиозных объединений, подпольных библиотек, журналов, занимавшихся распространением запрещенных книг и обсуждением религиозных аспектов русской классики, философии, изучением Библии и святоотеческой литературы.

II. Религия и перестройка. Освобожденная энергия культуры и мифотворчества

Перестройка обернулась бумом «возвращенной» и «задержанной» литературы — в первую очередь Серебряного века и лагерной прозы. Современная литература, растерявшаяся в условиях гласности и значительно уступавшая в художественном и духовном отношении литературе возвращающейся, отошла на второй план. Колоссальная читательская аудитория (тиражи толстых журналов доходили до миллиона) погрузилась преимущественно в начало ХХ века, что содействовало дальнейшему формированию ретроспективного типа общественного сознания.

Православные патриоты консервативного толка в качестве авторитета выбрали Ивана Ильина как идеолога «национальной диктатуры», имя которого встало в один ряд с Алексеем Хомяковым и Константином Леонтьевым, большую же часть мыслителей Серебряного века объявили обновленцами и еретиками. Ссылки на Вл. Соловьева, Дм. Мережковского, Н.Бердяева, С. Булгакова, П.Флоренского стали знаком принадлежности к либеральному крылу. И хотя позднее патриарх Алексий II объявил русскую религиозную философию частью церковного наследия, русских философов не преподают в церковных учебных заведениях и с негодованием осуждают на секциях церковных Рождественских чтений.

[6]

В академической гуманитарной среде Серебряный век, напротив, на двадцать лет утвердился как основной объект научного исследования.

Исторически очевидно, что освобождение русской культуры (в частности, религиозно-философской и художественной мысли Серебряного века) в период гласности расчистило путь для религиозной свободы.

«Сейчас уже мало кто не знает знаменитого горбачевского mot, сказанного в ответ на вопрос журналиста: «Не могли ли бы Вы одним словом определить, что сломало хребет советской системе?» Он, не задумываясь, произнес, — «Культура!», — вспоминает двадцать лет спустя Анатолий Черняев (помощник Михаила Горбачева по внешнеполитическим вопросам): «Позже Горбачев поясняет, чтo он имел в виду: несмотря на репрессивную принудительную идеологию, абсолютную цензуру, официальную ложь, которая пронизывала общественную жизнь, импульс великой русской культуры (а советская власть не могла себе позволить «отменить» ее совсем) был настолько силен, что под ее воздействием выросли целые поколения людей, способных понять несовместимость тоталитарных порядков с культурой, составлявшей стержень российской нации. Они-то и стали инициаторами слома тоталитаризма с помощью Перестройки. Замысел ее, с точки зрения исторической, ее глубинная философия и целеполагание состояли как раз в том, чтобы, реабилитировав полностью великое наше культурное наследие, положить именно культуру, в самом широком смысле этого понятия, в основу всей жизни общества: в политике, в экономике, в партии, в государственном строительстве и в административном аппарате, в армии, в человеческом общении, во внешних связях, в межнациональных отношениях, в повседневном поведении граждан… во всем! В этом была суть «духовности Перестройки», ее, если хотите, идеология.»

Такая духовно-просветительская интерпретация перестройки — яркий пример мифотворческой реконструкции, явно преувеличивающей философский и культурный потенциал политического лидера и предлагающей легенду о сознательном целеполагании в процессе, в котором превалировало стихийное освобождение духа культуры, часто вопреки воле и тем более замыслу государственной власти. Для Льва Толстого этот миф мог бы стать еще одним примером ложной претензии исторической личности на управление историей. Но этот миф возник не на пустом месте: он показывает, сколь велика была тогда энергия освобожденного слова, ставшего независимой политической силой, но так, к сожалению, и не положенного «в основу всей жизни общества».