Арифметика любви

Гиппиус Зинаида Николаевна

Проза З.Н.Гиппиус эмигрантского периода впервые собрана в настоящем издании максимально полно.

Сохранены особенности лексики писательницы, некоторые старые формы написания слов, имен и географических названий при современной орфографии.

РАССКАЗЫ

РОМАН

Солнце закатывалось»…

Лиза остановилась, потрясла новенькое стило, чуть было не лизнула его, как карандаш, да, слава Богу, вовремя удержа-|-1 лась. Однако дальше не шло. И белый листик чистой тетрадки с этими двумя словами: «Солнце закатывалось…» Лизе не очень нравился. Почему «закатывалось?». А может, лучше «заходило»?

Перечеркнуть — будет грязно… Да что ж поделаешь? Писатели, верно, перечеркивают. Ну, как же? Закатывалось? Заходило?

Оно, солнце, и в самом деле заходило. Желтые, пологие лучи легли на скамейку, где сидела Лиза. Под горкой, внизу, пруд так и сверкал. Лиза беспомощно глядела на это сверканье сквозь зелено-прозрачную листву беседки. Ведь вот, и стило, и беседка, где в такой час никто не помешает, и первые слова… но и первые не нравятся, что же будет дальше?

Лиза — не маленькая, ей четырнадцатый год (как двадцатому веку, говорит папа, и родилась-то она с ним вместе, 1-го января). Учится хорошо, но гимназию ненавидит, вернее — презирает: все там пустяки. Ужасно плоско. По правде сказать — и везде вокруг как-то плоско. Ничего не бывает, ничего интересного, захватывающего, необыкновенного не происходит. Папа отправляется в департамент, к маме приходят гостьи и говорят о скучном… Нет, настоящее только в книгах. Оттого Лиза так любит читать. Каждая книга, которую удается дома найти, — для нее откровение. Есть любимые, положим; Шпильгаген, например, или Достоевский, или Виктор Гюго, — какая удивительная прелесть! Толстой, «Детство и отрочество», — хуже: про что там, собственно? Как уроки учил, как в маленькую девочку на балу влюбился, — это про себя всякий гимназист-третьеклассник мог бы написать, да только ему и вспомнить-то скучно.

МАРИНА И КАТЕРИНА

Горы, долы — (и годы, десятилетия), — язык, народ, земля — все разделяет этих двух женщин, Марину и Катерину. Оне не знают о существовании друг друга и никогда не узнают; никогда не встречались и не могут встретиться (как две параллельные линии). Одно разделяющее их «время» (три десятилетия) было бы достаточной тому причиной. Марину, статную, круглолицую русскую бабу, я зазнал в конце века. Ей было тогда лет 29. Катерине, французской девушке итальянской крови, и сейчас нет 25-ти. Изжелта-русая Марина, ее косица, подтянутая и заколотая на макушке, ее певучий, на «а», северный русский говор, — и Катерина в черных модных кудрях, сыплющая французской частушкой… что между ними общего? Что соединило их в моей мысли?

Общее, или какой-то параллелизм, между ними есть. Правда, первым толчком к тому, что я подумал о Марине и Катерине вместе, — были некоторые совпадения, чисто внешние, даже смешные. Я скажу о них потом. Но, раз занявшись исканьем общего, я открыл его, и тем более достойное внимания, что это общее как-то еще ярче подчеркивает глубокое различие, разность обеих женщин. Если б индивидуальное!., но не в том дело.

Оне одинакового происхождения.

Марина — из деревни Лужского уезда. Там ее, молодую, и выдали замуж, за лядащего, не под стать ей, хилого мужичонку. Он недолго проскрипел, и Марина, честь честью его оплакав, пошла в город, в Петербург, на место. Не в родительскую же семью ворочаться, там ртов и без нее довольно.

СТАРЫЙ КЕРЖЕНЕЦ

После первой зимы петербургских Религиозно-Философских Собраний, сблизивших нас с тогдашним духовным миром, у нас явилось желание проехаться в глубь России, побывать за Волгой, в раскольничьих скитах, на Керженце, у «невидимого града Китежа».

Совершить это путешествие, — не зря, конечно, а чтобы хоть что-нибудь увидеть, — вовсе не так было легко для петербургского интеллигента, как с первого взгляда кажется. Первое: без друзей из петербургского духовенства, связанных знакомством, иногда родством, со священниками тех краев, мы не знали бы, как собственно и куда важнее проехать; не знали бы, например, что в далекое Заволжье, за Кер-женец, к «невидимому граду Китежу» надо поспешать не позже Агра-фенина дня, 23 июня. Там, в ночь с 22-го на 23-е, каждый год бывает великое собрание всех староверческих и иных толков. Целую ночь, до рассвета, происходят молебствия и собеседования — на холмах лесистых, по берегу озера Светлояра. Народу собирается тысячи. Ездят и православные миссионеры — священники из Нижнего, из других окрестных городов.

Тогда-то, по старинному преданию, и видят «достойные» таинственный город отраженным в озере, и слышен бывает по воде тихий звон колоколов.

Град Китеж ведь не скрылся под волнами Светлояра, как Атлантида. По древнему поверью, он лишь скрылся от глаз людских, когда подошли к нему полчища татар. Золотоглавые соборы и церкви превратились в холмы. И не город, а лишь отражение города в тихих водах озера могут увидать «достойные»…

ПОЕЗДКА АНДРЕЯ

…Это был уже не прежний Андрей, тонкий, как верба, высокий и бледный московский студент, приезжавший по летам на родной хутор Вишняки. Теперь это был целый Андрей Николаевич, пополневший, немного отяжелевший, давно (вечность! казалось ему) женатый на милой соседке Кате, отец четверых славных ребят. Но странно: настоящей «солидности» в нем, хозяйственном помещике, бывшем члене контрольной палаты и видном земском деятеле, — как-то не замечалось. Он был моложав той молодостью, которую дает постоянное внутреннее неопределенное беспокойство, неуверенность; может быть, тихая мука.

Припадки необъяснимой тоски бывали с ним и в юности: он помнит, как, студентом, ранней весной, уходил он вдруг из вишняковско-го дома, от семейных, от невесты, и днями бродил где-то один; ни о чем словно не думал, только глядел, как теплый воздух дрожит и струится меж полуголыми ветвями, да из-под коричневых, прелых листьев поднимаются робко белые цветы.

Когда теперь находила на него эта тоска, он злился: «Что мне нужно? Чего мне недостает и всегда недоставало? Катя у меня хорошая, детки здоровые, все мне удавалось… Так нет: место бросил, земские дела тоже забросил, хозяйство больше Катя ведет… Что у меня за характер ничтожный!». Он помнит, что в юности (да нечего помнить, и теперь то же самое!) два короткие, детски простые, вопроса не отступали от него в часы тоски. Первый: как жить? Второй: как любить? Измучившись, он отвечал себе, с сердцем: «Ну, не знаю ничего, ну, не узнаю никогда, сколько бы еще книг ни прочитал. Да ведь и никто ничего не знает и никогда не узнает!».

Однако от приступов тоски и от нелепой муки таких, в сущности, праздных и старых вопросов Андрей отделаться не мог. Они заставляли его бросаться в разные стороны, толкали то к книгам, то в Петербург, к «новым» людям, то к народу. И отовсюду он молчаливо и неутоленно возвращался к семье, к милой, деловитой, ничего не подозревающей Кате. Да и что ей было подозревать? Отличный, добрый, нежный муж, она его любит, холит, называет «красавец мой». Она бы и не поняла ничего, начни он с ней разговаривать. Подумала бы, что болен. И он предпочитал уезжать.

Вот и нынешней весной опять уехал. Сказал, что в Москву, а сам поехал в Ясную Поляну, ко Льву Толстому. Вышло как-то внезапно; без рассуждений решил. Ему вспомнились, и потом каждый день все припоминались, слова Левина: «Для того, чтобы жить, я должен знать, откуда я и зачем я здесь. А так как я этого не знаю, и никогда не узнаю, — следовательно, жить нельзя».

КАК ЕМУ ПОВЕЗЛО

Не сразу вышло, конечно, не вдруг; но был он терпелив, малодумен, никогда на судьбу не жаловался, — брал, какая посылалась. И, с течением времен, и многие из здешних, из своих, даже поумнее его, стали ему завидовать.

Судьба его, с самого начала, была обыкновенная. Взяли из дому, из села Пролазы, повезли далеко, в город, подучили наспех грамоте, ружью, — и на фронт: в окопах лежать, с немцем воевать.

Дома было у Никиты хозяйство, жена молодая, сынишка уж по хате ползал. Да что будешь делать, велят воевать, значит воюй. О немцах, о Вильгельме, товарищи кругом много болтали, да Никита не разбирался: туг был на размышление, ленив, правду сказать.

Писем из дому не получал, — какие там писаки! Вот кончится это все, кончится война, тогда… он не додумывал, и так было понятно, что потом, когда кончится.

ОЧЕРКИ

АРИФМЕТИКА ЛЮБВИ

Речь в «Зеленой Лампе»

буду говорить только о личной любви; т. е. о мосте, который строит Эрос между двумя личностями. Эроса римляне так и называли: «pontifex», что значит «строитель мостов» (и «священник»).

Но если это мост между двумя личностями, то необходимо сначала условиться о понятии личности, хотя бы в первоосновах; иначе и дальше мы ничего не поймем.

Первоосновы личности такие: абсолютная единственность, неповторяемость, и потенция абсолютного бытия (вечности).

Другие определения мы найдем, когда будем рассматривать, как личность выражается в любви.

М. ВИШНЯК. ДВА ПУТИ Издание «Совр. Зап.». Париж, 1931

Одной из самых интересных, значительных и нужных книг последнего времени я считаю книгу М. Вишняка «Два Пути».

Приверженцы всяких «специализаций» отнесутся скептически к моей критике, к моим утверждениям: книга — о «политике», и автор

специальный политик; я же (какой ни на есть) — поэт, беллетрист; и критик (будто бы) чисто литературный.

СТРАНИЧКА ПРОШЛОГО

Это мое стихотворение — письмо, ниже печатаемое, имеет свою маленькую историю.

Да ведь и относится оно ко временам историческим, — чуть не доисторическим для нас, — довоенным!

В апреле 1913 года Ф. К. Сологуб прислал мне в Ментону (где мы тогда находились) письмо, со вложением стихов Игоря Северянина, о Балтийском море, и посвященных мне. Письмо было откуда-то из Крыма, там Сологуб жил тогда вместе с И. Северянином, а, может быть, попали они туда, совершая одно из совместных своих турне по России.

Мы часто переписывались с Сологубом. Бывало, и в стихах. Ничего не сохранилось из этой переписки. Но сегодняшний приезд Игоря Северянина в Париж заставил меня порыться в старых бумагах и в моей памяти. Клочок бумаги с ответом Сологубу «для передачи Игорю Северянину» — нашелся. Его я печатаю ниже.

ДАЛЕКАЯ ЕДИНСТВЕННАЯ ВСТРЕЧА

Во дни моей ранней юности был в Петербурге один особо гостеприимный литературный дом. Собственно, не такой «литературный», как дома Полонского, Плещеева, Майкова, Вейнберга: тут хозяева, вернее, хозяйка, литературой сами вовсе не занимались. Писателей у нее собиралось, однако, очень много, всяких, от знаменитых до неизвестных, да и кроме их бывала куча «интеллигентного» народа.

Один наш приятель с серьезным видом уверял: «Хочешь попасть к г-же X.? Скажи только: «меня душит реакция» — и будешь принят с распростертыми объятиями».

Что это значило, — для меня, в то время, было и непонятно, и неинтересно. Какая реакция, и почему она душит? Почему «нельзя» печататься в «Новом Времени»? Почему Полонский и Плещеев не бывают друг у друга, хотя стихи обоих памятны мне с недавнего детства в одной и той же хрестоматии?

Иногда эти загадки тревожили меня, но больше занимала просто литература и литераторы.

У КОГО МЫ В РАБСТВЕ?

В докладе Иванова очень много правды. И хорошо, что он ее сказал.

Да, правда: зарубежная литература наша стала терять самое драгоценное, без чего ей не жить, — свое сердце. И что положение писателей русских — странное, при полной свободе слова — несвободное, — и это правда. А вот насчет причин — тут мы, пожалуй, разойдемся. Или нет, не совсем. Только надо кое-что с места на место передвинуть.

Конечно, между положением нашим у себя дома и положением эмиграции — тысяча различий. Я не буду их касаться. Наша сегодняшняя тема, суженная до литературы, и так довольно широка.

Иванов говорит: случилось коренное несчастие. В эмиграции скончался и зарыт русский читатель. Выжили одни читатели всяких «Брешковских». Почуяв свою власть, они яростно наступают на писателей: давай нам, чего мы любим! И писатели покоряются, цензуруют себя, подделываются под Брешковского. Выходит, значит, что не кто иной, а читательская масса владеет писателями и будет отныне создавать литературу, — по своему вкусу.