Мемуары

Герштейн Эмма

 `Мемуары` выдающегося писателя и историка литературы Эммы Герштейн (1903г.р.) посвящены Осипу Мандельштаму, Анне Ахматовой, Борису Пастернаку, Льву Гумилеву, Николаю Харджиеву и другим литераторам и ученым, без которых мы не можем представить XX век русской культуры. Под полемическим пером Э.Герштейн возникают не только `картины литературного быта` Москвы и Ленинграда 20-60-х годов, полные драматизма, но и появляется ушедшая эпоха великих потрясений в своей трагической полноте.

ЧастьI

ВБЛИЗИ ПОЭТА

В первый же день приезда я обратила внимание на одну пару. В столовую вошла молодая женщина с умным лбом, чем-то изысканная, за ней муж, с сухим надменным лицом, нижняя губа длиннее верхней, изящный птичий нос, высокий лоб с большими залысинами, седоват. «Вероятно, профессор-искусствовед из ГАХНа

[1]

», — подумала я.

За столом оба внимательно обдумывали меню, совещались, можно ли ему есть печенку. У женщины был тихий, приятный голос. Печенка оказалась жесткой, а «профессор» совсем беззубым. Он стал что-то нервно говорить официантке, начинало попахивать скандалом. Но жена сидела молча и окидывала обедающих коротким и тайно лукавым взглядом косо поставленных голубых глаз. Ее выпуклый чистый лоб с широкими висками и спокойное молчание придавали всей сцене характер непонятной серьезности. Оробев, официантка принесла другое блюдо.

Вставая из-за стола, отдыхающие стали обсуждать программу вечерних развлечений. Спросили «профессора», не прочтет ли он что-нибудь. Тот ядовито обратился к человеку с круглыми покатыми плечами, но в форме летчика: «А если я попрошу вас сейчас полетать, как вы к этому отнесетесь?» Все были ошарашены. Тут он стал раздраженно объяснять, что стихи существуют не для развлечения, что писать и даже читать стихи для него такая же работа, как для его собеседника управлять аэропланом. Общее настроение было испорчено, «профессор», оказавшийся поэтом, презрительно проворчал еще что-то насчет «птижё», а его жена все так же задумчиво смотрела всем прямо в глаза.

МАНДЕЛЬШТАМ В ВОРОНЕЖЕ

(По письмам С. Б. Рудакова)

О рукописях Н. Гумилева и О. Мандельштама, пропавших у вдовы С. Б. Рудакова.

Часть II

Лишняя любовь

— У вас ужасный вкус! — ответил он после долгого молчания. Мое беглое упоминание об одной его гадкой фразе ввергло его в эту глубокую задумчивость. Она была обращена ко мне давным-давно. Теперь я была умиротворена этим поздним покаянием, что же другое мог обозначать его ответ, как не признание не столько моего дурного вкуса, сколь­ко его ужасного характера? Оглянемся далеко назад.

Шел последний год войны. Он вернулся в Москву, откуда уходил в 1941 году в ополчение. Из ополчения попал в госпиталь, после госпиталя был эвакуирован в Среднюю Азию и вот пришел домой. Комната его была заморожена, дров не было, чай вскипятить не на чем. Я приютила его у себя. После смерти моего отца в нашей обжитой и кое-как нагретой квартире нашелся угол для моего старого приятеля.

Каждый день он отправлялся на другой конец Москвы, обозревал свою пустую комнату, брал с книжной полки одну, только одну, книгу, ходил с ней по делам и очередям, читая на ходу. Вечером читал ту же книгу, ни за что не давая ее мне в руки. Но однажды вошел в мою комнату, раскрыл заветный томик и прочел: «Я должен был не только наказать, но наказать безнаказанно. Зло не отомщено, если возмездие простирается и на мстителя. Равным образом, оно отомщено, если мститель не дает почувствовать тому, кто сделал зло, что мстит именно он». С отменным мастерством он прочел вслух всю новеллу Эдгара По «Бочка амонтильядо»

[90]

. Вспомним ее сюжет. Герой встречает на карнавале своего врага, одетого шутом — «плотно облегавший его костюм, частию полосатый» и «конический кол­пак с бубенчиками» на голове. Мститель заманивает его в подземелье и коварным способом замуровывает в пропитанную селитрой нишу. Адская процедура сопровождается садистски методическими разъяснениями каждого жеста, приближающего врага к смерти. Реплики, просьбы, жалкий смех и стоны жертвы протекают под звон бубенцов на его колпаке.

Мне казалось, что моя комната уже вся пронизана этим звуком. Тонко чувствуя оттенки каждого слова, мой собеседник повторил еще раз «и бубенчики его звенели», обдал меня пламенным взглядом и произнес: «Я его ненавижу… люто!» Тут полился нескончаемый Рассказ о ссоре старшего и младшего, Шкловского и Харджиева, длившейся уже пятнадцать лет, всегда находившей новые поводы, чтобы разгореться на самых разных путях, иногда таких, о которых и рассказывать было неудобно. Тогда он говорил: «Ну, вы понимаете…» — и я понимала, потому что по давнишнему наблюдению Осипа Эмильевича отличалась «ужасающим пониманием». Мандельштам, как известно, отвергал «всеядность».

АННА АХМАТОВА И ЛЕВ ГУМИЛЕВ

В журнале «Звезда», № 4 за 1994 год, впервые напечатаны фрагменты переписки Ахматовой с сыном — известным историком-востоковедом Львом Гумилевым. Публикаторы – вдова Льва Николаевича Наталья Викторовна Гумилева и академик Александр Михайлович Панченко. В последние годы обоих ученых разных поколений связывала личная дружба. Об этом свидетельствуют появившиеся в печати их общие выступления и вдумчивый некролог Льву Николаевичу, написанный А. М. Панченко («Известия», 19 июня 1992г.) и озаглавленный «Он был настоящий вольнодумец».

К сожалению, в комментарии и вступительной статье академика теплое чувство дружбы взяло верх над требовательностью ученого. А. М. Панченко полностью доверился рассказам Льва Николаевича о своей матери, не ставя перед собой задачи проанализировать творческую биографию Анны Ахматовой в традициях филологической науки. Им так и заявлено по поводу реального комментария к отдельным письмам: «Его основа — наши со Львом Николаевичем разговоры». Жаль, что это заявление не было вынесено в заглавие. Оно бы сразу обозначило истинную тему публикации, которая тем самым стала бы бесценным психологическим материалом для знания о даровитом человеке исключительной судьбы — Льве Гумилеве.

Мемуарный элемент занимает большое место и во вступительной статье. Для этого использован тот же источник. Но одностороннее освещение такого большого явления в русской поэзии, как литературная деятельность и судьба Анны Ахматовой, не могло не привести к искажению ее образа и даже к прямым ошибкам.

ПЕРЕЧЕНЬ ОБИД

В семейных преданиях Хазиных сохранились два эпизода из жизни Нади. Когда ей исполнилось 6 или 7 лет, на ее день рождения были приглашены гости. Они играли в детской. Зашли туда взрослые, звать к праздничному столу, на праздничное угощение. Смотрят — никого нет, Надя сидит одна.

– Где же твои гости? — изумились старшие.

– Они ушли домой.

– Почему?!

Надежда Яковлевна

Когда Николай Иванович Харджиев жил один на Кропоткинской улице, я часто его навещала. Однажды, по ходу разговора, он припомнил любопытные слова Ахматовой о поэзии Мандельштама: «…представьте себе, я больше всего люблю и не ранние, и не поздние его стихи, а какие-то средние…» Даже позу и тон Ахматовой он тогда еще помнил: «Она лежала на диване и, повернув голову, почему-то медленно выговаривала каждое слово». Манеру Анны Андреевны говорить медлительно, с паузами я хорошо знала. Это бывало в тех случаях, когда у нее созревала новая мысль.

Под «средними» она, очевидно, подразумевала московские стихи О. Мандельштама тридцатых годов. В то время она часто повторяла жалостно: «…Я трамвайная вишенка страшной поры / И не знаю, зачем я живу…» (строки из стихотворения Мандельштама 1931 года «Нет, не спрятаться мне от великой муры…»). И еще она любила цитировать строфу из его стихов 1935 года, посвященных памяти О. А. Ваксель: «И твердые ласточки круглых бровей / Из гроба ко мне прилетели / Сказать, что они отлежались в своей / Холодной стокгольмской постели».

Спору нет: «московские стихи» О. Мандельштама выглядят беднее, чем философские из «Камня», насыщенные удивленным прислушиванием к мирозданию, к соседствующей природе и к себе. Они уступают также торжественным стихам начала двадцатых годов, с их напряженным вживанием в глобальный исторический смысл больного времени. Стихи «тридцатых» могут также показаться простоватыми рядом с многоцветным орнаментом, сотканным из скрытых ассоциаций и реминисценций в полнозвучных воронежских стихах. Тех самых, о которых Корней Иванович Чуковский, возражая мне, сказал как-то в Переделкине: «…не чудные, а чудные».

Реплика Чуковского заставляет вспомнить отзыв Блока о выступлении Мандельштама в петроградском Клубе поэтов в 1919 году: «Его стихи возникают из снов — очень своеобразных, лежащих в областях искусства только». Известно также осторожное отношение к поэзии Мандельштама Виктора Борисовича Шкловского: «Он пишет стихи на людях. Читает строку за строкой днями. Стихи рождаются тяжелыми. Каждая строка отдельно». Это наблюдение содержится в «Сентиментальном путешествии» Шкловского, по времени совпадающем с отзывом Блока. Но уже в тридцатых годах, когда Виктор Борисович и Осип Эмильевич часто встречались для беседы «во весь ум», Шкловский написал литературный портрет Мандельштама в форме личного письма к нему. Я читала тогда же эту неожиданную эпистолу из подъезда в подъезд Нащокинского. По существу, в оценке поэзии Мандельштама она сходилась с давнишним отзывом Блока. Об этом можно судить по запомнившейся мне афористичной фразе Шкловского: «Вы — заставленный».

МОЛОДОЙ МАНДЕЛЬШТАМ СКВОЗЬ РАЗНУЮ ОПТИКУ

В позднейших заметках Ахматова ограничилась припоминанием отдельных черт его характера, описанием разрозненных эпизодов и сообщением некоторых фактов из биографии поэта. Между тем такое уникальное явление, как молодой Мандельштам, предстает перед нами со всей живостью с мемуарных страниц других авторов. Среди них выделяются удивительные записки Николая Николаевича Лунина. В главах, посвященных царскосельской и петербургской жизни десятых годов, будущий муж Ахматовой уделил целую страницу Мандельштаму. Приводим ее целиком.

«В "Цехе" я познакомился с Осипом Мандельштамом, одним из лучших поэтов моего поколения. Это тоже было существо более совершенное, чем люди. Он слушал собеседника, опустив длинные ресницы своих глаз так, как будто прислушивался не к словам, а к тому, что было скрыто за словами говорившего; может быть поэтому его реплики так часто были неожиданны, и он произносил их с оттенком какого-то недоумения, как будто спрашивал, то ли он услышал. Разговор с ним даже людей посредственных очень часто превращался в какую-то импровизацию в особом, если можно так выразиться, душевном пространстве.

Остроумный, но без всякой остроты, находчивый, даже дерзкий, но с какой-то деликатной осторожностью, Мандельштам бросал вызов собеседнику и сам же его ловил, но уже с другого конца, как будто во время разговора он перебегал с места на место. Он был не красив, но обаятелен — и прелестный, особенно когда он жмурил глаза и склонял голову набок наподобие какой-то птицы. Впоследствии мне часто приходилось присутствовать при разговоре Мандельштама с Ахматовой: это было блестящее собеседование, вызывавшее во мне восхищение и зависть. Они могли говорить часами, может быть, даже не говорили ничего замечательного, но это было подлинно поэтическая игра в таких напряжениях, которые мне были совершенно недоступны. Почему-то все более или менее близко знавшие Мандельштама, звали его «Оськой», а между тем он был обидчив и торжественен, торжественность, пожалуй, была самой характерной чертой его духовного строя, этот маленький ликующий еврей был величествен — как фуга».

Сходный образ поэта рисует в своем дневнике молодой литератор Павел Николаевич Лукницкий, собиравший под эгидой Ахматовой материалы для биографии казненного Гумилева. Он встретился с Мандельштамами в 1926 году в Царском, вернее, Детском селе, где Осип Эмильевич жил с женой в пансионе. Туда же приехала для лечения Анна Андреевна. Там ее навестил Лукницкий. Несколько раз в день она выходила вместе с Надеждой Яковлевной, чтобы подышать чистым воздухом: «Я остаюсь с Осипом Эмильевичем, – записывает Лукницкий. — Он вдавливается как птенец в глубокий диван…»