Сиддхартха

Гессе Герман

«Сиддхартха» — одно из лучших произведений Германа Гессе, узаконивших для культуры минувшего столетия принципы постмодернистской литературы.

Жемчужина прозы, небывалая по глубине проникновения в восточную философию…

Герман Гессе

Сиддхартха

Часть I

СЫН БРАХМАНА

В тени домов, на солнечном берегу реки у лодок, в тени ракит, в тени фиговых деревьев, рядом со своим другом, сыном брахмана Говиндой, рос Сиддхартха, прекрасный юный сокол, сын брахмана. Он ходил к реке, он купался, он совершал священные омовения и жертвоприношения, а солнце смуглило загаром его бледную кожу. Тени скользили в его черных глазах, когда он играл в манговых зарослях с другими детьми, когда тихонько пела его мать, когда совершались священные жертвоприношения, когда его отец, ученый, занимался с ним, когда говорили мудрецы. Давно уже Сиддхартха принимал участие в беседах мудрецов, упражнялся вместе с Говиндой в словесной борьбе, в искусстве созерцания, в труде сосредоточения. Он умел уже произносить беззвучно Ом — Слово всех слов, беззвучно произнося, вдыхать его со вдохом и, беззвучно произнося, выдыхать с выдохом; душа его сосредоточивалась, и лоб озарялся ясным светом мысли, постигающей дух. Он умел уже глубиной своего существа постигать атман — неразрушимое “я”, единое со Вселенной.

Радость наполняла сердце отца — радость за сына, быстрого в учении, жадного к знанию; ростки мудрости видел он в нем — рос великий жрец, рос будущий глава брахманов.

Гордость наполняла сердце матери, когда она смотрела на него; когда она смотрела, как он идет, как он встает, как садится; ее Сиддхартха, сильный, красивый, как он идет, переступая сильными ногами, с каким благородным достоинством он приветствует ее. Любовь касалась сердец юных дочерей брахманов, когда шел по улицам города Сиддхартха, взгляды их ласкали его светлый лоб, его гордые глаза, его узкие бедра.

И все же больше их всех любил его Говинда — его друг, сын брахмана. Он любил глаза Сиддхартхи и милый его голос, он любил его походку и благородное достоинство его движений, он любил все, что Сиддхартха делал и говорил, но более всего он любил его дух, его пламенные, высокие мысли, его страстную волю, его высокое призвание. Говинда знал: его друг не будет обычным брахманом — ни ленивым служителем жертвоприношений, ни жадным торговцем, заклинающим удачу, ни суетным пустым говоруном, ни злобным двоедушным жрецом, и не будет он доброй глупой овечкой в стаде многих, не будет. И он, Говинда, тоже не хотел становиться таким, не хотел быть брахманом, каких и без него десять тысяч. Он хотел следовать за Сиддхартхой, возлюбленным, царственным. И если Сиддхартхе суждено когда-нибудь стать богом, суждено взойти к лучезарным, то Говинда последует за ним — как его друг, как его спутник, его слуга, его копьеносец и его тень.

И все любили Сиддхартху. Всем он веселил душу, всем он был в радость. Но не было радости и не было веселья в душе Сиддхартхи. Он гулял по розоватым дорожкам усаженных смоковницами садов, окунувшись в синеватую тень листвы, он предавался созерцанию, он омывал каждодневно ступни и ладони в очистительных струях, он совершал в глубокой тени мангового леса жертвоприношения, благородным достоинством были отмечены его движения, всеобщая любовь и радость окружали его, но не было радости в его сердце. Видения, беспокойные мысли текли к нему с речной водой, мерцали в свете звезд, струились в солнечных лучах; видения приходили к нему и тревожили душу, они таились в учениях старых брахманов, они поднимались из дымящейся крови жертвенных животных, ими дышали стихи “Ригведы”.

У САМАНОВ

Вечером того же дня они догнали трех аскетов, трех тощих саманов, и попросили разрешения стать их спутниками и учениками. Их приняли. В ближайшем селении Сиддхартха подарил свою одежду бедному брахману. Теперь он носил только набедренную повязку, а кусок холста землистого цвета служил ему плащом. Он ел только раз в день и не ел ничего приготовленного на огне. Он постился пятнадцать дней. Он постился двадцать восемь дней. Плоть ушла с его щек и бедер. В его ставших большими глазах вспыхивали отблески видений, на высохших пальцах отросли длинные ногти, на подбородке — жесткая спутанная борода. Ледяным становился его взгляд, когда он встречал женщин, презрение кривило его губы, когда он проходил через город с нарядно одетыми людьми. Он видел торговавшихся купцов, князей, ехавших на охоту, людей в трауре, оплакивавших своих умерших, проституток, предлагавших себя, врачей, трудившихся над больными, жрецов, определявших день сева, целовавшихся влюбленных, матерей, баюкавших своих детей, — и ничто не имело цены в его глазах. Все лгало, все пахло — пахло ложью; все изображало смысл, и счастье, и красоту — и всюду неосознанная подмена, обман, ложь. Горек на вкус был этот мир. Мучением была жизнь.

Одну цель ставил себе Сиддхартха, одну-единственную: освободиться — освободиться от жажды, освободиться от желаний, освободиться от мечты, освободиться от радости и горя. Умереть в самом себе, убить свое “я”, найти покой — с опустошенным сердцем, с освобожденной мыслью стать открытым чуду, такова была его цель. Когда собственное “я” будет преодолено и умрет, когда с последней болью умолкнет в сердце последнее желание — тогда должна проснуться та глубинная, сокровеннейшая сущность, которая уже больше не “я”, но великая тайна.

Молча выстаивал Сиддхартха под отвесными лучами солнца; пылая от боли, пылая от жажды, он стоял до тех пор, пока не переставал ощущать боль, жажду. Молча стоял Сиддхартха под струями дождя, вода стекала с его волос на замерзавшие плечи, текла по мерзнувшим бедрам и коленям, — отшельник стоял до тех пор, пока плечи и ноги не прекращали мерзнуть не умолкали, не переставали ощущать. Молча сидел он, скрестив ноги в зарослях колючего кустарника; из горящих ранок точилась кровь, из нарывов выступал гной, но Сиддхартха оставался нем, оставался неподвижен до тех пор, пока не переставала течь кровь, не исчезал запах гноя, не затихали раны.

Сиддхартха учился задерживать дыхание; подолгу сидя с распрямленной спиной, он учился обходиться редкими вдохами, учился останавливать дыхание. Он учился задерживать вместе с дыханием и удары своего сердца, учился замедлять его биения, пока они не становились редкими и почти не исчезали совсем.

По другим, новым правилам, воспринятым от старшего самана, учился Сиддхартха самоотречению, учился созерцанию. Летела над бамбуковым лесом цапля — и Сиддхартха принимал цаплю в свою душу, летел над лесом и горами, был цаплей, кормился рыбой, голодал птичьим голодом, кричал птичьим клекотом, издыхал птичьей смертью. Мертвый шакал лежал на берегу реки, и душа Сиддхартхи ускользала в труп, вселялась в мертвого шакала, лежала на песке, вздувалась, смердила, разлагалась, ее рвали на части гиены, ее пожирали стервятники, от нее оставался скелет, и она рассыпалась в пыль и развеивалась в полях.

ГОТАМА

Вблизи города Саватхи раскинулся сад Джетавана, который богатый купец Анатхапиндика, преданный почитатель возвышенного Будды, преподнес в дар ему и его ученикам. Каждый ребенок в городе Саватхи знал имя возвышенного Будды, и в каждом доме находилось чем наполнить нищенскую чашу безмолвно просящих учеников Готамы.

Это место указывали все, кого два юных аскета спрашивали, от кого они слышали о месте пребывания Готамы. И когда они прибыли в Саватхи, в первом же доме, у дверей которого они остановились, прося подаяния, им предложили войти и разделить трапезу. Они вошли, и Сиддхартха спросил женщину, которая принесла им еду:

— Позволь, о великодушная, позволь узнать у тебя, где искать нам Будду, Досточтимейшего, ибо мы — два самана из лесов и пришли, чтобы увидеть Совершенного и воспринять учение из его уст.

Сказала женщина:

— Поистине в нужном месте вы оказались, саманы из лесов. Знайте же: в Джетаване, в саду Анатхапиндики, пребывает Возвышенный. Там сможете вы, странники, провести ночь, там довольно места для бесчисленных, приходящих сюда, чтобы слушать учение из его уст.

ПРОБУЖДЕНИЕ

Когда Сиддхартха покидал сад, в котором остался Будда, Совершенный, и остался Говинда, у него было такое чувство, словно вся его прошлая жизнь остается в этом саду, отделяется от него. Медленно уходил он, погружаясь в это ощущение, заполняясь им. Он погружался глубоко, как сквозь толщу воды, до самого дна, до глубинного слоя скрытых причин, ибо познавать причины, как казалось ему, — это и значит думать, ведь только на этом пути ощущения превращаются в познания и не теряются, а становятся существенны и начинают излучать то, что содержится в них.

Медленно уходил Сиддхартха и, уходя, думал. Он подводил под юностью черту — он больше не был юнцом, он стал мужчиной. Он оставил, сбросил что-то, как змея сбрасывает свою старую кожу; уже нет того, что сопровождало всю его юность и было частью его: желания иметь учителя и следовать учению. Он миновал последнего учителя, который явился на его пути, высочайшего и мудрейшего учителя, светлейшего Будду, — и его он оставил, должен был расстаться с ним, не смог принять его учения.

Все медленнее шел погруженный в мысли человек и спрашивал себя: “Что же это такое, что хотел ты найти в учении, узнать у учителей. Чему они, столь многому научившие тебя, все же не смогли тебя научить?” И он нашел: “Мое „я» — вот то таинственное, смысл, суть которого я хотел понять. Мое „я» — вот от чего я хотел освободиться, что я хотел преодолеть. Но преодолеть его я не мог, я мог лишь обманывать его, мог лишь убегать от него, прятаться от него. Поистине ничто в мире не занимало так сильно мои мысли, как это мое „я», эта загадка того, что я живу, что я существую самостоятельно и от всех других отделен и обособлен, что я — Сиддхартха! И нет ничего в мире, о чем я знал бы меньше, чем о себе, о Сиддхартхе!”

Медленно, в задумчивости уходил он — и остановился, захваченный этой мыслью, и из нее мгновенно родилась другая, и это была новая для него мысль: “То, что я ничего о себе не знаю, то, что Сиддхартха для меня так чужд и неизвестен, произошло по одной причине, одной-единственной: я боялся себя, я бежал от себя! Я искал атман, я искал брахман, я хотел разрушить, разбить оболочку моего „я», чтобы там, в неизведанной глубине, найти сердцевину всех оболочек, атман, жизнь, божественное, последнее. И при этом я терял самого себя”.

Сиддхартха открыл глаза и посмотрел вокруг. Улыбка осветила его лицо, и глубокое чувство пробуждения от долгого сна наполнило его до краев. И в тот же миг он уже шел дальше, шел поспешно, как человек, который знает, что ему нужно сделать.

Часть II

КАМАЛА

Каждый шаг пути приносил Сиддхартхе новое открытие, ибо мир для него преобразило и сердце его было очаровано. Он видел, как восходит солнце над лесистыми склонами гор и как оно садится за пальмы далекого побережья. По ночам он видел, как выстраиваются на небе звезды и, словно лодка, плывет в синеве лунный серп. Он видел деревья, звезды, зверей, облака, радугу, скалы, травы, цветы, реку, ручей, искорки росы в утренней листве, далекие вершины в голубой и сизой дымке, поющих птиц, роящихся пчел, серебряные волны на рисовых полях под ветром. Все это, тысячекратно повторенное и пестрое, было всегда — всегда светили солнце и месяц, всегда шумели реки и жужжали пчелы, но тогда, раньше, все это было для Сиддхартха лишь колеблющейся, обманчивой пеленой перед глазами, которой должно было доверять, которую следовало пронзать мыслью и уничтожать, потому что она не выражала сущность потому что сущность лежала “по ту сторону” видимости. Теперь его освобожденный взгляд не устремлялся в потустороннее. Теперь он видел и радостно узнавал эту видимость, искал родное в этом мире, не искал сущности, не стремился к “той стороне”. Прекрасен был мир, вновь увиденный просто, без искусства, по-детски. Прекрасны были месяц и созвездье, прекрасны ручей и берег, лес и скала, коза и навозный жук, цветок и бабочка. Прекрасно, радостно было идти сквозь мир вот так, разбуженным ребенком, без тени недоверия растворяясь в окружающем. Иначе пекло голову солнце, иначе дарила прохладу лесная тень, иным стал вкус воды в ручье и колодце, иным — вкус тыквы и банана. Короткими стали дни, короткими — ночи, каждый час, промелькнув, исчезал, как парус в море, а под парусом — корабль, полный сокровищ и радости. Сиддхартха видел, как высоко в ветвях перелетает с дерева на дерево обезьянья стая, и слышал их дикую, жадную склоку. Сиддхартха видел, как баран преследует овцу и спаривается с ней. Он видел, как в озерных камышах охотится гонимая вечерним голодом щука, как разбегаются в страхе стайки молодых рыб, выпрыгивают из воды, — мелькают и вспыхивают чешуйки, силой и страстью дышат стремительные водяные вихри, вспененные неистовым охотником.

Все это было всегда, но он этого не видел, его не было здесь. Теперь он здесь был и принадлежал миру. В его глаза вошли свет и тень, в его сердце — звезда и месяц.

Дорогой вспоминал Сиддхартха и все то, что пережил он в саду Джетавана: учение, божественного Будду, прощание с Говиндой, разговор с Возвышенным. И свои собственные слова, сказанные им Возвышенному, вспомнил он снова, каждое слово вспомнил и подивился в душе самому себе: ведь он высказал тогда такие вещи, которых, собственно, еще и не знал тогда. Он сказал Готаме, что его, Будды, сокровище и тайна совсем не учение, а то невыразимое и не поддающееся изучению, что тот испытал некогда в час своего просветления, — но ведь это было именно то, к чему он теперь стремился, что он теперь только начинал испытывать. Видно, давно уже знал он, что его душа — атман, та же вечная сущность, что и брахман. Но никогда не мог он действительно найти эту душу, это свое истинное “я”, потому что ловил его сетями мыслей. Но если это истинное “я” — конечно же, не голоса плоти и не игра чувств, — то точно так же оно и не мысль, не разум, не заученная мудрость, не заученное искусство строить выводы и из уже осмысленного вытягивать новые мысли. Нет, мир мыслей все еще “по ту сторону”, они не ведут к цели, и если и убивают случайное “я” чувств, то вместо него вскармливают случайное “я” мыслей и учености. Мысль и чувство — равно прекрасные вещи, в обеих заключен последний смысл, к обеим стоит прислушиваться, с обеими играть, ни то ни другое не презирать и не переоценивать, внимать тайному голосу сокровенного, скрытого и в том и в другом. Он хотел идти лишь туда, куда позовет этот голос, хотел быть лишь там, где он звучит. Почему однажды в великий час опустился Готама на землю под деревом бодхи, где коснулось его просветление? Он услышал голос, голос в собственном сердце, приказавший ему искать отдыха под этим деревом, и он не предпочел умерщвление плоти, жертву, купание или молитву — не еду и не питье, не сон и не мечту, — он подчинился голосу. Так подчиняться — не внешнему приказу, но лишь голосу сердца, быть так к этому готовым — это хорошо, это необходимо, и нет более необходимого, и нет другого необходимого.

Ночью, когда он спал у реки в соломенной хижине перевозчика, приснился Сиддхартхе сон: в желтой рясе монаха перед ним стоял Говинда. Печально было лицо Говинды, печален был его вопрос: “Почему ты покинул меня?” — и Говинда обнял его, и обвил его шею руками, и прижал к своей груди, и поцеловал; и это был уже не Говинда, это была женщина” и из ее одежд выступала полная, набухшая грудь, и Сиддхартха приникал к ней и пил сладкое, жгучее молоко этой груди, в которой был вкус женщины и мужчины, солнца и леса, зверя и цветка, вкус всех плодов, вкус всех наслаждений. Оно пьянило и туманило…

Сиддхартха проснулся; сквозь дверь хижины лился прозрачный блеск реки, в лесу гулко и глухо разносился совиный крик…

ЛЮДИ КАК ДЕТИ

Сиддхартха пошел к купцу Камасвами. Ему указали богатый дом, слуги провели его по дорогим коврам в залу, где он должен был ожидать хозяина, и ушли. Он ждал.

Камасвами вошел — гибкий, быстрый в движениях мужчина с сильной сединой в волосах, с очень умным и очень осторожным взглядом, с чувственным ртом. Дружелюбно приветствовали друг друга хозяин и гость.

— Мне рассказывали о тебе, — начал купец, — что ты брахман, ученый, но ищешь службы у купца. Ты впал в нужду, брахман, раз ищешь службы?

— Нет, — сказал Сиддхартха, — я не нуждаюсь и никогда не был в нужде. Знай: я пришел от саманов, среди которых прожил долгое время.

— Если ты пришел от саманов, то как же ты можешь не нуждаться? Ведь у саманов принято вообще ничего не иметь, да?

САНСАРА

Долго жил Сиддхартха удовольствиями, жил жизнью мира, не принадлежа ему. Чувства, убитые суровыми годами отшельничества, вновь пробуждались; он вкусил богатство, вкусил наслаждение, вкусил власть — и все же долгое время оставался в душе саманом, и Камала, мудрая Камала, почувствовала это. Искусство думать, ждать и поститься все еще составляло основу его жизни, люди мира, люди-дети все еще оставались чуждыми ему, так же как и он был чужд им.

А годы бежали; окруженный довольством, Сиддхартха едва замечал, как уходили годы. Он разбогател, у него давно уже был собственный дом, и прислуга, и сад за городом у реки. Люди любили его, приходили, когда нуждались в деньгах или совете, но никто не был ему близок, кроме Камалы.

То высокое, светлое чувство пробуждения, которое он испытал когда-то в пору расцвета своей юности, в дни после проповеди Готамы, после расставания с Говиндой, то напряженное ожидание, то гордое отъединение от учений и учителей, та живая готовность в собственном сердце услышать божественный голос — все эти предчувствия будущего постепенно превращались в прошлое, становились воспоминаниями; слабо журчал где-то вдали святой источник, который когда-то был близок, который струился когда-то в его душе. Но многое из того, чему он научился у саманов, у Готамы, у своего отца-брахмана, долгое время оставалось в нем живо, не исчезало. Оставалась умеренность, радость размышления, привычка к созерцанию, тайное знание своей сути — вечного “я”, не заключенного ни в теле, ни в сознании. Многое из этого еще оставалось в нем, но с течением лет постепенно куда-то отодвигалось, покрывалось пылью. Как гончарный круг, однажды запущенный, еще долго кружится и лишь постепенно утомляется и останавливается, так и в душе Сиддхартхи продолжал кружиться круг аскезы, круг мысли, круг рассудка, — кружился еще долго, все еще кружился, но уже медленно и шатко и вскоре должен был остановиться. Как сырость вползает в ствол умершего дерева, медленно пропитывает его и превращает в гниль, так мирское и суетное проникало в душу Сиддхартхи, медленно пропитывало ее, делало ее тяжелой и усталой, усыпляло ее. Зато оживлялись его чувства, они многое испытали, многое запомнили.

Сиддхартха научился вести торговлю, распоряжаться властью над людьми, наслаждаться женщиной; он научился носить красивую одежду, — приказывать слугам, купаться в ваннах с благоухающей водой. Он научился есть искусно и тонко приготовленную пищу (не исключая рыбы, мяса, птицы, кореньев и сладостей), научился пить вино, приносящее оцепенение и забвение. Он научился играть в кости и в шахматы, лениво смотреть на танцовщиц, уютно покачиваться в носилках, спать на мягкой постели. Но все еще чувствовал он свое отличие от других и свое превосходство над другими, все так же смотрел вокруг с легкой насмешкой, с тем чуть насмешливым презрением, которое саман всегда испытывает к людям из мира. Когда Камасвами бывал огорчен, когда он злился, когда начинал надоедать своими купеческими заботами, когда он чувствовал себя обиженным — всякий раз в глазах Сиддхартхи появлялась насмешка. И лишь постепенно и незаметно, в хороводе уходящих в прошлое сезонов жатвы и сезонов дождей, насмешка его становилась усталой, чувство превосходства притуплялось. И незаметно, с ростом своего богатства, впитывал Сиддхартха уже что-то от образа жизни этих людей-детей, что-то от их детскости, от их пугливости. И все же он завидовал им, и тем больше завидовал, чем больше становился на них похож. Он завидовал им, потому что ему многого не хватало, а у них это было; он завидовал их способности придавать значение своему существованию, преувеличенности их радостей и страхов, суетному, но сладкому счастью их вечной влюбленности. В самих себя, в женщин, в своих детей, в честь или деньги, в планы или надежды, — эти люди постоянно были влюблены. А он не научился у них этому, именно этому, этой детской радости и детской глупости, — не научился, он научился у них как раз неприятному, тому, что презирал сам. Все чаще случалось, что после бурно проведенного вечера он утром долго оставался в постели и чувствовал себя усталым и разбитым. Случалось, что он злился и терял терпение, когда Камасвами надоедал ему своими заботами. Случалось, что он начинал слишком уж громко смеяться, когда проигрывал в кости. Его лицо все еще было умнее и одухотвореннее прочих, но оно редко освещалось улыбкой и одну за другой приобретало те черты, которые так часто встречаются в лицах богатых людей: черты недовольства, болезненности, дурного расположения, вялого равнодушия. Медленно поражала его душевная болезнь богатых.

Будто кисеей, будто прозрачным туманом, обволакивала Сиддхартху усталость — постепенно, с каждым днем становясь плотнее, с каждым месяцем печальнее, с каждым годом тяжелее. Как новое платье со временем стареет, теряет со временем свои яркие краски, приобретает пятна, приобретает складки, треплется на сгибах и то здесь, то там начинает показывать вытертые, истончившиеся места — так и новая жизнь Сиддхартхи, начатая им после расставания с Говиндой, так же состарилась, так же утратила с годами краски и блеск, так же собрались на ней складки и пятна, а впереди, пока еще скрытые, ожидали и то здесь, то там уже омерзительно просвечивали разочарование и отвращение. Сиддхартха не замечал этого. Он заметил только, что тот светлый и уверенный голос его души, который в далекие, сверкающие годы пробудился в нем и время от времени направлял его, теперь умолк.

НА РЕКЕ

Сиддхартха шел по лесу, удаляясь от города. Он знал: назад он уже не вернется; та жизнь, которую он столько лет вел, прошла, кончена, выпита до дна, вычерпана до мутного осадка. Умерла певчая птичка из утреннего сна, умерла птичка в сердце его. Глубоко погрузился он в сансару, со всех сторон впитывая тошноту и тлен, как впитывает воду губка, пока не пропитается насквозь. И он был полон пресыщения, полон страдания, полон смерти, и ничего не было в мире, что привлекло бы его, обрадовало, смогло утешить.

И он страстно желал утратить опостылевшее сознание, обрести покой, обрести смерть. Пусть же сверкнет молния и поразит его! Пусть придет тигр и сожрет его! Пусть вино, пусть яд принесет ему опьянение, забвение и сон, от которого уже не пробудиться! Есть ли на свете украшение, которого он на себя не надевал, грех или глупость, которых он не совершил, порок, которым он не запятнал свою совесть?

Так разве это еще возможно — жить? Разве это возможно — снова и снова вдыхать воздух, воздух выдыхать, чувствовать голод, снова есть, снова спать, снова лежать рядом с женщиной? Разве этот круговорот для него не исчерпан, не завершен?

Сиддхартха подошел к большой реке. Река текла в лесу, это была та самая река, через которую когда-то, когда он был молод и шел из города Готамы, его перевез перевозчик. Остановившись у этой реки, он в нерешительности стоял на берегу. Он ослабел от усталости и голода, да и к чему было идти дальше? Куда, к какой цели? Не было больше никакой цели, ничего не было, кроме глубокого, мучительного желания стряхнуть с себя весь этот кошмарный сон, выплеснуть прочь перестоявшее вино, положить конец этой неудавшейся, позорной жизни.

На берегу, наклонясь к воде, росла кокосовая пальма, к ее стволу прислонился плечом Сиддхартха, обнял ствол рукой и смотрел вниз, в зеленую воду, которая бежала и бежала под ним; он смотрел вниз и чувствовал, как его наполняет желание ослабить пальцы и погрузиться в эти воды. В водяных бликах мерцала какая-то зловещая пустота, и страшная пустота его души была созвучна ей. Да, путь его подходил к концу. Ничего больше не оставалось, кроме как стереть неудачный рисунок, уничтожить эту жизнь, швырнуть ее под ноги издевательски хохочущим богам. Вот то великое, что он свершит: он умрет, он разрушит ненавистную форму! Пусть сожрут его рыбы, эту собаку с именем Сиддхартха, этого сумасшедшего, это развращенное, прогнившее тело, эту ослабевшую, истасканную душу! Пусть сожрут его рыбы и крокодилы, пусть демоны растерзают его!

ПЕРЕВОЗЧИК

“Я останусь на этой реке, — думал Сиддхартха, — это та самая река, которую я когда-то перешел на своем пути к людям-детям, меня перевез тогда один славный перевозчик — я пойду к нему. Из его хижины начался когда-то мой путь в новую жизнь, которая теперь изношена и кончена, пусть же и этот мой новый путь, и теперешняя моя жизнь начнутся там!”

С нежностью смотрел он на бегущую воду, всматривался в прозрачную зеленую глубь, в кристальные линии ее таинственного рисунка. Он видел, как светлые жемчужины поднимаются из глубины, как легкие порывы ветра пробегают по сверкающей водной глади, как отражается в ней голубизна неба. Тысячью глаз смотрела в него река: зелеными, белыми, хрустальными, небесно-голубыми. Как любил он эту воду, как она восхищала его, как он был ей благодарен! Он слышал в своем сердце оживший, вновь проснувшийся голос, и голос говорил ему: “Люби эту воду! Оставайся возле нее! Учись у нее!” О да, он хотел у нее учиться, хотел слушать ее; ему казалось, что тот, кто поймет эту воду, поймет ее тайну, тот сможет понять и многое другое, многие тайны, все тайны.

Но из таинств реки ему открылось пока лишь одно, лишь то, что почувствовала его душа. Он видел: эта вода течет и течет, все время течет она, то все время остается здесь, всегда и во все времена одна и та же — и все же каждый миг новая! О, если бы охватить это, понять это! Но ни понять, ни охватить этого он не мог и чувствовал только, как шевелятся в душе смутные догадки, всплывают далекие воспоминания, звучат божественные голоса.

Телесная, плотская мука голода стала невыносимой; Сиддхартха поднялся и побрел вдоль берега реки навстречу потоку, прислушиваясь к течению, прислушиваясь к голодному урчанию в своем животе. Он достиг переправы, и лодка была у берега, как будто ждала его, и в лодке стоял тот же перевозчик, который когда-то перевез через реку молодого самана. Он тоже сильно постарел, но Сиддхартха узнал его.

— Перевезешь меня через реку? — спросил Сиддхартха.