Советский принц ; Корова

Гагарин Евгений Андреевич

Два рассказа Евгения Гагарина из книги “Звезда в ночи”, увидевшую свет в 1947 году в Мюнхене, в лагере для перемещенных лиц. Тексты, предлагаемые вниманию читателей “Новой Юности”, подготовлены по этому уникальному изданию.

Опубликовано в журнале:

«Новая Юность» 2002, № 6(57)

Евгений Гагарин

Советский принц. Корова

Рассказы. Публикация и предисловие Виктора Леонидова

Предисловие

Евгений Андреевич Гагарин(1905–1948) стал одним из немногих, кому удалось вырваться из СССР во времена самого разгара сталинского террора.

Случилось это благодаря женитьбе на Вере Сергеевне Арсеньевой, у которой было много влиятельных родственников и друзей в Англии. События происходили в 1933 году в Архангельске, удивительном северном крае, который в то время был одним из главных ссыльных центров страны победившего социализма.

Именно там Гагарин встретил множество своих будущих героев — сосланных священников, раскулаченных, дворянских детей. С некоторыми из них, представителями лучших дворянских родов России, профессорами старой школы, писателями, он был очень дружен. И, уже очутившись за границей, беспрерывно возвращался мысленно к людям, встречами с которыми одарила его судьба.

Подобно другому великому изгнаннику, Владимиру Владимировичу Набокову, он писал на двух языках. Его две наиболее знаменитые книги о большевизме, о разрушении старой, патриархальной России, о переломе огромной страны — “Великий Обман” и “В поисках России” до сих пор не переведены на русский с немецкого. Славу среди уцелевших после второй мировой войны российских эмигрантов Гагарину принес роман “Возвращение корнета”, увидевший свет в Нью-Йорке. Книга была посвящена трагической судьбе молодого человека из дворянской семьи и его скитаниям во время Великой Отечественной.

Как ни странно, Евгений Гагарин, мастер крепкой, классической русской прозы, человек, которому удалось так тонко поведать о трагедии лучших людей безмерно любимой им страны, писатель, умевший в лучших тургеневских традициях передать то неуловимое состояние души, когда человек сливается с окружающей его природой — лесом или полем, художник слова, которым восхищались многие известные всему миру люди, совершенно неизвестен в новой России. Прошло более полувека с того страшного дня, когда Евгения Андреевича сбил грузовик в Мюнхене, и некоторым, наверное, может показаться, что возвращение его уже запоздало.

Советский принц

Каждый раз при поездке на урок в Москву он ходил в тюрьму на свидание с матерью. Сидела она в Бутырках и была приговорена к десяти годам лагерей на Севере как “каэрка”; с выполнением приговора ГПУ почему-то, однако, медлило; и так сидела она в тюрьме уже больше года. Свиданья полагались раз в две недели, но мальчишку пропускали чаще. Шел ему уже шестнадцатый год, и был он долговяз и жилист, “породист”, как говорили про него, и скорее велик для своих лет, а все веяло от него страшной незрелостью, беспомощностью, сиротством; “барчук” — называли его часто на улице деревенские бабы. И сегодня надзиратель тотчас же пропустил его, хотя и ворчал для виду: “Опять пришел? Что-то ты, брат, часто шатаешься. Вымахал — верста, а все собак гоняешь… Пошел”. И он легонько толкнул мальчика коленком. “Это ты у меня там все стены исписал? Поймаю — оборву все уши”.

Как знаком был ему этот тюремный коридор с решеткой на конце, за которой появлялась мать! Не было тут ни скамьи, ни стула, но он радовался, что ввели его сегодня сюда, а не в палату для свиданий, где ему пришлось бы разговаривать с матерью через две решетки и пространство между ними. Он стал, по обыкновению, толкаться от одной стены к другой, заплетаясь долговязыми ногами, и лениво читать надписи; рука его тянулась невольно к карандашу — он уже позабыл про окрик надзирателя. Громыхали где-то металлической посудой, лязгали ключами, стоял чисто тюремный гул, и воздух был здесь особенный, как будто заплесневелый, и каждая минута казалась часом. “Григорий”, — написал он на стене и хотел уже переходить, не отрывая руки, к фамилии, чтобы получилось красивое соединение, как раздался тяжелый звон дверей и быстрые шаги. Шла его мать с надзирателем позади.

— Мой мальчик, — страстно произнесла она, порываясь к решетке: — Гриша!

Оба прижались плотно к решетке, и, сквозь прутья, она целовала его голову и руки, притягивая их к себе, и, как всегда, первое время оба не говорили ни слова. Сегодня она казалась ему еще более возбужденной, чем последний раз, и особенно прекрасной. Никто не был так хорош, как его мать. Он глядел на ее высокий лоб, резко очерченный линией черных, гладко зачесанных волос, на ее расширенные глаза с черным ободком по краям и с таким выражением, как будто смотрела откуда-то издалека, на ее нежный тонкий рот, эту ее улыбку, словно она всех на свете жалела, и снова она казалась ему святой, похожей на Богородицу на одной иконе в их деревенской церкви. Но она была какая-то изменившаяся сегодня, “жаркая” — определил он неясно, по смутной ассоциации с тем состоянием, когда бывал болен и лежал в лихорадке.

— Мама, я тебе котлетки принес… от вчерашнего обеда. Но только ты не отдавай их мне. — Он вынул из кармана сверток и протянул матери на бумажке две смятые картофельные котлеты.

Корова

По лесу шла баба с рукой на перевязи. На работе она порубила руку и шла теперь на деревню к фельдшеру. Была она женой кулака и находилась, вот уже второй год, в лесу на лесозаготовках, вместе с девкой-дочерью. А мужа ее и старшего сына сослали куда-то в Туркестан, в такое место, имени которого она не могла бы и выговорить; считала только, что было оно где-то на краю света, там, где “пустыни зыбучие и пески горючие”, как слыхала в сказках в детстве. Был у нее еще один сын, но когда выселяли их из деревни — мужа в тюрьму, а ее в лес, — то увезли мальчика в детский дом, и прошлой весной он умер там, девяти лет, от скарлатины. Она поспела из леса тогда только уж к похоронам.

Вышла она в деревню рано утром; над землей был туман, а небо — все в тучах. Стояли последние дни августа, бабье лето. На севере лето ломается разом об одну ночь: в середине августа еще жара, густо налитые зноем дни с грозами, рожь еще отдает зеленью, а через неделю небо вдруг сильно бледнеет, подымается, дни идут все еще погожие, но уже прохладные, воздух пронизан волокнистым серебром; надо спешить убирать урожай — близки осень, заморозки. Все время стояла хорошая погода, и баба, выйдя утром из барака, подумала с испугом: неужто осень пошла, не может того быть!.. Ближе к полдню прямо над головой небо стало разводить. Как крестьянка, она знала, что теперь прояснит. Если разводит с краев, то нельзя дать поруки, а если к полдню над головой, то непременно разыграется, будет вновь погоже. Синий просвет рос на глазах, тучи растаяли почти мгновенно, и мир, весь в росе, как в слезах, заиграл в солнечном свете. Бог ведро дает, подумала женщина с радостью. Время было самое горячее для крестьянина, каждый погожий день дорог. Но потом она вспомнила, что ей, в сущности, ведь все равно — стояло ведро или непогода, ибо она уже не крестьянствовала больше, урожаю не снимала, и вообще, вся жизнь ее была уже не та, что раньше. И радость ее перешла опять в ту неустанно сосущую боль, что носила она в себе эти два года, от которой спасеньем был лишь сон или немое оцепенение — ходить, потому что ноги еще ходят, делать, что прикажут, и не думать, не думать!.. Она приучила себя уже к этому состоянию и в лесу не выходила из него почти никогда, как и все, кто был там вместе с нею.

Край был глухой, дальний, лежал на берегу большой северной реки, покрытом еще вековыми лесами, и до революции текла здесь патриархальная жизнь, с обрядами и обычаями, нерушимыми за столетия; на старину эту съезжались смотреть даже иностранцы. А теперь стал он местом, вероятно, самых жестоких страданий, какие только творились на земле “во имя человеческого счастья”, и терпели эти страдания покорно сотни тысяч людей самых разнообразных племен и наречий. Были пригнаны в эти леса русские мужики с чернозему, и хохлы с Волыни, и казаки с Дону, черемиса и мордва, и какие-то совершенно дикие азиаты в шкурах, будто из кочевых времен, не понимавшие ни слова по-русски, не видавшие ни реки, ни лесу…

До деревни оставалось около трех верст. Баба шла по большой дороге, как корка спекшейся от долго стоявшей жары. Были уже знакомые с детства места: миновала она Чертов бор, которым пугали ребят, чтобы они не забегали далеко, за ним Маслянику, где тучами росли маслята; еще две болотины, бор, а там начнутся поля, станет деревню видно. Она шла не спеша, наслаждаясь тишиной и одиночеством, отдыхая от барачного шума, что окружал ее каждый день, и на душе у нее было легко, несмотря на то, что порубленная рука болела и сама она боялась наказания за самовольный уход с работы. Она не была, впрочем, даже уверена — не своей ли волей порубила руку, такая тоска взяла ее вчера по деревне, по родным местам, по могиле сына, такая потребность сходить туда и вместе с тем глухая надежда — нет ли письма на почте от мужа и не переменилось ли что-нибудь?.. За самовольную порубку руки — она знала это — грозила тюрьма. Что же, не она одна!.. Многие так делали. Пошлют, может, к мужу?.. — пришло ей радостно в голову. А как же тогда Анютка? — подумала она тотчас же с испугом о дочери. Да ведь я не нарочно, не самовольно порубила!..

На плечах у нее был рваный коричневый домотканый зипун, на ногах — лапти и онучи, перевитые веревкой, а на голове — ситцевая ширинка, вся в копоти. Из-под ширинки выбивались уже седеющие волосы, а лицо было еще молодо, только посерело все, как после болезни, и глаза совсем выцвели. Несомненно, она была сильна и красива в свою пору — и еще не так давно — красотой северных русских баб с их крупным белым телом, льняным цветом волос, светлой голубизной глаз, с румянцем на щеках, ярким, как раздавленная малина. А теперь сквозь испитую кожу сильно проступали синие вены, столь туго налитые, что, казалось, они вот-вот лопнут. Порубленная рука на перевязи была укутана в грязную тряпицу и походила не на руку, а на грудного младенца в пеленках.