Каменный пояс, 1989

Гальбина Александра

Журавлев Олег

Валеев Рустам Шавлиевич

Година Николай Иванович

Соловьев Антон Вадимович

Беринцев Александр

Коночкин Сергей Васильевич

Зинченко Анна Дмитриевна

Томских Светлана

Максимов Виктор Николаевич

Белоглазкин Владимир Александрович

Карпов Владимир Александрович

Седов Юрий Фридрихович

Тряпша Валерий Владимирович

Попов Борис Емельянович

Сазонов Владимир

Мартынов Павел Васильевич

Рыбальский Анатолий Владимирович

Батраченко Евгений Яковлевич

Волковец Владимир Михайлович

Дунаева Тамара Васильевна

Кулешова Лилия Владимировна

Ягодинцева Нина Александровна

Долгирева Галина Александровна

Жук Юрий Михайлович

Уланов Василий Андреевич

Кондрашов Дмитрий Леонидович

Меньшикова Мария Александровна

Завалишин Александр Иванович

Литературно-художественный и общественно-политический сборник, подготовленный Челябинской, Курганской и Оренбургской писательскими организациями. Включает повести, рассказы, очерки о современности и героических страницах нашего государства. Большую часть сборника составляют произведения молодых авторов.

Проза

Александра Гальбина

НАДЕЖДА

Повесть

Сон

И тут я вижу, что сын стоит в дверях. На нем валенки, какое-то старое пальтишко и шапка, перевязанная платком. И у него отрешенное личико маленького старичка. Я бросаюсь к нему:

— Мальчик мой! Где ты был? Я так волновалась…

Он молчит и смотрит мимо меня…

Сегодня пришел ко мне весь отдел. Принесли орехи, цветы, шампанское. Я накинула на халат плащ, и мы пошли в лес, через дорогу от больницы: этакая развеселая, шумливая компания, что в здешних местах редкость. Нашли скамейки, расселись. Инга Ивановна, конечно, тосты произносила. Задушевные:

— Что бы между нами ни было на работе, знай, мы твои друзья, а друзья, как известно, познаются в беде…

Любовь

И я снова возвращаюсь в ненавистное мне здание, иду за ним по первому этажу поликлиники, вхожу в один из кабинетов.

— Садись, рассказывай.

Что я могу рассказать, господи, что?.. Я сажусь на стул и начинаю плакать. Я вдруг понимаю, что я страшно устала за эту ночь, изнервничалась, что я испугана. Я что-то говорю, наверное, пытаюсь объяснить, рассказать. Он сидит напротив. У него такое хорошее, печальное лицо. Потом он поднимается, кладет мне на плечо руку:

— Ну хорошо, успокойся, мы что-нибудь придумаем.

Олег Журавлев

ЧП В РОТЕ

Повесть

В бане их уже ждали. Новенькая бледно-зеленая форма аккуратными стопками лежала на стеллаже посреди большого зала. Рядом высились горки чистого белья. В конце внушительного ряда серой кляксой темнели шерстяные портянки. Со скамьи поднялся полуголый солдат-банщик.

— Пополнение? Сколько человек?

— Пятнадцать, — ответил сержант. — Раздевайтесь. Одежду и вещи в шкафы. С собой взять мыло, мочалку… У кого их нет — выбирайте в ящике.

На полу стоял деревянный ящик. Кто-то ради любопытства заглянул в него.

— Дома я таким мылом даже руки не мыл.

Рустам Валеев

ЧАСЫ

Повесть

1

Опять собирался долгий дождик, опять моросно темнело посреди дня, а жена, как прилегла накоротко, так и все не вставала. Чужой сон томил и обижал Кариева, сидевшего в одинокой тишине.

— Мату-у, ты спишь, Мату? — так от времени до времени окликал он жену, прогоняя собственную дремоту, и слышал: капает кран на кухне, воздух шипит в четвертной бутыли, наполненной яблочным вином, безумная осенняя муха, жужжа, пролетает под потолком. Вздох самого Кариева как будто венчал это маленькое сотворение жизни.

Он глядел на часы, лежавшие перед ним на журнальном столике: уютный мерный стукоток чудился Кариеву. Однако часы не ходили. За тридцать пять лет это второй случай, когда «Павел Буре» смолк. В позапрошлом году Кариев потерял заводную головку, но написал на часовой завод, и там нашли подходящую, известили почтовой карточкой. А нынче сломалась пружина, опять Кариев написал и опять ждал. На днях, отомкнув почтовый ящик, он взволновался, увидев между газетами открытку. Но то была открытка из больницы, на диспансеризацию. Обычно радуясь вниманию (больница была специальная, к ветеранам чуткая), он между тем с грустью собирал необходимые вещички: месяц почти не видеть жену было беспокойно и мучительно. Но вот прошлой осенью их положили обоих, и так он радовался, что порядком насмешил доктора и сестричек. «Вы, пожалуйста, мою бабушку не спешите выписывать!» а бабушка, оказывается, тоже: «Старика-то моего не выписывайте раньше меня!»

Ничего, думал он сегодня, с больницей не к спеху. Мне бы открытку дождаться, привык, без часов не могу. Как-то он купил себе новые брюки, финские вроде, очень хорошие. Но там не было кармашка для часов, и сразу брюки стали не нужны, он без сожаления отдал их старшему сыну.

— Мату-у, ты спишь, Мату?

2

С вербами и репейником около заборов, с пылью, как будто еще не улегшейся от кавалерийского топота, в двадцатом году эта улица была переименована, и проживающий тут обыватель от страха быстро забыл прежнее название, угодливо повторяя новое: улица Красного фронта.

И стоял тут домик, в домике широкая русская печь, сбоку от большого устья был крохотный очаг, над очагом вмазанный в кирпичи казан, предназначенный для татарского быта. Мальчик топил очаг, грел воду в котле, чтобы напоить маму. Запечные тараканы шуршали по стенам и потолку, уютно делалось от живого шевеления, да и думалось: если упадут они в котел, получится какой-нибудь навар, тараканы не зловредны и отравления от них быть не может; сам мальчик переел много всяких козявок.

А во дворе отец шуровал летний очаг и варил над ним мясо. Вот позвал он сына, мальчик вышел с гудящим телом, с плывущей головой, взял, как во сне, алюминиевую тарелку с мясом и, как велел отец, понес голодной матери. «Ани!» — позвал он с порога и двинулся в темный угол. Мать увидела мясо и вздрогнула: нет, она не будет есть! Галей знал, что это собачина, но как знала об этом мать?

Когда он вышел во двор с тарелкой в руке, отец объедал большую кость, отрешенный, весь какой-то пустой и осунувшийся — то ли от усилий над костью, то ли от страха перед грехом: он ел харам, запретную пищу. Мальчик и себе взял кость и начал обкусывать, тоже странно теряя силы.

Насытившись, отец уснул около очага, словно его свалило сознание непоправимого греха перед людьми и богом. Впрочем, бога могло и не быть при таком всеобщем голоде, а люди были, была мать, которая ни при какой скудости не будет есть собачину… Отец между тем плыл в глубоком сне, и лицо у него покрылось, как благословением свыше, счастливым выражением.

3

Между тем Кариев думал и о том, что он в своей жизни работал не хуже других, терпел вместе с другими трудное время, был прилежен и не бестолков, у него было десятка полтора рационализаторских предложений, даже одно изобретение тридцатых годов — он усовершенствовал артиллерийский ящик, — но наград у него не было.

Но что из того, что нет наград, разве его жизнь сама по себе не есть что-то значительное? Ведь он, как бы это сказать… из гвардии первостроителей новой жизни, их мало уже остается, он сколок с монолита, так что события его личной жизни — ну да вот свадьба золотая — могут иметь общественную ценность! Он успел уже многим рассказать о предстоящем событии, теперь даже продавщица в магазине каждый раз спрашивала:

— Что, еще не праздновали вашу свадьбу?

И он отвечал, что нет пока еще, и обеспокоенно думал: а вдруг сорвется, вдруг скажут, что затея-то пустая!

На улице лил дождь, люди бежали согнувшись, и в каждом узнавался его старший сын: всегда-то съежен, одет не по погоде, всегда простужен. Он был у них приемыш, жена в первые три года никак не рожала, это уж потом бог дал им еще двух сыновей. Приемыша они назвали Эдуардом, старые имена презирались, как и вся сермяжная прежняя жизнь. Пока тот был мальчиком — Эдик да Эдик, но теперь смешно его так называть, а Эдуард тоже ему не подходит.

4

…Понуро, как вол, склонил он крепкую шею, когда отец Бану предложил ему стать извозчиком: вот лошадь, вот телега, и выручка вся ваша. Значит, в уме своем он давно объединил молодых людей.

И вот Галейка ездил в тарантасе, и с ним ездила Бану, в открытых платьях, с распущенными волосами, смеющаяся, яркая, вся как будто нагая. Он ненавидел ее, ненавидел себя за то телесное сумасшествие, которое происходило с ними обоими. Бану не умела ни читать, ни писать, как ее мать, как прабабки, но в ней не было и капли той кротости и скромности, какая была в прабабках. Новое время давало людям свободу, Бану взяла себе вольность. Она, пожалуй, и голой не постыдилась бы ездить в тарантасе.

В бывшие свои номера возвратился как с того света Дядин, опять в верхних этажах жили подрядчики, торговые агенты, кооператоры, просто жулики, а в нижнем этаже, в ресторане, они напивались по вечерам. Куда-то исчезли тихие тайны ночной поры, жулье рыскало и любилось теперь по ночам, и заваливалось в его тарантас: вези их в слободу или на хитрую заимку в лесах, там они будут кутить до утра. Лошадь скакала во весь мах, придорожные ветви хлестали по дуге, Бану сидела с ним на козлах и обнимала его голой рукой, слепила ведьмиными глазами — он ничего впереди не видел, летели в какую-то огромную аспидную яму… а-а, все равно!

Однажды на заимке он ждал, когда набалуются его пассажиры, утром везти их в город. Дремота склонила его — и привиделось такое, чего он давно уже как будто хотел: просыпается и не видит рядом Бану, но в избяном освещенном окне замечает, как пляшет с шушерой Бану; он бежит к избе и, обложив ее хворостом, поджигает. А сам уезжает, истребив огнем все прошлое.

Но вот очнулся, ощупал рукой теплую Бану и, переиначивая недавнее наваждение, заговорил:

5

Ему всегда казалось, что о детях нельзя сказать «чужой», как нельзя такое сказать про дождик или траву. Кариева в детстве родители особо не приласкивали, у отца и правило было суровое: ребенка надобно гладить только сонного, чтобы не знал о том. Но Галейка не помнил, чтобы и сонного гладили его или целовали: он чутко засыпал и ждал, когда же прикоснется к темени рука родителя, — не прикасалась. Переиначивая жалость к себе, он жалел какого-нибудь карапуза, утирал ему слезки, а то и плакали вдвоем — утешение обоим.

С годами такое позабылось, но вот с возрастом как будто сказывалось давнее. Увидит, как чья-нибудь мамаша шлепнет свое чадо, — жалко ему; увидит, что малышок топает один, опять жалко: почему один, почему родители не досматривают за ним? О внуках он помнил постоянно и постоянно жалел, пожалуй, убежденный, что с родителями им хуже, чем с ними, стариками. В начале каждого месяца он особенно нетерпеливо ждал внуков; Малик надолго уедет, а невестка тут же и приведет к старикам Лялечку и Нурика.

Вот и сегодня — длинный, нетерпеливый звонок в конце коридора, и Кариев бежит, опережая жену, отворяет дверь, и шумно, туго, в живот ему, накатывают малыши, дергают за край пижамы, виснут на руках. А у него в глазах пестрит, и слабая грудь начинает ходить, тоненько покалывая. Наконец детей перехватывает бабушка, разматывает на них шарфики, пальто и шапочки сует на подзеркальник и уводит в комнаты. А Кариев стоит, перед ним невестка, у нее яркие, карминные губы. И голос тоже яркий, сочный, как вся ее молодая, жизнерадостная плоть.

— Ну вот, ну вот! Теперь дедушка и бабушка рады. А мы дедушке и бабушке принесли гостинец… ой, не оброните, это замечательное, токайское! — И тут он замечает, что Разия, кажется, немного хмельна, может, от вина, может, просто чему-то рада. — Дети, дети! Мама вас поцелует, маме надо бежать!..

Те прискочили, мама чмок-чмок, не прикасаясь губами, чтобы не размазать помаду; дети тоже чмокнули, обвеяли мамино лицо и упрыгали в комнату.

Николай Година

ПО СИСТЕМЕ ЛОДЕРА

Рассказы

Незаслуженные муки

Авдотья Матвеевна, измученная старостью и болезнями, отдала богу душу, вымолив кое-какие льготы для себя в той новой, немного пугающей жизни.

Сделка состоялась далеко от дома, в городской больнице, на скрипучей казенной кровати с панцирной сеткой, в присутствии двух молодых женщин, страдающих от какой-то одинаковой хвори, и совсем юной медсестры Леночки.

Душа отлетела, а то, что осталось, еще нуждалось в заботах. Скоро в город с командой проворных старушек приехал на совхозной машине Василий, старший сын Авдотьи Матвеевны. Пока Василий делал вид, что копается в моторе, старушки упаковали свою односельчанку. На обратном пути наломали сосновых веток и до огней успели вернуться домой. Василий отогнал машину в гараж, а оттуда прямиком к теще, где временно устроилась его семья — сын, семилетний Вовка, и жена Наталья.

Авдотья Матвеевна лежала в горнице под круглым зеркалом, завязанным, как подсолнух, платком. Маленькое, сморщенное личико ее не было печальным. Может, легкое задумье только коснулось его: «Вот и все, Авдотьюшка. Отпела, отплясала, отбегала свое…»

Рано утром заохали ворота, застонало крыльцо, запричитали половицы. Пришли соседи, загремели посудой, захлопали дверьми. Прибежал с матерью и Вовка. Сбросил у порога рваные кеды, прошмыгнул за цветастый занавес, включил свет. Долго вглядывался в неживое лицо, будто силился вспомнить что-то важное, но давно забытое. Вдруг посветлел, засиял глазами и звонким голоском, от которого вздрогнула, казалось, придремавшая Авдотья Матвеевна, хлестнул по ушам: «Мамка, мамка! Это не наша бабушка! Не наша!..» Наталья досадливо отмахнулась сначала, а потом заспешила вместе с деловыми соседями, разделившими хлопоты. Горница притихла, затаила дыхание, но через мгновение, как по команде, зашелестела, зашебуршала, заперешептывалась…

По системе Лодера

У Гошки Батуева наступил коммунизм. Тот самый, про который давно в книжках пишут и на собраниях говорят. Работает Гошка по возможности, а живет, безусловно, по потребности.

Гошкина мать уродуется в три смены на дробильной фабрике. Кроме того, частенько остается сверхурочно, подменяя всех недужных и нетрезвых. Соответственно и заработок ее прямо пропорционален издержанному здоровью. Деньги немалые и почти удовлетворительные для ее великовозрастного лоботряса.

Гошка и одет по-модному, во все ненашенское, чудное, и выпить, считай, не дурак. По ресторанам, правда, не шляется за неимением таковых поблизости, но пригласить какую-нибудь чувиху из местных в свой холостяцкий номер, напоить — может. Конечно, не без выгоды для себя. Дело молодое.

Лучше всех Гошкину жизнь изучил дед Савелий, поскольку целыми днями сидит на скамеечке у ворот и ведет наблюдение за улицей. Поприкинув что к чему, дед приходит иногда к весьма интересным выводам. Как бы начинает видеть сквозь стены и заборы, кто каким делом занят. Вот, к примеру, у Морозовых окна зашторены. Не иначе, мясо едят или деньги перепрятывают. А вон у Петренки баня дымит среди недели. Идет процесс разделения смеси жидкостей…

— Здоров! — испугал Гошка деда, вывернув из заулка.

Цыганка

— Слушай, миленькай, дай копеечку для цыганенка.

Семенцов споткнулся на полуслове, перевел взгляд с книги на коричневый пол электрички, потом на забрызганные грязью, когда-то модные сапожки, потом на осенний карнавал ситцевых красок. Постепенно перед ним возникла довольно молодая и неряшливая цыганка с черноглазым ребятенком на руках. Семенцов заерзал на сиденье, зашарил по карманам, отыскивая пачку с сигаретами.

— Не пожалей, красивай, — клянчила цыганка.

— Работать надо! — вдруг возопил Семенцов. — Ишь, все пальцы в золоте, а побираешься. У моей жены, между прочим, ни одного колечка. Да и у меня самого, смотри, как у того латыша. Кто у кого просить должен, а?

Дед

Деда нарядили, как куклу, и вынесли из дома подышать. Пристроили на деревянную седушку, подперли с боков, чтобы не перекувырнулся.

Сидит дед, дышит. Приглядывается, к тощей ржавой коровенке, похожей на старый велосипед без колес, прислушивается к ленивому, совсем не обязательному, лаю пухластой собаки, принюхивается к белой, заполонившей палисадник, сирени.

Задремывая, дед вонзает острый, как обушок, нос в мягкую подушку, вздрагивает, распахивая мутные, будто из серого стекла, глаза. Снова приглядывается, прислушивается, принюхивается…

— Не хочется умирать, — говорит дед.

И я ему верю.

Объявление

В ожидании автобуса я постигал архитектуру остановочного павильона, воздвигнутого на скорую руку жэковскими зодчими почти на самом загибе тихой окраинной улицы.

Не спеша расшифровывал замысловатые петроглифы, относящиеся к раннему атомному веку.

Вверху, на лобовой доске, под ржавым гофрированным козырьком неожиданно наткнулся на объявление:

А в самом низу, косо по обрезу и торопливо, но тем же решительным почерком дописано: