Любка (грустная повесть о веселом человеке)

Глезер Илья

Автор этой необычной книжки, Эли Глез, в обычной жизни носит имя Илья Глезер. Родился он в Харькове, но большую часть своей доэмигрантской жизни провел в Москве. До 1965 года жизнь его была ничем необычным не отмечена — семья, (папа математик, подполковник артиллерийских войск, твердолобый сталинист, мама — библиотекарь, убежденная троцкистка, скакала на лошади в коннармии Буденного), средняя школа, затем биофак Московского Университета (попал туда в самые антисемитские, погромные годы, по-видимому, из-за золотой медали и блата — мама заведовала читальным залом в МГУ), защита кандидатской диссертации в Институте Мозга Академии Медицинских Наук, и статьи, статьи, статьи о структуре человеческого и звериного мозга, две женитьбы, два развода, дочка родилась… В общем, все как у всех в бывшей Советии. И вдруг, посреди этого потока времени завихрился водоворот, и автор этой книжки осознал свою принадлежность к давней, как сама история, породе людей — ЕВРЕЯМ (именно породе, ибо издавна непонятно, кто же они евреи — нация? раса? религиозная группа?). И, ощутив эту принадлежность, он вдруг осознал всю ложность и невозможность своего прежнего бытия — без языка, без государственности, без истории. И начался новый период в его жизни, который с неумолимой логикой привел его к сионизму и неуемному желанию вырваться из большой зоны. Что с той же неумолимой логикой привело его на зону малую, то бишь лагерную зону 5 для особо опасных государственных, преступников, а затем и в сибирскую ссылку. Все это было давно, и теперь ему, автору этой книги, проезжая на машине из Нью-Джерси в Нью-Йорк, хочется ущипнуть себя и спросить: «Неужели это не сон и я действительно вижу туманные силуэты небоскребов и джерсийских обрывов над Гудзоном? Но это было, несмотря на его нынешнее профессорское звание в Сити Колледже, квартиру в Форт Ли и дочку с четырьмя внуками в Чикаго. Был и есть неизгладимый душевный шрам, оставленный когтями российско-советской жизни. Был и остался с ним навсегда лагерный опыт. И крупица этого лагерного опыта отражена в этой книжке».

#i_001.png

I

В нашей зоне — событие: привезли нового зэка. Для моей биологической души (я бывший антрополог, а теперь осужденный в зоне № 17 Мордовского Управления ИТУ МВД СССР), итак для моей биологической закваски это событие всегда ассоциировалось с подсадкой новой особи в тесную клетку или аквариум. Старожилы настороженно ворча, шипя или просто разевая беззвучно пасти, собираются вокруг новичка, обнюхивают его физически и мысленно, покусывают, ощупывают, и в зависимости от его реакций и собственного настроения — или дружно съедают или допускают в свою теплую компашку, но на совершенно определенное, ограниченное социальной иерархией место. На этот раз особь оказалась не по зубам нашим застарелым «временно осужденным и изолированным от общества» (15–25 лет, а то и больше), более того сама выбрала себе место в лагерной иерархии, которое, впрочем, никто и не оспаривал.

Новичок вкатился в барак, именно вкатился, ибо был гладким и округлым во всех измерениях, начиная с плешивой головы с курносым лепешкой носом и водянисто-серыми глазами и кончая косолапыми короткими ножками, поддерживающими довольно объемистое брюхо Он быстро и ловко орудовал обрубками пальцев, роясь в своем вещевом мешке, и прилаживал какие-то тряпочки на постели. На обеих руках у него были только первые фаланги, — все остальные были то ли отморожены, то ли ампутированы.

Новичок деловито расстелил чистые простыни на койке, у самого входа в барак, а затем зычным тенором объявил, что зовут его Любкой и что другого обращения он не принимает. Ежели кто попытается называть его по тюремным документам Петькой — получит 100 кило пачек (т. е. будет жестоко избит). Кроме того, Любка заявил, что он — «…воровка в законе и женщина, готовая на все за любовь!» Говоря или, вернее, выкрикивая все это, Любка кокетливо покачивал головой, проделывал некие вращательные движения тазом, явно стараясь казаться привлекательным и женственным. Толстый серый ватник, накинутый на плечи, и грубые тюремные сапоги делали все движения его еще более гротескными и вычурными. Однако, в бараке никто не смеялся и не потешался, несмотря на тюремную падкость к самоунижению и выворачиванию наизнанку человечьей приватности. Я заметил только несколько веселых взглядов, да мой сосед по койке, скрюченный временем и тюрьмой литовец, вздыхал и покачивал брито-седой головой. Любку привезли на нашу зону с так называемого «полосатого» лагеря, где содержатся «особо-опасные рецидивисты». Перевод из зоны в зону — дело обычное для советских тюремных порядков: боятся начальнички-коммунисты человеческой консолидации, но иногда такая переброска означает и коренное изменение, коренной поворот в судьбе зэка. Вот и Любка был переведен с особо-строгого (т. е. особо-изуверского) на наш строгий режим (просто изуверский) перед близким освобождением. Ему оставалось по приговору сидеть «всего» четыре года. Тюремные старожилы не напрасно остерегались судачить и улыбаться: Любка был фигурой известной в хрониках ГУЛАГа и ГУИТУ. Почти 30 лет тюрем и лагерей, из коих последние 15 на полосатом режиме (полосатом, так как униформа у «особистов» не серая, а в поперечную желто-серо-черную полоску). Колонна ведомых под конвоем «полосатиков» живо и точно воспроизводит кадр из фильма о нацистских лагерях уничтожения. Так сказать, прямая наследственная линия от Треблинки до Потьмы.

Вскоре мы обнаружили, что старый, заслуженный лагерник Любка строго соблюдает сложившиеся десятилетиями лагерные традиции, согласно которым почитатели содомского греха относятся к одной из самых низших и презираемых в зоне каст. Они должны спать в бараке на самом худшем, обычно краевом месте, а в тюрьме и рядом с парашей. Лагерный этикет запрещает им употреблять общую посуду и кружки, сидеть вместе со всеми в столовой. Словом, они парии лагеря и тюрьмы. Вся злоба и ненависть зэков, копящиеся изо дня в день, находит себе выход в садистском, нечеловеческом унижении этой инородной касты, к большому удовольствию самого гуманного тюремно-коммунистического начальства. Ибо не содомцев казнят и унижают зэки, а те силы, что оторвали их от родного края, от близких, от черной земли и зеленых листьев, от запахов леса и парного молока и погрузили в зловонные клетки и загаженные загоны лагерей и тюрем.

Но вернемся к Любке, который полностью и скрупулезно придерживался лагерного этикета и занимал свое место в лагерной кастовой нише, не высовывая из нее даже кончика носа, даже если и была возможность выйти на более достойное место (если таковое вообще имеется в зоне!). Битый, ломаный-переломаный Любка цепко держался за это место в лагерной иерархии и чувствовал себя здесь весьма уверенно и надежно. Все — дальше только смерть, больше падать некуда! И это крайнее, запредельное положение давало Любке право на самоопределенность и оригинальность, делали его личностью — сильной и выражающий себя без оглядки на мнения и суждения. Любкиного языка и кулака боялись все наши застарелые стукачи, ибо еще ниже, чем «пидор», «пидорас» считается в лагере крысятник-вор, что крадет у своих же из тумбочек, и стукач. И Любка, глядя на подозреваемого в этих грехах, гремел на весь барак:

II

Начало рассказов Любки вело нас на Волгу, на ее спокойные, молчаливые берега, на раскинувшиеся широко и безмятежно степи, пересеченные редкими перелесками, где трепетали листьями березы, да золотились хохломскими красками осины. Здесь, в небольшом, запрятанном между мягкими травяными холмами русской равнины селе, и родился Любка, нареченный при рождении по желанию бабки — Петром. Так и рос он, вытягиваясь с годами в тонкошеего, быстроглазого ваньку с густой шапкой выгоревших соломенных волос. Вместе со всеми прыгал нагишом в темную парную воду, что застаивалась летними утрами у высоких обрывов. Вместе со всеми прятался в лозняке, играя в казаки-разбойники или в пряталки. Словом, был до поры обычным среди обычных соседских пацанов и девчонок.

Отца Петька не помнил. Бабка сказывала, что ушел он из дома, исчез, сгинул из села, когда Петьке было всего год.

— То ли в город какой подался, — шамкала бабка, — то ли в армию записался, а там и война его сжевала…

Рассказы бабки были противоречивыми и неясными. Словом, не было у Любки, тогдашнего Петьки, отца. От матери остался в памяти темный медленный взгляд, да чуть горьковатый запах ее рук. Умерла мать тоже рано, оставив бабке, не считая Петьки, еще четверых пацанят и пацанок. Умерла мать как-то легко и быстро. Сбежавшиеся на крики бабки соседки начали плач и причитания, установленные обычаями и преданиями. В избе стоял гомон и вой, в котором бабка поначалу тоже принимала участие, но вдруг она замолкла, загнала ребятишек на печку и своим низковатым голосом приказала:

— Ну хватит голосить! Помогайте Нюрку обмывать, обряжать!