Эфиопика

Гелиодор

Книга Гелиодора принадлежит к числу немногих «греческих романов», дошедших до нас от эпохи поздней античности. Предназначенные для самого широкого круга читателей, произведения этого рода отличаются прежде всего занимательностью сюжета. Корабли пиратов и пещеры разбойников, похищения и узнавания, битвы и бури, зрелища и пиры – все это в изобилии встречается на их страницах. Таков и роман Гелиодора, повествующий о странствиях и приключениях молодой четы влюбленных в Греции, В Египте и в Эфиопии. Увлекательный сюжет, яркие описания, своеобразный стиль помогли роману на протяжении многих сотен лет сохранить любовь читателей.

«ЭФИОПИКА» ГЕЛИОДОРА

В наши дни, когда так возрос интерес к Африке, заглавие «Эфиопика» невольно привлечет внимание. Надо, однако, заранее предупредить, что читатель будет иметь дело не с этнографическим, географическим или историческим трудом, а с повестью – или романом – древнегреческого писателя, жившего более чем за полторы тысячи лет до нашего времени. Его книга не лишена сведений, имеющих научное значение, но они даются, как это бывает в художественном творчестве, сильнейшим образом преломленными в сознании повествователя.

Для наименования того направления греческой словесности, которое во II и III веках н. э. пережило свой расцвет, а затем продолжало существовать до самого конца древнего мира, нет другого термина, кроме предложенного одним из представителей этого же направления, а именно:

вторая софистика.

Еще в V веке до н. э. – софистом называли первоначально того, кто в области искусств или наук обладал «Софией» – мудростью, то есть уменьем, не всякому свойственным. Однако вскоре же слово «софист» и «софистика» приобрели и отрицательное значение.

Тем не менее термин «софистика» продолжал применяться в положительном смысле. Софист III века н. э. Флавий Филострат назвал литературное направление своей эпохи «второй софистикой», желая тем самым связать ее с великим прошлым своего народа, с той классической эпохой, когда словесность впервые осознала самое себя.

Под первой или древней софистикой разумелось течение V века до н. э., представители которого, при их философском релятивизме, ставили себе целью уменье владеть речью, с целью убедить, переспорить – отсюда их внимательность к самому способу и орудию выражения мысли, то есть к слову. Им принадлежит заслуга первых наблюдений в области грамматики и синонимики. Софист Горгий чаровал слушателей симметричностью расположения слоев и их одинаковым числом в соседствующих синтаксических отрезках (так называемый

«исокол»

, то есть равночленность) и созвучием окончаний

(«гомеотелевт»

, то есть рифмовка в прозаической речи). Этим словесным украшениям, называемым по его имени

ЭФИОПИКА, ИЛИ ТЕАГЕН И ХАРИКЛЕЯ

ГЕЛИОДОР

КНИГА ПЕРВАЯ

День едва улыбался, и солнце своими лучами озаряло только вершины гор, когда какие-то люди, вооруженные по-разбойничьи, приостановились немного на перевале через возвышенность у впадения Нила, близ устья, называемого Геракловым

[2]

, и окинули взором простирающееся перед ними море. Сперва они бросили взгляд вдаль, но море не обещало никакой добычи разбойникам; ничего там не было видно. Тогда привлекло их зрелище ближнего побережья, а было там вот что: у берега на причалах стояло грузовое судно, людей лишенное, товарами переполненное – об этом можно было судить даже издали, так как его тяжесть вытесняла воду до третьего корабельного пояса. А побережье было покрыто телами только что сраженных – одни уже умерли, другие, полумертвые, еще корчились, и это доказывало, что битва прекратилась недавно. И не только признаки битвы виднелись, но примешивались сюда и жалостные остатки злосчастного пира, кончившегося битвой: столы, то еще уставленные яствами, то поваленные на землю, – и руки умирающих все еще хватались за них, для некоторых они были вместо оружия в бою, ведь без подготовки завязалась битва, – то укрывавшие забравшихся под них людей, которые надеялись там спастись; опрокинутые чаши, выпавшие из рук тех, кто пил из них, и тех, кто пользовался ими вместо камней. Внезапность бедствия заставила по-новому применить их и научила пользоваться чашами, как метательными снарядами. Повержены были – кто секирой пораненный, кто пораженный камнем, поднятым тут же на берегу; тот дубиною сбитый, этот – головней опаленный или иным оружием убитый, но большинство пало от стрел: кто-то стрелял из лука.

Бесчисленные образы уготовало на малом пространстве божество, осквернив вино кровью и восставив войну среди пиров, соединив воедино пиршества и убийства, возлияния и заклания и показав египетским разбойникам такое зрелище.

С горы, где стояли они как зрители, разбойники не могли понять этой сцены; перед ними были погибшие, но нигде не заметно было победивших. Они видели блестящую победу и незахваченную добычу, одинокий корабль, безлюдный, но невредимый, словно охраняемый многими стражами и мирно покачивавшийся на волнах. Хотя разбойники и недоумевали, что значит все происшедшее, однако, помышляя о наживе и считая, что победа досталась им, они ринулись на добычу.

Уже были они не так далеко от корабля и трупов, когда вдруг увидели зрелище, еще более странное. На скале сидела девушка красоты столь необычайной, что ее можно было принять за богиню. Она тяжко страдала от того, что ее окружало, но все еще гордым благородством дышала. Лавр вокруг ее головы обвивался, колчан с плеч спускался, левое плечо она на лук опирала, но рука безвольно повисала. На правое колено облокотилась она другой рукой, пальцами щеки касалась; потупившись, девушка смотрела на какого-то, лежавшего перед нею, юношу, и голова ее была недвижима.

А тот, изнемогая от ран, видимо, понемногу приходил в себя, словно пробуждаясь от глубокого сна – почти что смерти, – но и тут он цвел мужественной красотой, и его щеки, обагренные стекающей кровью, блистали белизной еще больше. От мук смыкались его глаза, но вид девушки привлекал их к себе, и это заставляло глаза смотреть – ведь на нее они глядели.

КНИГА ВТОРАЯ

Так остров опустошался огнем. Пока солнце стояло высоко, Теаген и Кнемон не замечали бедствия – днем яркость огня под лучами бога меркнет; когда же солнце закатилось и надвинулась ночь, пламя, вспыхнув необоримо, стало заметно издалека.

Они, полагаясь на темноту, выглянули из болота и ясно увидели, что остров уже охвачен пожаром. Теаген бьет себя по голове, рвет на себе волосы.

– Пусть окончится жизнь моя сегодня, – говорит он, – пусть свершится, пусть разрешится все – страхи, опасности, тревоги, ожидания, любовные желания. Исчезла Хариклея, Теаген погиб. Напрасно я, злосчастный, стал трусом, решился на малодушное бегство ради тебя, сладостная, спасая себя. Я не останусь больше в живых, раз ты, любимая, умерла и не по общему для всех закону природы и, что тяжелее всего, не на тех руках, на которых ты желала расстаться с жизнью. Увы! Огня добычей ты стала, такие светильники, вместо факелов брачных

[28]

, зажгло для тебя божество. Уничтожена красота среди людей, и даже останков истинной прелести не осталось – нет мертвого тела. О, жестокость и несказанная зависть божества: мне не было дано обнять ее в последний раз! Даже прощальных, бездыханных поцелуев лишен я.

Так говорил он, бросая взгляды на свой меч. Кнемон вдруг выбил оружие из его руки.

– Что это, Теаген? – сказал он. – Почему ты оплакиваешь живую? Жива Хариклея и невредима. Утешься.

КНИГА ТРЕТЬЯ

Когда же шествие и заупокойное жертвоприношение были закончены…

– Однако, отец мой, они еще не закончены, – прервал Каласирида Кнемон, – ведь мне-то твой рассказ еще не позволил стать зрителем. Слушая тебя, я был до крайности увлечен и спешил сам взглянуть на это празднество, а между тем выходит, что я, по пословице, пришел уже после праздника: ты минуешь его; открыв театральное зрелище, ты сейчас же распускаешь зрителей.

– Мне, Кнемон, – отвечал Каласирид, – всего менее хотелось бы докучать тебе внешними подробностями – я веду тебя к самой сути повествования, к тому, о чем ты спрашивал вначале. Но раз уж ты выразил желание стать зрителем этого представления, начиная с первого выхода хора, – что лишний раз показывает твое аттическое происхождение

[72]

, – то я расскажу тебе вкратце об этом замечательном шествии и ради него самого, и ради его последствий.

Гекатомбу

[73]

вели и гнали исполнители жертвоприношения, люди деревенские и по своему образу жизни и по одежде. У каждого белый хитон был подпоясан веревкой, а правая рука, обнаженная, как и плечо и грудь, потрясала двуострой секирой. Быки, все черные, слегка изгибали могучие шеи, рог у них простой, неискривленный, острый, у одних позолоченный, у других цветами увенчанный, голени впалые, морды низко опущены к коленям. А числом их было как раз сто, и поистине осуществлялось название «гекатомба». За ними следовало множество других жертвенных животных: их вели, отдельно каждую породу, в строгом порядке. На флейте и на свирели звучала песнь таинств, возвещавшая начало жертвоприношения.

Эти стада и мужей, погонщиков быков, встретили фессалийские девушки, прекрасно опоясанные, низкоподпоясанные, с волосами распущенными. Они разделились на два хоровода. Одни несли корзины, полные цветов и плодов, – это был первый хоровод; другие, неся в кошницах жертвенные яства и благовония, ароматами наполняли все вокруг. Руки их оставались свободными: ношу несли девушки на головах, за руки держа друг дружку; сплетаясь в хороводе то прямо, то вкось, они могли и шествовать и плясать

КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ

На другой день пифийские состязания кончались, но состязания молодой четы были в полном разгаре – думается мне, сам Эрот стал распорядителем, настойчиво желая на примере этих двух борцов, которых он сопряг, показать, что величайшее из состязаний свойственно как раз ему.

Произошло вот что. Зрительницей была Эллада, а награды присуждались амфиктионами. Когда торжественно закончились и состязания бегунов, и сплетения борцов, и приемы кулачных бойцов, глашатай прокричал:

– Пусть выйдут тяжеловооруженные.

Храмовая служительница Хариклея внезапно появилась, как звезда у края ристалища, хотя и против своей воли: она пришла в угоду отеческому обычаю, а еще больше, как мне кажется, в надежде где-нибудь увидеть Теагена. В левой руке у нее был зажженный факел, а правой держала она перед собой пальмовую ветвь.

Появившись там, Хариклея заставила обернуться всех зрителей, но взор Теагена нашел ее раньше всех прочих – ведь любящий зорко видит желанное. Теаген заранее прослышал, что Хариклея должна прийти, и внимательно подстерегал это мгновение. Он не был в силах даже смолчать и, обратившись ко мне – он нарочно сел рядом со мной, – тихонько сказал:

КНИГА ПЯТАЯ

Вот что творилось в Дельфах среди горожан, а чем это у них кончилось, я не мог узнать. Их преследование благоприятствовало мне осуществить наш побег. Взяв с собой молодую чету, я, прямо как был, в ту же ночь повел ее к морю и взошел на финикийский корабль, чуть было не отчаливший: уже рассветало, и финикияне полагали, что не нарушат этим данной мне клятвы, потому что они обещали ожидать лишь одни сутки. Когда мы появились, они радушно нас приняли. Тотчас же мы вышли из гавани, сперва на веслах, но подул легкий ветер с суши, набежавшая низкая волна словно улыбалась

[104]

корме; тогда мы поручили парусам нести корабль. Киррейские бухты, подножия Парнаса, Этолийские и Калидонийские скалы пробегали мимо корабля, словно он летел. Острова Острые – и по виду и по названию – и Закинфское море появились, когда солнце стало уже склоняться к западу

[105]

.

Но что я так разболтался в поздний час? Моя повесть прямо-таки целое море, а между тем я еще не коснулся дальнейшего. Остановимся тут и давай немного поспим. Хотя ты и очень охотно меня слушаешь и храбро борешься со сном, все же я думаю, Кнемон, ты поддался ему – до глубокой ночи затянул я описание моих бед. К тому же меня, дитя мое, отягощает старость, и воспоминания о несчастьях притупляют мысль и клонят ко сну.

– Так остановись, отец мой, – сказал Кнемон, – но только не из-за меня прерываешь ты свое повествование. Мне кажется, я не допустил бы этого, даже если бы ты много ночей подряд продолжал свой рассказ и еще больше дней: я не могу им насытиться – столько в нем очарования. Однако я уже давно слышу в доме какой-то шум и человеческие голоса. Я стал было беспокоиться, но заставлял себя молчать, так увлекало меня все время желание слушать тебя все дальше и дальше.

– А я не заметил шума, – сказал Каласирид, – верно, потому, что от старости стал глуховат. Старость – беда для слуха, как и для всего. Впрочем, может быть, я был поглощен своим рассказом. Мне кажется, это вернулся Навсикл, хозяин дома. Но, о боги, чего удалось ему достигнуть?

– Всего, чего я желал, – сказал Навсикл, вдруг очутившись перед ними. – От меня не укрылось, что ты заботишься о моих делах, дорогой Каласирид, и мысленно сопутствуешь мне. Я это замечал и вообще по твоему ко мне отношению, а сейчас сужу по тем словам, за которыми застаю тебя. А кто этот чужестранец?