Свободная ладья

Гамаюнов Игорь

 Свобода, та самая внутренняя свобода, к которой все мы стремимся, и есть сквозная линия книги.

Жизнь человека – свободная ладья. Сегодня – штиль, завтра – шторм. Но ты свободен решать, кидаться ли в пучину или пережидать бурю на спокойном берегу. Об этом и роман "Майгун", и рассказы, и эссе Игоря Гамаюнова.

"Майгун" – роман-хроника. Хроника жизни одного человека и огромной страны. Целые шестьдесят лет уложились во временные рамки повествования – эпоха, да и не одна...

Эта пронзительная, невероятно искренняя история читается на одном дыхании. Все, о чем рассказывает автор – непростые отношения героя с отцом, его любовь к матери, смешанная со щемящей жалостью, прозрение, горькое понимание того, что не все в жизни столь просто и бесспорно, как казалось в юности, – знакомо каждому. Но каждый переживает это по-своему...

Лев Аннинский

МАЙСКИЕ ГУННЫ

Две тысячи слов о книге Игоря Гамаюнова

«Свободная ладья» и её авторе

Тянет меня от поэтичных метафор и запредельных видений поскорее перейти к социальной экспертизе, каковую и ищешь у знаменитого криминального очеркиста, за тридцать лет журналистской работы выведшего на чистую воду немалое число братков, братанов, братишек и прочих умельцев жить не по законам, а по понятиям, то есть между тюремной баландой и пулей киллера, – среди коих попался даже секретарь обкома, потерявший свой пост в результате гамаюновской газетной атаки в самом конце 80-х, когда Перестройка и Гласность ещё только брезжили на помутившемся горизонте.

Игорь Гамаюнов одновременно и творец этой либеральной весны, и детище её. В духе сюжетных хитросплетений, знакомых ему по следственным материалам, – то ли сын, то ли брат. А может, сын сестры. А можно сказать: внук матери… В этой круговерти не сразу и сориентируешься, однако сориентироваться можно. Как? По мелодии.

Поэтому гамаюновской экспертизе социума (что для меня – самое интересное по существу) я предпошлю мою экспертизу писательской его умелости (что доставит мне чисто эстетическое удовольствие, а также позволит попутно исполнить долг литературного критика).

Как прозаик Игорь Гамаюнов обладает чувством стиля, острой наблюдательностью и сюжетной хваткой. В его рассказах и очерках мелодия сращена с мыслью и лирический нерв пронизывает повествование, соединяя у автора сочувствие психиатра с решимостью хирурга. Я говорю о рассказах и очерках, потому что в романе «Майгун», главном произведении Гамаюнова, структура художества несколько другая (но об этом позже). В рассказах же, составляющих цикл «Жасминовый рай», и в очерках, цикл которых начинается «Мороком», художественный мир собран воедино и взорван тем же зарядом, которым собран: плывёшь вроде бы в «Свободной ладье» сквозь райские кущи и вдруг налетаешь на «Разбитую виолончель» и слышишь нашенское, лихое: «Ах, жила-была коза!..» И соображаешь: это – мы? Это – с нами происходит?

Вот гамаюновская экспертиза. Современный человек знает, что хватать надо быстро. Здесь и сейчас. Пока тебя (или у тебя), в свою очередь, не схватили. Теперь все монологисты: никто никого не слушает и не слышит. А если кто-то кого-то слушает и слышит – то это такая везуха, от которой можно впасть в кайф. Но ненадолго. Перестанет слышать – и чёрт с ним. Впрочем, может, и бог с ним, это без разницы. Как без разницы: есть человек, нет человека. Исчез (попал под машину, заслушавшись) – и как не было его. Забыт через мгновенье. Нету. Исчез, как пылинка.

Часть первая

ЖАСМИНОВЫЙ РАЙ

Рассказы

СВОБОДНАЯ ЛАДЬЯ

Последний год, разведясь наконец со вторым мужем и рассорившись с давней подругой, она всё чаще стала задерживать взгляд на субтильных юношах, коими, как выяснилось, Москва была полна. В городской сутолоке их легко было опознать по замедленным угловатым движениям, мечтательно блуждающему взору и выражению детской обиды на суматошный мир, в котором их обрекли жить.

С одним из них в сырой мартовский день, звеневший капелью с московских крыш, она, опоздав на электричку, оказалась за высоким столиком в тесном привокзальном кафе. Долговязый юноша грел озябшие руки, обхватив ими стакан с горячим чаем, смотрел мимо неё, но его скользящий, стесняющийся взгляд упорно возвращался к её пластмассовой тарелке с двумя бутербродами, и она в конце концов предложила:

– Хочешь? Угощайся, один – твой.

Юноша странно дёрнулся, будто его уличили в стыдном, бледное носатое лицо пошло пятнами. Хаотично жестикулируя, он стал отказываться. Но она решительно придвинула тарелку к его стакану, и его рука, словно бы сама по себе, помимо его воли, вцепилась в бутерброд с колбасой. Ел он сосредоточенно, а закончив, произнёс вежливо:

ЖАСМИНОВЫЙ РАЙ

Щеголеватая, слегка подсохшая фигура Дубровина – в облегающем пиджаке и отглаженных брюках, с начищенными до сияющих бликов туфлями – прорезалась в коленчатом коридоре редакции словно бы из другой, давно умершей реальности, растоптанной безжалостным временем.

Он и улыбался Потапову всё той же, знакомой по прежним годам улыбкой человека, нечаянно победившего время. И реяла над этой его улыбкой, как знамя победы, всё та же, лишь слегка поседевшая за эти почти семнадцать лет, рыжевато-пегая шевелюра, вздыбленная душистым шампунем.

А рядом с ним, рослым, стояла почти такая же высокая, ослепительно юная девушка в джинсах, усыпанных по бедру звёздной аппликацией, в короткой пёстрой курточке, с болтавшейся ниже бедра матерчатой сумкой, с упавшим на плечи (будто бы случайно соскользнувшим с черноволосой, коротко стриженной головы) малиновым шарфом. Она смотрела на Потапова насквозь прожигающим взглядом восточных, с узким разрезом глаз, влажно мерцавшим дегтярно-лаковой, непостижимо бездонной тьмой, смутно напоминая кого-то – и глазами, и широковатым, с матово-смуглой кожей, скуластым лицом.

Ну да, конечно, сообразил наконец Потапов, она же копия (несколько смягчённая) своей мамы Ларисы, какой та была, когда (в конце восьмидесятых) стала четвёртой и, кажется, последней официальной женой Андрея Дубровина, самой молодой из всех его жён, к тому же – ровесницей его младшей дочери.

МОРОК

Я ни за что не узнал бы их обоих спустя сорок лет, если бы не отец Михаил. Мы готовились снимать «забитый» в тематическом плане телесюжет обряда крещения.

И батюшка, рассказывая о тех, кого судьба в зрелом возрасте привела в лоно церкви, вспомнил (судя по всему – нечаянно) двух прихожан, вот уже несколько лет замаливающих грех взаимной лжи.

– …Какой именно?

Отец Михаил, спохватившись, поспешил предупредить, конфиденциально наклонив ко мне благолепно-косматую голову, благоухающую цветочным одеколоном:

ЗАПОЗДАВШИЙ ГОСТЬ

Ждали запоздавшего гостя. Того самого, о котором вспоминали потом, морщась и поёживаясь. А начинался тот вечер в общем-то идиллически. Опаздывавший позвонил с Киевского вокзала, сдавая багаж в камеру хранения, сказал – едет. И пока он ехал, Потапов, хозяин дома, с каким-то странным вдохновением, таившим то ли подавленную зависть, то ли жалость, рассказывал о своём студенческом друге тем, кто уже пришёл и привычно устроился в гостиной, за широким раздвижным столом, блистающим белоснежной, жёстко накрахмаленной скатертью, миниатюрными рюмками, пузатым графинчиком, лоснящейся селёдочкой на продолговатом блюде, усыпанном жемчужными кольцами лука.

В рассказе Потапова, сидевшего в торце стола, преобладала интонация изумления: полжизни минуло («Полжизни, братцы, вы только представьте!») с тех студенческих лет, когда они учились на филфаке, а его друг остался таким же – порывистым, открытым, искренним. Человеком поразительной душевной широты. («Да ведь по нынешним эгоистическим временам он просто урод!..») После филфака они оба оказались в одной молодёжной газете, где сокурсник Потапова сразу обнаружил свои пристрастия – писал о хороших людях, трудягах, конечно, не без некоторой их идеализации: годы были ещё те – 70—80-е, всей правды не скажешь. Других тем терпеть не мог. Не виделись лет пятнадцать, общались по телефону – особенно часто, когда страна на куски разломилась и Молдавия, где он жил, оказалась за границей. А едет он на свою историческую родину – в Рязань, к дальней родне, погостить да осмотреться. («Ах, Дёмин-Дёмин, юности моей незабвенной свидетель!.. Что-то ты везёшь с собой – какие воспоминания, какую, извлечённую из прожитых лет, истину, какой драматический излом?!»)

Но с первым тостом решили не затягивать, отметили повод: только что вышедшую книгу криминальных очерков хозяина дома – она стояла посреди стола, возле пузатого графина, обнимая его раздвинутой яркой обложкой, с неё на гостей смотрел сквозь прицел снайперской винтовки человек в вязаной шапочке. Были сказаны Потапову заздравные слова. Звякнули рюмки. Нацелились вилки в селёдочные бока. Золотистая гора салата оливье из вместительной фаянсовой ёмкости стала споро перетекать в тарелки гостей. И каждому этот салат что-нибудь да напомнил.

Друг семьи Потаповых, известный актёр, чьё выразительное лицо, в числе прочих, висит на фронтоне его театра, вспомнил, каких лобстеров он пробовал в китайских ресторанчиках Сан-Франциско, где они с женой гостили у приятеля. Черноокая его жена, киноактриса (особенно ей удаются роли экзальтированных красавиц), искоса взглянула на него и, смеясь, рассказала, как в одном из тех кабачков пожилая общительная американка простодушно поинтересовалась у её мужа, не Мастроянни ли он. На что тот ответил утвердительно (на английском с итальянским акцентом), уточнив: «Только – сегодня. А завтра я буду скорее всего Биллом Клинтоном».

Американскую тему поддержал и ставший недавно знаменитым режиссёр (стриженный наголо, в очках без оправы, напоминающих чеховское пенсне). Он снял, по мнению кинокритиков, «народное кино» про то, как искали нефть, а из скважины забил фонтан спирта, и теперь с отвращением рассказал, какую поганую водку пил в русском кабачке в Нью-Йорке, где заканчивалось действие его причудливого сюжета.

РАЗБИТАЯ ВИОЛОНЧЕЛЬ

Такого здесь ещё не было. Распахнув дверь в инспекцию по делам несовершеннолетних, массивный седой человек произнёс властным, хорошо поставленным голосом:

– Прошу отправить мою дочь в колонию!

Сотрудницы оторопели:

– Почему?

– Она меня избила… И к тому же вышла на панель…