Россия молодая. Книга первая

Герман Юрий

Потом и кровью достается молодому царю Петру строительство новой России. «Окно в Европу» прорубается на Русском Севере, и здесь кипит жизнь, полная опасных приключений. Суровое время — сильные люди. Рядом с пыточными застенками боярина Ромодановского расцветает любовь молодого офицера Сильвестра Иевлева и Маши. А лихой лоцман Иван Рябов проносит верность своей Таисье через все испытания. Удивительная эпоха, неповторимый шум времени, где в единое целое слились лязг кандалов и биение сердец, свист плетей и посвист вольного морского ветра, грохот сражений и шепот любви.

Пролог

Весной 1688 года, к Егорью-вешнему, что праздновался на Руси в конце апреля, двинские полые, разливные воды уже успели вынести весь речной лед в Белое море. Тотчас же задули ровные теплые ветры, разогнали низкие тучи, выглянуло солнце, заиграло на воде, на мокрых серебристых стволах берез, на куполах церкви Сретенья в Николо-Корельском монастыре, что издавна стоит над Никольским устьем Северной Двины.

Под теплыми сырыми ветрами лопались березовые почки, наливались соками листы ивняка; двинские луга день ото дня все обильнее заливало густозелеными травами.

На Иоанна Богослова, в погожее утро, прибрежной дорогой из монастыря в город Архангельск проскакал всадник — за служниками обители, промышленниками и рыбаками, морского дела старателями, нанятыми монастырским келарем для дальнего плавания на Новую Землю — на Матку. Еще зимою служники получили от монастыря по мешку хлеба, крупы, соли, уксусу, масла да деньгами по пять алтын на душу. Нынче наступало время расплаты.

Отгуляв в Архангельске два прощальных дня, морского дела старатели, под вой и причитания баб, большой ватагой человек в полета отправились править службу. Сзади, чтобы кто не сбежал дорогою, ехали на конях два монаха с длинными плетями, зорко поглядывали на шагающих с песней поморов. Народ постарше шел степенно, с посошками, закинув за спину берестяные коробы со снедью. Молодые перешучивались, дразнили монахов, прикидываясь, что убегают…

В попутных деревеньках артель отдыхала неподолгу, толковала с мужиками, смолившими по берегам свои лодьи и карбасы, о пути на Новую Землю, о тамошних промыслах, о том, как бить моржа. Мужики рассказывали были и небылицы о монастырских лодьях, что изготовил к спуску лодейный мастер Тимофей Кочнев, по кличке Редька. Одни говорили, что лодьи трехмачтовые, тысяч на десять пудов, другие божились, что поболее, третьи рассказывали, что поведет всю ватагу в море нынче не дед Мокий, а другой кормщик, из молодых, кто — доподлинно неизвестно.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

«В АРХАНГЕЛЬСК»

Глава первая

1. Потешные

Душным июньским утром царский поезд под густой звон колоколов, благовестивших к ранней обедне, миновал Земляной город и не спеша двинулся к Троицкому монастырю. Москва только еще просыпалась: ночные сторожа убирали рогатки, что перегораживали улицы от лихих людей; уходили невыспавшиеся караульщики с алебардами и бердышами; сапожник, еще не вовсе проснувшийся, зевая и крестя рот, вывешивал сапог над убогой своей будкой; портной раскидывал забористых цветов кафтан; рыбник здесь же на ходу выхвалял своих карасей да лещей, еще шевелящих жабрами в берестяном коробе. Под ровный невеселый бой бубна плясал среди торгующих облыселый медведь в шляпе с пером. Из шалашей дебелые тетки тянули руки, предлагали свой товар — белила да румяна, да вареную сажу — подводить брови. Тут же бранились и толкались безместные попишки и пропившиеся дьяконы, предлагая сотворить незадорого литургию, обедню али панихидку. Среди них совался туда и сюда высокий детина — искал пропавшие сапоги да шапку. В орешном ряду щелкали на пробу орехи, в медовом отпивали меда. Брадобреи у стены, в холодочке, стучали ножами, зазывая народишко брить головы, стричь волосы, выхваляя скороговорками каждый свое искусство:

— У нас бритовки вострые, молодчики мы московские, мыльце у нас, пожалуйте, грецкое, вода москворецкая, ножи вострые, ручки наши ловкие…

— Ах, побреем, вот побреем…

— Стрижем, бреем, вались народ от всех ворот…

Бородатый мужик с веником, с плутовскими окаянными глазами, ходил, улещивал сладким голосом:

2. Вам строить корабли!

Сто с лишним верст от Москвы до Переяславля-Залесского царский корабельный поезд прошел за двое суток. У торгового сельца Ростокина много подвод застряли, их не стали дожидаться. Петр, нетерпеливо ругаясь, торопил повозочных, чтобы к озеру поспеть до вечера. Так и сделалось — к ночи народ повалился спать у самого берега, тяжелая дорога и удушливая жара сморили самых выносливых.

На заре Петр, опухший от злых комариных укусов, приказал бить тревогу. Потешные, словно и не было барабанного боя, завывания рогов, продолжали сладко спать на росистой траве. Денщики будили своих бар, дергали за ноги, плескали озерной водой в лица.

— Ох, батюшка, и нетерпелив же ты! — посетовал Голицын Петру.

Петр не ответил, только сплюнул далеко в сторону. Над едва плещущим озером стоял туман, в тихом, теплом воздухе занимающегося дня зудели комары…

Из лесу все еще тянулись отставшие подводы с бревнами, тесом, пилеными досками, битым камнем. Стреноженные кони потешных фыркали на лугу…

3. Дядюшка и Маша

Не сомкнувший глаз всю нынешнюю ночь, Иевлев задумался — где бы поспать хоть часок, и сразу же решил: поеду к дядюшке Полуектову — там всегда рады мне. Да и некуда было более ехать: матушка давно померла, батюшка чудит в дальней деревеньке. К богатым из друзей потешных — не хотелось. Куда худородному в расписные палаты. Да и друзья они, покуда в потешных, а дома — какие друзья! Там своя жизнь…

Задремывая на ходу, думая о том, что надо спросить у дядюшки, ехал медленно в давке кривых московских улочек, покуда не замахнулся на него дюжий детина кистенем, покуда не закричали луженые глотки — пади, поберегись, ожгу!

Конь встал на дыбы, рванулся в сторону. Мимо, в Кремль, думать боярскую думу — ехали бояре, кто верхом, кто в колымаге, дородные, бородатые, все со стражей, а стража — кто с протазаном, кто с кончаром, кто с алебардой. Торопились, били в литавры, разгоняли народ кнутами, а зачем торопились?

Иевлев, охолаживая коня ладонью, усмехнулся: торопились ждать в сенях, браниться у постельничьего крыльца, ябедничать, выхваляться, подлещиваться к слабоумному Иоанну, креститься в испуге, когда прогромыхает сапогами Петр Алексеевич…

Возле Печатного двора Иевлев спрыгнул на бревно, положенное у ворот, отворил калитку, переговариваясь с древним стариком-воротником, сам задал коню корм, вымыл руки у колодца, вошел в чистые сени дядюшкиного, в два жилья, дома. Сердце на малое время застучало, испарина выступила на лбу, но Сильвестр Петрович устыдил себя, встряхнулся, вошел в горницы, все уставленные цветами в горшках и горшочках, устланные половиками, тихие, светлые…

4. В посольском приказе

— Вот он, Андрюша мой! — с удовольствием глядя в открытое, совсем еще юное лицо Хилкова, говорил дядюшка Родион Кириллович. — Люби да жалуй, Сильвестр! И ты его приветь, Андрюша! Малый добрый, голова не огурцом поставлена, нынче флот строит на Переяславле-Залесском, все ему там внове, голубчику. Верфь — дело новое, корабль — вовсе неслыханное, одна надежда на ученого немца, а тот знал, да нынче что знал — забыл…

Дядюшка был весел, посмеивался, трепал Хилкова по плечу. Хилков улыбался застенчиво, пощипывал едва пробивающиеся усы. Окольничий попросил:

— Ты, Андрей Яковлевич, сделай милость, покажи племяннику богатства наши. Пусть сведает, что не одним немцем свет стоит. А то они нынче только и слушают, что им на Кукуе врут. Мне-то недосуг, попозже наведаюсь, еще побеседуем…

Родион Кириллович ушел, Хилков кликнул дьяка со свечами, тот темными сенями понес трехсвечный шандал. Другой дьяк открыл кованую тяжелую дверь, за дверью была камора, в которой дядюшка провел почти всю свою жизнь.

Сели рядом у большого, дубового стола. Иевлев боком взглянул на Хилкова — увидел вьющиеся крутыми кудрями волосы на нежной девичьей шее, румяную щеку, пушистые, загнутые ресницы.

5. Морского дела старатели

На озере повелось так, что последнее, решающее слово во всех спорах всегда оставалось за Федором Матвеевичем Апраксиным. Был он годами значительно старше других корабельщиков, менее горяч, нежели они, рассудителен, умел слушать и не торопился решать. Все знали, что Петр Алексеевич верит Апраксину и редко ему перечит.

Вечером, в воскресенье, выслушав внимательно корабельщиков, тесно набившихся в избе, Апраксин сказал:

— Без Архангельска все же не сделать нам ничего толком, господа корабельщики. Мыслю: пошлем к Белому морю Иевлева, с ним Воронина. Пусть сыщут доброю мастера и со всем поспешанием везут сюда. Декабрь наступил, чего еще дожидаться?

Франц Федорович Тиммерман опустил голову, понимал, кого упрекает Апраксин.

— Зима минуется, флота и не видно, — говорил Федор Матвеевич. — Выйдет — ничего и не сделано…

То не беда, коли во двор взошла, а то беда, как со двора не идет.

Пословица

Правда истомилась, лжи покорилась.

Пословица

Глава вторая

1. Монастырские служники

В церкви Сретенья Николо-Корельского монастыря отошла всенощная. Старцы, в низко надвинутых клобуках, в грубого сукна рясах-однорядках и волочащихся по ступеням храма мантиях, стуча посохами и мелко крестясь, неторопливо шли в келарню ужинать. Игумна Амвросия поддерживали под локотки отец келарь и отец оружейник: игумен был немощен, едва шагал негнущимися ногами. Лицо у Амвросия было сердитое, под клочкастыми, еще черными бровками поблескивали маленькие недобрые глазки.

Рыбаки, служники монастыря, завидев игумна, встали. Но он отвернулся, не благословил никого: потопили карбасы, потеряли дорогие снасти, а еще просят благословения…

Кормщик Семисадов, проводив братию взглядом, плюнул в сторону, за сосновое могильное надгробье, покачал головой.

— Худо, други. Не миновать беды.

Дед Федор — старенький, худенький, легонький, исходивший море вплоть до Карских ворот, два раза зимовавший на Груманте, бесстрашный и добрый рыбацкий дединька, — вздыхал, моргал, шептал кроткую молитву, как бы не засадили монаси доживать старость в тюремные подвалы, во тьму, на хлеб да на воду до скончания живота.

2. Не пойдешь за поручика!

Кормщик молча смотрел на Таисью.

Она бежала к нему задыхаясь, босая, простоволосая. Он шел к ней медленно, тяжело ставя ноги в ссохшихся бахилах. Ночной ветер трепал его короткую мягкую бороду, светлые кудрявые волосы.

— Живой? — спросила Таисья, останавливаясь и прижимая руки к груди. — Батюшко тебя второй день поминает, а ты живой?

— Живой! — сурово ответил он. — Чего мне делается…

— Страшно было, Ваня?

3. Большой Иван

Трехмачтовый, тяжело груженный корабль «Золотое облако» поджидал лоцмана, стоя на якоре в двинском устье у таможни. Таможенные целовальники и солдаты вместе с сухоньким приказным дьячком наперебой рассказывали Рябову, что тут давеча было: поручик Крыков нашел две бочки серебра, да не серебряного, а поддельного. Те бочки назначены были для расплаты за товар, а хват-поручик поймал вора почитай что за руку. Вот они стоят — бочки, под караулом, покрытые рогожкой, и солдат при них сторожит неотлучно. Вот так шхипер, вот так молодец, вот так умница! Купит товар на ярмарке не иначе, как свальным торгом, с великим накладом для народишка, а расплатится не серебряным серебром. Споймают после мужика с той монетой да поволокут к розыску. Казнь известная — монету растопят, да в рот и вольют…

Рябов покачал головой — уж это народ торговый, с ним ухо востро надобно держать…

Шхипер Уркварт не преминул пожаловаться.

— Ваш поручик Крыков такое же наказание божье, как и давешний шторм. Привязался к бочонкам, которые вовсе не для Московии были назначены, а для торговли с теплыми странами. Ну ничего, я буду иметь честь жаловаться господину…

Митенька, хромая, шел сзади, переводил: Рябов не торопясь поднялся на ют, оглядел корабль — каков он после шторма.

4. Свои люди

Воеводу шхипер Уркварт не застал, но нимало этим обстоятельством не огорчился, потому что в приказной избе сидел и курил глиняную трубку зять господина Патрика Гордона полковник Снивин.

— О! — сказал полковник. — Не господина ли шхипера Уркварта я имею честь видеть своим гостем?

Шхипер с сияющей улыбкой повел перед животом шляпой, притопнул ногой, еще повел повыше, еще притопнул погромче. Полковник Снивин сделал салют рукой. Шхипер закончил церемонию крутым поклоном, еще изгибом, заключительным ударом каблук о каблук. Дьяк в испуге побежал на погребицу за холодным квасом.

Полковник Снивин, вежливо улыбаясь, рассказывал гостю новости: вскорости должен прибыть государь Петр Алексеевич. Будут, наверное, и Лефорт, и господин Гордон, и другие друзья, которых шхипер, по всей вероятности, помнит. Ведь он гостил в Кукуе на Москве? Гостил и на Переяславском озере?

Шхипер кивал головой: как же, как же! Прекрасные, вежливые, воспитанные господа, не чета, пусть не осудит господин полковник, этим московитам. Он так отдохнул тогда на Кукуе, так прекрасно провел время на озере.

5. Бежим, кормщик!

Уркварт возвратился быстро. Шлюпка его, убранная ковром, привезла еще одного иноземца, здешнего перекупщика Шантре. Тот был еще толще, чем шхипер, ходил в панцыре под кафтаном, при нем всюду бывал слуга с именем Франц — малый косая сажень в плечах, прыщеватый, безбородый. Коли чего его господину не нравилось, Франц решал спор нагайкой-тройчаткой. Бил с поддергом. На третьем ударе любой спорщик падал на колени, просил пощады. Про Шантре еще говорили, что у него один глаз не свой, будто вынимается на ночь и, для освежения и чтобы видел получше, кладется в наговорную воду. Слепой глаз выглядел не хуже зрячего, и знающие люди достоверно утверждали, что при помощи ненастоящего глаза перекупщик все видит насквозь и всех обводит, как только хочет.

Шхипер был теперь весел, солдатам подарил по рублю, сказал, что на них зла не имеет, и потряс приказом — караул снять и от конфузии господина почтенного шхипера освободить.

Стол обеденный был накрыт на четыре куверта, но обед все-таки не задался. Сначала шхипер провожал таможенников, потом что-то буйно говорил с перекупщиком Шантре. Позже один за другим пошли с берега посудинки: жаловали дальние иноземные гости-купцы — ставить цены на товар, узнавать, почем нынче русская юфть, как пойдет смола, что слыхать насчет птичьего пера мезеньского, каковы цены на поташ арзамасский, алатырский, кадомский…

Шантре сел возле стола, не дожидаясь приглашения. Макал маленький хлебец в соус, запивал вином. Потом порвал на куски ломоть солонины, зачмокал, зачавкал. Гонял слугу то за одним, то за другим кушаньем…

Ян Уркварт, стоя у трапа, приветствовал гостей, пребывая как бы в некоторой рассеянности, — вроде очень устал, или обременен делами, или задумчив, или даже огорчен.

С медведем дружись, да за топор держись.

Пословица

Другу добро, да и себе без беды.

Пословица

Глава третья

1. В кружале

В Тощаковом кружале пили вино и рыбаки, и посадские, и темные заезжие людишки, и гости, что торговали на, ярмарке по самый Семенов день, и корабельщики иноземные, и разные прочие залеты, сорви-головы, безродное семя. С утра до вечера, с вечера до утра, в ведро и в непогоду, в мясоед и в пост, в праздники и в будни, и зимою, когда день в Архангельском городе короток и несветел, и летом, когда солнце почти что не уходит с неба, — неслись из малых колодных темных окон Тощакова заведения песни, тяжкие вопли людей, допившихся до зеленого змия, смех гулящих женок, стук костей, в которые играли иноземцы, пьяный шум драки. Пропившиеся зачастую валялись возле кружала, замерзали свирепыми зимними ночами, мокли под осенними дождями, — никому не было до них дела. На задах деревянной древней церковки Рождества богородицы, на пустыре, где ветер посвистывал в лозняке, не раз и не два находили тела зарезанных питухов, находили людей с пробитыми черепами, раздетых донага, исполосованных ножами, — кому было до них дело? Нашедший мертвеца заходил к Тощаку. Тощак выносил корец вина, добрую закуску — за молчание. Тело прикрывали рогожею, волокли в амбарушку. Там оно лежало до случая, до ночи потемней. Темной ночью везли тело до недалекой широкой Двины. Камень к ногам — и скидывали его вниз; с глухим шумом падало оно в воду, — ищи свищи, не скоро всплывет, а коли когда и всплывет, то кто узнает — что был за человек, кому кормилец, муж, отец?

Народ говорил, что водятся у Тощака немалые деньги. Два раза его грабили. Оба раза он отбился, одного татя зарубил топором, других двух забил до смерти железною кочергою. Может быть, они были и тати, разбойные людишки, а может, и неисправные должники, кто знает?

К этому Тощаку и пошел Рябов с Митенькой. Тут бывало вместе с иными рыбаками, кормщиками, хозяевами и покрутчиками, вместе со всеми Белого моря старателями, запивал он вином все свои неудачи и горести. Тут с другими поморами — вожами и кормщиками, лоцманами и дрягилями, корабельщиками и солдатами — завивал горе веревочкою. Тут пропивался он вовсе, тут случалось пить ему по двое суток кряду, не выходя и не зная, что нынче — день божий али черная ночь.

С таких, как Рябов — а таких было немного, — Тощак деньги спрашивал редко, поил и кормил с превеликим уважением, вдосталь. Ни Рябов, ни ему подобные не знали, почему так повелось, знал один Тощак: на морских старателях не разоришься, коли даже и возьмет кого море, а выгода большая. Люди честные, покуда живы, отдадут; знают: кабацкий долг — первейший долг. Что пропито, то будет покрыто, сегодня ли, завтра ли, все едино, но покрыто будет с верхом — с алтыном, с деньгой. Конечно, случалось, что рыбацкая лодья тонула в холодном Белом море. Тогда Тощак цмокал губами, качал длинной, похожей на огурец головой, скорбел, — что, мол, поделаешь.

Другие рыбаки смеялись над ним — попался Тощак, обдурило-де море Тощака, эх, и велики у Тощака убытки!

2. Добрый почий

Гишпанский старший боцман Альварес дель Роблес давно бы вышел в шхиперы и получил в свои руки корабль, если бы нашелся такой негоциант, который доверил бы часть своего состояния этому сладкоречивому, жестокому черноволосому человеку.

Негоцианта такого не находилось, и дель Роблес корабля не получал. Шли годы, гишпанец облысел, дважды нанимался к шведам на военные корабли, вновь уходил к негоциантам, к голландским, к бременским, к датским. В одном плавании был штурманом, но корабль, груженный ценными товарами — медью, клинками и пряностями, подвергся нападению пиратов, которые перебили команду, гишпанского же штурмана спасла судьба, живым он возвратился в Бремен через два года. В Бремене гишпанца никто не взял на корабль. Тогда он отправился в Стокгольм и еще немного послужил шведам. Но оттуда опять был прогнан и вновь долгое время плавал простым матросом, пока не вернулся к должности начального боцмана.

Со временем шхиперы стали как бы побаиваться своего боцмана, заискивать в нем, искать его расположения. Люди понаблюдательнее шептались о том, что корабли, на которых служил дель Роблес, менее подвергались нападениям пиратов. Говорили также, что иные осторожные негоцианты через посредство облысевшего гишпанца платили какую-то дань каким-то корабельщикам и даже получали в том свидетельство с печатью, на которой была будто бы изображена совиная голова. Говорили еще, что стоило показать это свидетельство пиратам, завладевшим кораблем, как они с любезностью покидали плененное судно.

Разумеется, все это было чепухой, на которую не следовало обращать внимания, но все-таки гишпанец знал не только свое боцманское дело. Он знал гораздо больше того, что надлежало знать начальному боцману, и потому служил у шхипера Уркварта, про которого говорили, что он не только шхипер и негоциант, но еще и воинский человек, правда — в прошлом.

Дель Роблес вместе со своим шхипером выполнял отдельные поручения кое-каких влиятельных и даже знаменитых персон, и эти-то поручения главным образом заставляли обоих — и шхипера и его боцмана — бороздить моря и океаны, подвергаться опасности, лишениям и рисковать не только здоровьем, но и самой жизнью, которой они оба чрезвычайно дорожили, догадываясь, что она одна и что за гробом их ничего решительно не ожидает.

3. Снивин и Джеймс

Полковник Снивин ехал медленно, сдерживая горячего коня, презрительно таращил по сторонам рачьи глаза водянистого цвета: он презирал здесь все и не скрывал, что презирает. И ни о чем другом не говорил, как только о том, как презирает московитов. Чтобы подольститься к нему, бывало, что архангелогородские купцы сами честили себя последними словами… Гордых, сильных, непоклонных он гнул в дугу; если не гнулись — ломал. Майор Джеймс — англичанин, его помощник, шестнадцать раз продавший свою шпагу герцогам, маркизам, императорам и королям, — был согласен во всем с полковником Снивиным. Но больше всего он был согласен с тем, что московиты назначены провидением быть рабами.

— Жаль, вы не видели прекрасную картинку! — произнес полковник Снивин, встретив Джеймса на мосту через Курью. — Вы бы порадовались…

Майор изобразил всем своим лицом внимание.

— Вы бы очень порадовались!

Майор изобразил еще большее внимание.

4. Рыбацкая бабинька

Уже совсем день наступил, когда Митенька очнулся от своего забытья и сразу все вспомнил — как гуляли у Тощака и как навалились потом на кормщика…

Страшное беспокойство охватило его, он поднялся с лавки, на которой лежал, потянул к себе рыженький, линялый, изъеденный морской солью подрясничек и хотел было одеваться, как вдруг удивился — где это он, почему в избе и что это за изба такая?

Но и удивиться как следует не успел, — старушечий голос окликнул его, и тотчас же перед ним предстала бабка Евдоха — сгорбленная, ласковая, с таким сиянием выцветших голубых глаз, какое бывает только у очень старых и очень добрых людей.

— Иди, коли можешь, иди, сынуля, поспешай, — велела бабка и подала ему кургузенький кафтанчик и порты холщовые, многажды стиранные, в косых и кривых заплатках, да треушек старенький, да еще косыночку, что носят рыбари, уходя в море.

Он оделся, ничего не спрашивая у бабиньки Евдохи. Рыбачью мамушку, вдовицу рыбачью, плакальщицу и молельщицу, знали все морского дела старатели здесь, на Беломорье. Коли она велит, значит надо делать; коли она посылает, значит надо идти.

5. Будет объявлена конфузия!

Митенька вышел, оглядел себя, порадовался на кафтанчик и пошел к дому, где жительствовали таможенные целовальники, солдаты таможенной команды и где внизу были покои господина Крыкова Афанасия Петровича — поручика таможенного войска.

Постучав в дверь осторожно и почтительно, Митенька послушал и еще раз постучал. Ответа не было. Тогда Митенька просунул голову в горницу и, никого не увидев, вошел.

На полу был кинут истертый ковер с кожаной подушкой — тут, видимо, поручик спал. На лавке лежали книги. Одна была открыта. Митенька прочел: «Любовь голубиная и ад чувств, пылающих в груди Пелаиды и Бертрама». От таких слов Митенька покраснел.

В соседней горнице кто-то с силою и с наслаждением чихал, приговаривая:

— А еще раза! А еще хорошего! А еще доброго!