Клуб неисправимых оптимистов

Генассия Жан-Мишель

Жан-Мишель Генассия — новое имя в европейской прозе, автор романа «Клуб неисправимых оптимистов». Французские критики назвали его книгу великой, а французские лицеисты вручили автору Гонкуровскую премию.

Герою романа двенадцать лет. Это Париж начала шестидесятых. И это пресловутый переходный возраст, когда все: школа, общение с родителями и вообще жизнь — дается трудно. Мишель Марини ничем не отличается от сверстников, кроме увлечения фотографией и самозабвенной любви к чтению. А еще у него есть тайное убежище — это задняя комнатка парижского бистро. Там странные люди, бежавшие из стран, отделенных от свободного мира железным занавесом, спорят, тоскуют, играют в шахматы в ожидании, когда решится их судьба. Удивительно, но именно здесь, в этой комнатке, прозванной Клубом неисправимых оптимистов, скрещиваются силовые линии эпохи.

Апрель 1980-го

Сегодня хоронят писателя. Заключительный акт. Толпа — нежданная, молчаливая, почтительная и анархическая — заполонила улицы и бульвары вокруг кладбища Монпарнас. Сколько их? Тридцать тысяч? Пятьдесят? Меньше? Больше? Какая разница? Важно, чтобы на его похоронах была публика. Скажи ему кто-нибудь, что тут будет такая сутолока, он бы не поверил и посмеялся. Он полагал, его закопают на скорую руку, в присутствии двенадцати верных последователей, а не с почестями, как Гюго или Толстого. За последние полвека ни одного интеллектуала не провожали при таком стечении народа. Как будто он был необходим и крайне важен. Зачем здесь эти люди? Они много чего о нем знают и, по логике вещей, не должны были приходить. Абсурдно отдавать последнюю дань уважения человеку, который ошибался во всем, ну или почти во всем, с завидным постоянством уклонялся от правильного пути и с упорством, достойным лучшего применения, расходовал свой талант, защищая то, что не заслуживало защиты. Лучше бы сходили на похороны тех, кто был прав и кого он презирал и уничтожал. Увы, их смерти никто не заметил.

А может, в этом невысоком человеке, помимо неудач и ошибок, было нечто иное, достойное восхищения: страстное желание преодолеть судьбу силой разума, двигаться вперед против всякой логики, не отступать, невзирая на запрограммированное поражение, брать на себя ответственность за противоречивость правого дела и заведомо проигранного сражения и вечной, нескончаемой и безнадежной борьбы. Нет никакой возможности попасть на кладбище, люди топчут могилы, карабкаются на памятники, опрокидывают стелы, чтобы подобраться поближе и увидеть гроб. Напоминает похороны эстрадной певицы или святого. Закопать собираются не только человека — вместе с ним хоронят старые идеалы. Ничего не изменится, и нам это известно. Лучшего общества не будет. Можно соглашаться или спорить, но в эту могилу ложатся и наши верования, и утраченные иллюзии. Толпа символизирует отпущение грехов, искупление ошибок, совершенных во имя идеала. Для жертв это ничего не меняет. Не будет ни оправдания, ни публичных извинений, ни похорон по первому разряду. Что может быть ужасней, чем причинять зло, желая творить добро? Сегодня хоронят минувшую эпоху. Нелегко жить в мире без надежды.

В такой момент не сводят счетов. Не подводят итогов. Все равны, и все не правы. Я пришел не ради мыслителя. Я никогда не понимал его философии, его театр «несъедобен», а романы забыты, я здесь ради прошлого. Толпа напомнила мне, кем он был. Нельзя оплакивать героя, который поддерживал палачей. Я поворачиваюсь, чтобы уйти. Похороню его в каком-нибудь тайном уголке мозга.

Существуют пользующиеся дурной славой кварталы, отсылающие вас в ваше прошлое, куда, вообще-то, лучше не соваться. Думаешь, что все забыл, — раз не думаешь о нем, значит забыл, а оно раз — и тут как тут. Я старался обходить стороной Монпарнас — там жили призраки, с которыми я не знал, что делать. Один из них шел сейчас мне навстречу по тротуару бульвара Распай. Я узнал его неподражаемое ратиновое пальто в стиле Хэмфри Богарта времен пятидесятых. Есть люди, которых оцениваешь по походке. Павел Цибулька — православный христианин, партизан Второй мировой, король великого идеологического уклона и скучных анекдотов, надменный, гордый и статный, двигался плавно и неспешно. Я обогнал его. Павел располнел, пальто перестало застегиваться, взлохмаченная седая шевелюра придавала ему богемный вид.

Октябрь 1959-го — декабрь 1960-го

1

Это был единственный раз, когда обе мои семьи собрались вместе. Скажем так — некоторые члены двух семей, человек двадцать. В день рождения у меня появилось дурное предчувствие. Я ощутил неведомую угрозу, природу которой определить не мог. Позже я расшифровал некоторые ее признаки, которых не распознал в предвкушении праздника и подарков. У каждого из моих товарищей была семья, но одна, я же имел две, причем совершенно разные, не общавшиеся между собой. Марини и Делоне. Семья отца и семья матери. В тот день я понял, что они терпеть друг друга не могут. Только мой отец сохранял веселость, угощая родственников фруктовым соком.

— Стаканчик апельсинового? — произносил он голосом Габена или Жуве. — Смелее, он свежевыжатый.

Марини умирали со смеху. Делоне закатывали глаза.

— Прекрати, Поль, это не смешно! — сказала моя мать, ненавидевшая папины «выступления».

Она была занята разговором со своим братом Морисом, который после войны поселился в Алжире. Отец его не жаловал, а я любил. Дядя был весельчак и балагур, он звал меня Каллаханом — не знаю почему. При встрече он всегда говорил:

«How do you do Callaghan?»

[10]

 — на что я должен был отвечать:

«Very good!»

[11]

Прощаясь, он бросал:

«Buy-buy Callaghan!»

[12]

 — и изображал хук справа в подбородок. Морис бывал в Париже раз в год — приезжал на американский семинар по менеджменту, считая делом чести первым входить в курс новых веяний и использовать их на практике. Его речь изобиловала американизмами: мало кто понимал, что́ именно они означают, хотя никто, конечно, ни за что бы в этом не признался. Морис был в восторге от очередного семинара «Как стать победителем?», он вдохновенно излагал моей матери вновь открытые истины, а она благоговейно внимала каждому его слову. Папа, считавший все это наглым надувательством, не упустил случая съязвить.

2

Лицей меня совершенно не интересовал. Я предпочитал ошиваться в Люксембургском саду, на площади Контрэскарп

[20]

или в Латинском квартале. Я проводил часть жизни, «проскальзывая» сквозь ячеи сети. Моих усилий хватило для перехода в шестой класс лицея Генриха IV, хотя прошло это не гладко, и дедушке Делоне пришлось нанести визит директору, хорошему знакомому семьи. Франк тоже ходил в этот лицей, имевший, несмотря на старомодную обстановку и запах плесени, ряд преимуществ. Учащиеся пользовались относительной свободой, никто не контролировал их приходы и уходы. Мне повезло: Николя был лучшим учеником в классе. Достоверности ради, я не ограничивался примитивным списыванием заданий по математике, допускал мелкие ошибки и некоторые отступления от темы, но иногда получал более высокие оценки за пространное изложение работы моего друга. Позже я отказался от мелкого жульничества — книга на коленях во время сочинения! — и начал пользоваться искусно скрываемыми шпаргалками, на их изготовление уходило уйма времени — выучить было бы быстрее. Меня ни разу не поймали с поличным. Шпоры по истории и географии мне не требовались — я запоминал текст учебника после первого прочтения и успевал помочь Николя: он эти предметы не любил. Мы числились среди лучших. Меня много лет считали хорошим учеником, а я ничего не делал, только старался выглядеть старше, что было совсем не трудно. Я перешел в четвертый класс, но рост — метр семьдесят три! — позволял выдавать себя за второклассника.

[21]

По этой причине у меня не было друзей-ровесников, кроме Николя, и я общался с приятелями Франка. Они собирались в бистро на Мобер

[22]

и спорили о том, как переделать мир.

Наступило новое, неспокойное время. Совершив долгий переход по пустыне, де Голль вернулся к делам, чтобы спасти Французский Алжир от алжирских террористов. В обиход вошли слова, смысл которых был мне не совсем ясен: «деколонизация», «потеря империи», «война в Алжире», «Куба», «неприсоединившиеся» и «холодная война». Меня политические новации не интересовали, но друзья Франка только о том и говорили, я слушал молча, делал вид, что все понимаю, и оживлялся, лишь когда речь заходила о рок-н-ролле. Несколько месяцев назад эта музыка обрушилась на меня — без предупреждения, как рысь с дерева. Я читал, удобно угнездившись в кресле, Франк работал, и вдруг из приемника зазвучала незнакомая мелодия. Мы синхронно подняли голову и переглянулись, не поверив своим ушам, подошли, и Франк прибавил звук. Билл Хейли

Бурной была не только эпоха — бурлил и Латинский квартал. Депутатом-пужадистом

3

Мы с Николя составляли одну из лучших пар игроков в настольный футбол. Он в защите, я в нападении. Победить нас было нелегко. Чтобы поиграть спокойно, мы отправлялись на площадь Контрэскарп, где нашими противниками становились студенты, в основном из Политехнической школы. Игроками эти умники были никакими, и мы не упускали случая над ними посмеяться. Некоторым не слишком нравилось, что мальчишки — мы были лет на десять моложе! — выставляют их дураками, а мы подражали Самè`, нарочито их игнорируя.

— Следующий.

Сначала мы злорадствовали. Ликовали. Потом стали наслаждаться своим превосходством молча. В тишине. Не обращали внимания на соперников. Смотрели только на поле, белый шарик и маленьких футболистов синего и красного цвета. Партия не успевала начаться, а те, кто играл против нас, уже понимали, что обречены. Игнорирование было хуже презрения. Чтобы заслужить хотя бы взгляд с нашей стороны, следовало создать опасное положение, добиться равного счета или матчбола. Настольный футбол был так популярен, что, проиграв, приходилось долго ждать очереди, чтобы взять реванш. Вылетали даже самые сильные игроки — снижали темп, уставали, расслаблялись и с кривой ухмылкой уступали место другим. Лучшим удавалось продержаться пять-шесть партий подряд, остальные выбывали после первой.

Мы ходили в большое бистро на площади Данфер-Рошро в те дни, когда чувствовали себя в форме, готовыми «порвать» весь мир и задать трепку соперникам. В «Бальто» было два настольных футбола. Мы играли со взрослыми, и нас уважали. Не могло быть и речи о партии в футбол рядом с электрическим бильярдом, даже если он был свободен и бильярдисты предлагали сыграть. Мы берегли силы для «первачей» — тех, кто приезжал из южного предместья. Сами был самым сильным из всех, он играл один против двух соперников и легко выигрывал. Сами останавливался, когда ему надоедало или пора было отправляться на работу. Вкалывал он по ночам на Центральном рынке

[32]

 — перетаскивал тонны фруктов и овощей. Сами был настоящий рокер со взбитым коком и бачками, высоченный, с огромными бицепсами и кожаными браслетами на запястьях — к таким всегда относятся с уважением. Стремительная манера игры Сами приводила нас в замешательство, каждый мяч он отбивал с невероятной силой. Игроков, которым удавалось победить Сами, можно было пересчитать по пальцам. Я обыграл его три раза, с незначительным перевесом, он же громил меня десятки раз. Сами не питал никакого уважения к студентам и буржуа. Всех нас он называл олухами и презирал с высоты своего внушительного роста. Общался он только с теми, кого считал ровней, ну и с некоторыми «простыми смертными». С Жаки, официантом из «Бальто», они были приятелями и «соотечественниками» по предместью. О Сами ходили всякие слухи, но пересказывали их шепотом у него за спиной. Кто-то называл его мелким проходимцем, другие уверяли, что он настоящий преступник, но никто не знал, насколько обоснованна эта дурная репутация. Ко мне Сами относился с симпатией — с тех пор как я выбрал

4

Я терпеть не мог попусту тратить время, а единственным полезным занятием считал чтение. Никто из членов семьи не разделял моей страсти. Мама целый год читала

«Книгу года»

,

[42]

потом долго об этом говорила и слыла завзятой читательницей. Отец не читал вовсе и гордился этим.

У Франка в комнате были книги о политике. Дедушка Филипп питал уважение только к Полю Бурже

[43]

 — он прочел его романы в молодые годы.

— Что бы там ни говорили, до войны книжки были куда интересней.

Филипп покупал подборки книг в лавочках на улице Одеон — не для чтения, а чтобы составить библиотеку, а вот я читал запоем, так сказать, за всю семью. По утрам я зажигал свет, хватал книгу и не расставался с ней целый день, чем ужасно нервировал маму.

— У тебя что, нет других занятий? — раздраженно вопрошала она.

5

В настольный футбол играли и в «Нарвале», бистро на площади Мобер. Николя жил совсем рядом, и мы ходили туда после занятий, чтобы не тащиться на площадь Данфер. Играли в «Нарвале» послабее, зато атмосфера, благодаря студентам из Сорбонны и лицея Людовика Великого,

[48]

была намного веселее и приятнее. К нам относились с опаской. Мы били все рекорды по продолжительности игры, часами оставаясь у стола. Некоторые посетители сами не играли, но делали ставки и потом угощали нас. «Нарваль» был вотчиной Франка и его приятелей, и он вечно отправлял меня восвояси — чтобы не мешал расслабляться. Я всегда подчинялся и «послал» брата только после того, как мы отпраздновали мое двенадцатилетие. Сам не понимаю, как мне хватило смелости. Подошла наша очередь. Играли мы синими, что уравнивало шансы. Передняя штанга проворачивалась недостаточно легко, но мне удался удар «туда-обратно»,

[49]

и я сорвал аплодисменты. Один из болельщиков возьми да и скажи сидевшему в зале Франку:

— А твой брат мастер!

Я знал, как отреагирует Франк — подойдет и устроит мне выволочку перед всеми игроками, — но продолжал забивать голы, не отвлекаясь от игры. Франк сверлил меня взглядом, постукивая пальцами по столу. Играл я в тот день с небывалым блеском, забивая гол за голом при почтительном молчании знатоков, а закончил партию подкатом под левого нападающего, чем поверг их в полный восторг. И тут Франк схватил меня за руку:

— Иди домой, Мишель!

Кое-кто насмешливо заухмылялся, решив, что «малыш» как миленький подчинится старшему брату и отправится «в стойло», но я внезапно взбунтовался: