По полям и по воде

Гарт Брет

ПО ПОЛЯМ И ПО ВОДЕ

Часть I. В ПОЛЯХ

Октябрьский день клонился к вечеру, когда я вдруг, к неудовольствию своему, обнаружил, что долина Сакраменто начинает производить на меня весьма неприятное действие. Выехал я с восходом солнца, и постепенно от движения по бесконечной, угнетающе однообразной плоской местности у меня появилось такое чувство, словно мое путешествие — вовсе не деловая поездка под небом Калифорнии, этим наичистейшим изо всех явлений природы, а просто вызванный скверным пищеварением тягучий дурной сон. Иссохшие бурые поля, зияющие трещины на пыльной дороге, отчетливые контуры далеких холмов, медленно проходящие стада — все это стояло у меня перед глазами, словно одна и та же сияющая неизменным блеском картинка в стереоскопе. Быстрое, энергичное движение могло бы, вероятно, разогнать это чувство, но моя лошадь, повинуясь какому-то непонятному инстинкту, давно уже оставила всякие честолюбивые стремления и упорно шла мелкой рысцой.

Стояла осень, ничем, однако, не похожая на то время года, которое понимает под этим словом читатель с побережья Атлантики. Резко очерченные контуры далеких холмов служили как бы прообразом внезапного перехода от дождей к засухе. В этой сухой атмосфере растительность гибла так быстро, что не успевала покрыться чахоточным румянцем, который медленно разливается по ландшафту Восточных штатов, а может быть, чрезмерно практичная природа пренебрегла здесь столь жалкими уловками. Она просто обращала к вам зловещую маску Гиппократа, заостренные и искаженные черты которой извечно знаменуют смерть.

Подобное зрелище порождало лишь самые болезненные фантазии. Суровое голубое небо было безоблачно, и в трезвой сухости атмосферы закат солнца совершался без всякой пышности. Потом потемнело и поднялся ветер, который все усиливался, по мере того как в долине сгущались тени. Я пришпорил лошадь, и скоро впереди обозначилась полоса ольхи, окаймлявшая русло потока. Через полчаса настойчивых понуканий я достиг корраля, за которым стоял дом, такой приземистый и низкий, что вначале он показался мне наполовину врытым в землю. Он и впрямь настолько гармонировал с бескрайнею пустыней вокруг, что когда я взглянул на него второй раз, мне пришло в голову, что это какой-то чудовищный корнеплод, растущий прямо из почвы. В стенах, кое-как обшитых досками, не было ниш и углублений, где в солнечный день могли бы притаиться праздно блуждающие тени. Не было ни выступов, ни углов, за которыми по ночам мог бы петь, завывать, свистеть и невнятно бормотать ветер. Одна лишь деревянная полка, на которой стоял вызывающий зябкую дрожь оловянный таз и лежал брусок мыла. Незавешенные окна рдели в лучах заката, словно налитые кровью, воспаленные немигающие глаза. Тропинка со следами скота вела прямо к двери, наглухо запертой от напора бешеного ветра.

Опасаясь, как бы меня не приняли за эту бесцеремонную стихию, я обошел дом, который посредством узкого дощатого помоста соединялся с постройкой меньших размеров. Здесь стоял суровый седой старик. Вопросительным взглядом ответив на мое приветствие, он молча провел меня в главную комнату. При моем входе четверо молодых людей, лениво развалившихся у очага, слегка изменили свои позы, не выказав, однако, никаких иных признаков удивления или любопытства. Из темного угла с ворчанием вылезла охотничья собака, которую старик тотчас заставил замолчать, отпихнув ногою обратно в темноту.

Мне почему-то сразу показалось, что никто из лежавших возле очага давно уже не произносил ни слова и не шевелил ни единым мускулом. Я сел и коротко изложил свое дело.

Часть II. НА ВОДЕ

Я снова посетил долину Сакраменто спустя три месяца после межевания ранчо Эспириту Санто. Но постигшее ее ужасное бедствие изгладило память об этом событии так же бесследно, как оно, по всей вероятности, стерло с лица земли поставленные мною межевые знаки. Великое наводнение 1861–1862 годов достигло наивысшей точки, когда я, повинуясь какому-то неопределенному тоскливому чувству, взял свой саквояж и отплыл в затопленную долину.

Из ярко освещенных окон каюты парохода «Голден-Сити» нельзя было разглядеть ничего, кроме сгущавшегося над водою мрака. Единственным звуком был монотонный шум дождя, который за последние две недели стал уже настолько привычным, что не привлекал внимания моих соотечественников, которые с чисто американской степенностью молча сидели вокруг печки. Некоторые, ехавшие на помощь друзьям или родственникам, озабоченно вели сдержанную беседу на одну и ту же, поглощавшую все помыслы тему. Другие, подобно мне, побуждаемые одним лишь любопытством, жадно прислушивались к каждой новой подробности. Однако, подобно всем людям, склонный усматривать предчувствие в простом стечении обстоятельств, я смутно сознавал, что мною руководит нечто большее, чем простое любопытство.

Стук дождевых капель, глухой рокот волн и свинцовое небо приветствовали нас на следующее утро, когда мы подошли к наполовину затопленной дамбе Сакраменто. Здесь, однако, совершенно новое явление — лодочники, предлагавшие развезти нас по гостиницам, — представляло собою соблазн, противостоять которому было невозможно. Я отдал себя во власть некоего Джо, одетого в прорезиненный костюм, с которого ручьями стекала вода, и, завернувшись в блестящий плащ из того же материала, который, очевидно, давал столько же тепла, сколько английский пластырь, уселся на корме его лодки. Большая часть пассажиров не без некоторой внутренней борьбы рассталась с пароходом, который был единственным связующим звеном между нами и обитаемой твердой землею, но мы все же отчалили, обогнули дамбу и, борясь с сильным встречным течением, вошли в город.

Мы плыли вверх по ровной глади длинной улицы К., когда-то веселой и оживленной, а ныне являвшей собою картину мрачного и безмолвного запустения. Мутная вода, разлившаяся, по-видимому, до самого горизонта, медлительными реками растекалась по улицам. Природа, словно желая отомстить местным вкусам, нарушила правильные прямоугольники кварталов, нагромоздив на перекрестках перевернутые дома или просто груды развалин, запрудивших потоки. Лодки всевозможных видов въезжали в дома или выезжали из них через низкие сводчатые двери. Вода поднялась выше оград благоустроенных садов, залила нижние этажи гостиниц и частных домов, покрыв илом и бархатные ковры и грубые дощатые полы. И тишина, столь же выразительная, сколь и зрелище всеобщего запустения, царила в безмолвных улицах, уже не оглашавшихся более стуком колес или топотом ног пешеходов. Тихое журчание воды, изредка всплеск весел или предостерегающий окрик гребца были единственными признаками жизни.

Лениво развалясь на дне лодки, я смотрю на эти картины и слушаю эти звуки, к которым примешивается голос моего гондольера, напевающего песню в такт ударам своих весел. Без сомнения, импровизация его собрата на Лидо была бы, вероятно, романтичнее, но зато мой американский Джузеппе отличается искренностью и энергией и красочно описывает ужасы прошедшей недели, а также благородные подвиги преданности и самопожертвования, причем иногда показывает даже балкон, с которого сняли какую-нибудь полураздетую и умирающую с голоду калифорнийскую Лауру или Бианку. Этот Джузеппе замечателен еще и тем, что отказывается от предложенной платы. Разве я не гражданин Сан-Франциско, города, который первым откликнулся на призыв о помощи из Сакраменто? А он, Джузеппе, разве не член Общества Говарда? Нет! Джузеппе беден, но он не возьмет у меня денег. Но если я уж непременно должен их потратить, то на это есть Общество Говарда, а также голодные, раздетые женщины и дети в здании Сельскохозяйственной биржи.