Воспоминания старого пессимиста. О жизни, о людях, о стране

Голомшток Игорь Наумович

Игорь Наумович Голомшток

(род. 1929), советский и английский историк мирового искусства, автора книг “Тоталитарное искусство (М., 1994, указываются даты выхода книг в России), “Искусство авангарда в портретах его представителей в Европе и Америке” (М., 2004), “Английское искусство от Ганса Гольбейна до Дэмиена Херста” (М., 2008). С 1972 года живет в эмиграции.

Часть первая. Россия. Точка отсчета

“Занятие для старого городового”, — говорила моя бабушка, имея в виду, конечно, не сочинение мемуаров, но попадая в точку. Сейчас, когда мне перевалило за восемьдесят, делать в этом изменившемся за последние двадцать лет мире мне особенно нечего, кроме как перебирать крупу своей памяти, отделяя крупицы того, что может представлять интерес — для кого? для читателей, потомства, историков? — от имеюшего значение только для меня самого, и, сидя за столом, заносить на бумагу тени прожитых лет, чем и занимаются многие мои сверстники, склонные, как и я, к бумагомаранию.

Я плохо помню свою биографию. Память нуждается в стабильности жизни, она привязана к месту, а у меня эти качества всегда были в дефиците. Так, в годы начального обучения мне пришлось сменить десять или одиннадцать школ: Калинин, Москва, Перловка, Малаховка, Расторгуево, еще что-то, потом Стан Хаттынах, Ягодное, Магадан, опять Москва… И далее — эмиграция: Лондон, Оксфорд, Сент Эндрюс (Шотландия), Мюнхен, Париж, Калифорния, Кембридж (Массачусетс), Амстердам и многое другое. Неудивительно, что при таком жизненном калейдоскопе в памяти сохраняются только фрагменты, обрывки, кусочки прожитого. Отчасти поэтому я давно зарекся писать воспоминания. И не только поэтому.

В воспоминаниях Бродского прошлое — это процесс становления самосознания, формирования личности, его собственной и людей его поколения. Адекватно воскресить такой процесс трудно, если вообще возможно. Бродскому, впрочем, это удалось. Моя задача скромнее.

Мне повезло. В своей жизни я был знаком с рядом известных, во многих отношениях выдаюшихся людей, а также со многими не столь известными, но тоже яркими, неординарными личностями: А.Д. Синявский и М.В. Розанова, Ю.М. Даниэль и Л. Богораз, А.С. Есенин-Вольпин, А.М. Пятигорский, Р.Б. Климов, Ю.М. Овсянников, М.М. Этлис, Г.П. Щедровицкий, Г.Д. Костаки, А.А. Галич, В.Е. Максимов, В. Войнович, А. Волконский, художники Б.П. Свешников, А. Зверев, В. Яковлев, О. Кудряшов, Б. Биргер… Со многими дружил. С другими общался, и каждый оставил свой след в моей жизни. О них-то я и хотел бы написать в первую очередь, хотя для этого надо обладать литературным талантом, превосходящим мои скромные способности.

Глава 1. Арест отца (1934 год)

Я родился 11 января 1929 года в городе Калинине, в год Великого Перелома, когда Сталин переломал хребет российскому крестьянству и направил страну на путь коллективизации, индустриализации и террора. Первая книжка, попавшаяся в мои руки, была сочинением Аркадия Гайдара под названием “Мальчиш Кибальчиш” с чьими-то цветными иллюстрациями. Содержания я не запомнил, но жуткие звероподобные рожи толстобрюхих буржуев на картинках, терзающих героического Мальчиша, орудия пыток, горящие печи, всполохи пламени — все это вызывало ощущение тяжелого кошмара. Впоследствии я видел такое только на изображениях ада у художников Северного Возрождения и на миниатюрах средневековых церковных книг. Очевидно, намерением авторов было привить детям чувство ненависти к врагам революции, меня же эта книга надолго отвратила от всякого чтения.

Когда мне было пять лет, мой отец, Наум Яковлевич Коджак, был арестован — “за антисоветскую пропаганду”, как было сказано в его деле.

Дальше — фрагменты, осколки из скудных рассказов близких, запавших в память.

Естественно, никакой антисоветской пропагандой отец не занимался. Его беда заключалась в том, что он родился в богатой караимской семье в Крыму. По словам моей бабушки, Коджаки находились в тесном родстве с Катыками — владельцами известной на всю Россию табачной фирмы “А. Катык и Ко”. Паустовский в повести “Кара-Бугаз” пишет об этом семействе как о культуртрегерах, осваивающих район Прикаспия. Отец отца (мой дед) был габаем (т. е. караимским раввином) в караимской синагоге в Шанхае; очевидно, бежал туда после революции. Отец окончил институт горных инженеров в Варшаве, был музыкантом-любителем, собирал татарский музыкальный фольклор, переписывался с Глиэром; во время войны служил артиллерийским прапорщиком, потом присоединился (кажется, ненадолго) к Белой армии; во время бегства из Крыма Врангеля заболел тифом, был спрятан от красных друзьями или родственниками и остался в России. Было ли это по причине болезни или по его собственному желанию, для меня до сих пор остается загадкой.

Я почти не знаю свою родню со стороны отца. Коджаков-Катыков (семья была большая) разбросало по белому свету: кого по эмиграциям, кого по глубинкам России, а кого, очевидно, и по лагерям.

Глава 2. Колыма (1939–1943)

От Москвы до Владивостока по железной дороге мы ехали двенадцать суток. Дальше еще трое суток на пароходе “Феликс Дзержинский” до бухты Нагаево. Пароход был знаменитый: построенный где-то в начале века на верфях Глазго (так было написано на бронзовой табличке, вмонтированной в стену у капитанской каюты), его колоссальный трюм служил для перевозки в лагеря бесчисленных партий заключенных. В Магадане отчим получил назначение на работу в Северо-западное горно-промышленное управление Дальстроя — начальником участка Спортивный прииска Водопьяново.

700 километров на север в сторону реки Колымы. Ехали на грузовике — единственном тогда средстве передвижения на дальние расстояния в этих местах. По обе стороны трассы шли невысокие сопки, поросшие скудной растительностью лесотундры, между ними в лощинах торчали многометровые башни промприборов для промывки золота, к которым со всех сторон вели узкие деревянные настилы — как будто какой-то гигантский паук сплел между сопками свою паутину. По этим дорожкам сотни заключенных катили тачки с породой, опрокидывали их на движущуюся ленту транспортера, лента поднималась вверх и сбрасывала породу в большую воронку на вершине башни, где земля перемешивалась с водой, камни и щебенка оставались на решетках, размельченная земля вместе с водой скатывалась вниз по желобу, а золото, будучи тяжелее земли, оседало на его дне. Безлюдный пейзаж оживлялся рядами колючей проволоки со смотровыми вышками, окружающими лагеря. И так на протяжении всего пути.

* * *

Стан Хаттынах — центр раскинувшегося на много километров прииска Водопьяново, куда мы прибыли в конце лета 39-го года, представлял собой конгломерат деревянных домишек и бараков, в которых жили вольнонаемные работники прииска и их семьи. Участок “Спортивный” с его тремя промприборами, где начальствовал отчим, находился в пяти километрах от поселка.

А вокруг — первозданная, нетронутая человеком природа: сопки, поросшие стланником, этим северным кедром, раскинувшим по земле ветви с небольшими шишками, полными маленьких, но очень вкусных кедровых орешков. Весной, когда стаивали снега, сопки обретали розоватый оттенок от целых полей пережившей зиму брусники. И частая деталь этого идиллического пейзажа — понурая лошадка, к оглоблям привязан и волочится по земле завернутый в красное одеяло продолговатый предмет, и сбоку сгорбленная фигура сопровождающего возницы. Это с сопок свозили трупы бежавших по весне и замерзших во время зимы заключенных.

Глава 3. Москва (1943–1946)

Из Магадана до Владивостока мы плыли на американском пароходе “Степан Разин”, переданном Советскому Союзу по ленд-лизу, потом поездом до Москвы. Станции, полустанки… дикие толпы людей — женщины, дети, инвалиды войны, безногие, безрукие, штурмующие поезда и безжалостно сбрасываемые с подножек вагонов проводниками, — все это хорошо знакомо путешествовавшим по российским железным дорогам во время войны.

В пути я тяжело заболел, так что мы были вынуждены остановиться в Свердловске. И здесь я встретился с отцом — во второй раз после его освобождения.

За свою “антисоветскую деятельность” отец в 1934 году был осужден на пять лет лагерей — времена тогда были еще, по выражению Ахматовой, вегетарианские. Отбывал он свой срок на строительстве Восточно-Сибирской железной дороги где-то недалеко от границы с Китаем. Освободился в 38-м, и по дороге в Калинин заехал повидаться к нам на Лубянку. О чем мы говорили тогда, я не помню, но навсегда запомнил слова и даже мотив песни, которую он мне спел:

Глава 4. Финансы и романсы (40—50-е гг.)

Финансовый институт на Церковной Горке был тогда самым задрипанным заведением, куда поступали главным образом абитуриенты из глубокой провинции (сейчас, говорят, это один из самых престижных и элитарных институтов в Москве). Но преподавательский состав был достаточно квалифицированным. Здесь находили приют многие ученые с нерусскими фамилиями, которым доступ в более почтенные заведения был уже закрыт. Среди них были интересные люди. Так, денежное обращение преподавал Рубинштейн, ставший впоследствии известным московским коллекционером. Войсковому хозяйству нас обучал майор Невлер. Однажды на уроке я читал “Жизнь Христа” Ренана. Незаметно подошел Невлер, взял книгу, прочитал название, дал нам какое-то задание и погрузился в чтение. После занятий вернул книгу, не сказав ни слова.

Основы марксизма-ленинизма вел некто Агушевич, который красочно описывал нам атмосферу первых партийных съездов: “И вот на трибуну поднимается Аксельрод…” — торжественно возглашал он с явной симпатией к этому меньшевику. На втором курсе перед началом занятий на общем собрании нам объявили, что Агушевич оказался врагом народа. Интересно, что из среды самых простых моих соучеников, присутствующих на собрании, раздались голоса, требующие объяснить, в чем проявлялась враждебная деятельность Агушевича. К счастью, дело замяли.

Финансовые дисциплины меня не заинтересовали. В институте я продолжал заниматься тем же, чем и в школе: на лекциях читал художественную литературу, пытался самостоятельно освоить нотную грамоту (ничего из этого не получилось) и перебивался с двойки на тройку. Правда, однажды я умудрился получить повышенную (кажется, она тогда именовалось Сталинской) стипендию. В конце одного из семестров надо было сдать только два экзамена — политэкономию и гражданское право. Я не без любопытства проштудировал два тома “Капитала” Маркса, кое-что из Адама Смита и Давида Рикардо, и на экзаменах получил две пятерки (большинство моих сокурсников срезались).

Унылое однообразие институтской жизни плохо сохранилось в памяти. Единственным важным событием тех лет было знакомство с Ниной Марковной Казаровец — моей будущей женой. Мы учились на одном курсе, и я без памяти влюбился в нее. Тихая, незаметная, с русалочьей печалью бледно-голубых глаз, она казалась мне необыкновенно красивой. На занятиях физкультурой она легко проделывала все полагающиеся упражнения, я же был общим посмешищем — висел, как мешок, на перекладине и подтянуться не мог даже раз. Взаимностью я не пользовался, и только через пятнадцать лет мы стали жить вместе.

* * *

Часть вторая. Эмиграция. О людях и странах

Глава 1. Лондон

Шестого ноября 1972 года мы приземлились в лондонском аэропорту Хитроу. Встречал нас Алек Дольберг

[5]

. В Лондоне мы были в числе первых эмигрантов “третьего потока” из СССР. Сведения о моих злоключениях на процессе Синявского и выкуп за право на эмиграцию просочились в английскую прессу, и меня принимали не то что как важного диссидента, а скорее как любопытный экземпляр Homo Sapiens из страны, которую “умом не понять и аршином общим не измерить”.

Во время интервью с представителями Министерства иностранных дел Великобритании, после того как я изложил свою биографию, мне предложили просить политическое убежище. Я отказался. Я не был политиком, свою эмиграцию не считал политической и заниматься политикой здесь не собирался. Впоследствии некоторые знакомые упрекали меня в безответственности и непрактичности: политическое убежище обеспечивало эмигранта квартирой, пособием, устройством на работу и прочими материальными благами. Отчасти они были правы.

Никаких общественных фондов и организаций по устройству эмигрантов в Англии не существовало (в отличие от Израиля и США). По еврейской линии нас временно поселили в гостинице, благо зимой лондонские отели практически пустовали, и предоставили нам пособие в размере десяти фунтов в неделю на три месяца, после чего мы должны были долг возвратить. На эти деньги тогда можно было питаться, пользоваться общественным транспортом, иногда ходить в кино, но не более (художественные музеи в Великобритании были тогда и в основном остаются и сейчас бесплатными). Отказ от политического убежища лишил нас многих благ, но я не жалею: вместо того, чтобы попасть под опеку политических структур, я вошел в круг людей, близких мне по духу и профессиональным интересам.

Надо было как-то устраиваться, а вернее, нас надо было устраивать, потому что без денег, без связей, практически без разговорного языка мы были беспомощны. Этим и занялись наши новые доброжелатели: устраивались вечеринки, своего рода смотрины, куда приглашались люди, которые могли бы быть нам полезны. На одной из таких party и были решены наши проблемы на ближайшее будущее.

В богатой квартире в Челси, в огромной гостиной с баром собралось довольно много народу: преподаватели университетов, слависты, историки… После обычных представлений и разговоров я увидел где-то в уголке пустое кресло с низеньким столиком перед ним, на котором стояло блюдце с черными солеными сухариками. С кружкой пива я сел и приготовился насладиться обычной русской закуской. Подошел кот и сунул морду в блюдце. Я его отогнал. Кот с обиженным видом уселся рядом, а я продолжал закусывать пиво сухариками. Никто из англичан, наблюдая это постыдное зрелище, глазом не моргнул: если джентльмену нравится кошачья еда, почему нет? Так я начал постигать английский национальный характер.

Глава 2. Добрая старая Англия

Коллега Алека Дольберга переводчик Сергей Вульф, с которым я познакомился в Лондоне, рассказывал свою историю.

После прихода к власти в Германии Гитлера Сергей эмигрировал в Англию. Въездную визу ему устроил его брат — лондонский адвокат, еще раньше бежавший от нацизма. Жена Вульфа была на последнем месяце беременности, в поезде Берлин — Гамбург ее несколько растрясло и на английском пароходе, плывшем из Гамбурга в Дувр, у нее начались родовые схватки. Сергея интересовал главный вопрос: будет ли ребенок, родившийся на английском пароходе, считаться гражданином Великобритании? С этим он обратился к капитану.

— Да, — занервничал капитан, — но вы не представляете, сколько у меня будет по этому поводу хлопот в Адмиралтействе. Не могла бы ваша жена подождать?

— Не слушайте вы этого дурака, — сказал помощник капитана. — У меня четверо детей; ну как женщина может воздержаться от родов?!

С родами обошлось, и Вульфы благополучно доплыли до Дувра. На таможне, когда Сергей подошел к столам, чиновник сразу же сказал:

Глава 3. Дела московские

Где-то в это время я получил письмо из Москвы. На вырванной из школьной тетрадки страничке в клеточку отправитель спрашивал, не мог ли бы он получить какой-нибудь грант в Англии. И подпись под письмом — Олег. Что за Олег? Идея, что Кудряшовы

[8]

 могут решиться на эмиграцию, мне в голову не приходила.

Тем не менее это оказалось так. Кудряшовы по еврейской линии прилетели в Вену, а потом, после обычных эмигрантских процедур, оказались в Италии. Высокое графическое мастерство Кудряшова было оценено и итальянцами, с которыми он познакомился в Риме. Им восхищались, ему отпускали комплименты, но дальше дело не шло. Перспективы на получение тут гранта или постоянного заработка были более чем сомнительны.

Я понял, что для человека с характером Кудряшова единственным местом, где он мог бы чувствовать себя более-менее спокойно, была Англия — страна с высоким уровнем художественной жизни, с традиционно толерантным отношением к иностранцам, с ее развитой сетью благотворительных организаций. Я посоветовал Кудряшовым перебраться в Великобританию, через лорда Бетелла устроил въездную визу, и в 1974 году Олег, Дина и их шестилетний сын Пашка приземлились в лондонском аэропорту Хитроу. Они поселились в нашей квартире в доме Френсиса Грина. Времена для нас начались тяжелые.

По психологическому складу Олег принадлежал к редкой сейчас категории “одержимых” художников, каковыми были до него Ван Гог, Хаим Сутин, Френсис Бекон… “Я рисую, пишу, режу, ваяю, следовательно, я существую”, мог бы сказать про себя Олег, если бы занялся саморефлексией. Других форм существования он не признавал. Мы с Дольбергом водили его по лондонским галереям, владельцы которых были готовы покупать его работы — по 40–50 фунтов за маленький офорт. Но что такое деньги, Олег не знал. “Обман! — кричал он. — В Италии мне предлагали по 200–300 тысяч!” Разницу между итальянской лирой и английским фунтом он не понимал.

Профессор Ноак, сам беженец из нацистской Германии, ставший одним из основателей в Великобритании искусствоведения как академической дисциплины (раньше эта наука не преподавалась в университетах), к которому я обратился за помощью, чтобы решить вопрос об университетской стипендии для Олега, хотел просмотреть его работы, только без присутствия автора. “Без автора?! — возмутился Олег. — Да пошел он…”

Глава 4. Журнал “Континент”

Создание собственного журнала было настоящей идеей фикс у многих представителей нашей писательской и диссидентской эмиграции. Максимов не был исключением. Ему удалось убедить немецкого газетного магната Ансельма Шпрингера в целесообразности вложения капитала в политический журнал, который объединил бы всю русскую эмиграцию. Журнал должен был быть толстым (400–500 страниц), авторам обещались европейские гонорары, сотрудникам — приличные зарплаты. Для сотрудничества Максимов привлек Синявских, Синявские соблазнили меня. Уже поварившись к котле эмигрантских склок, я поначалу скептически отнесся к идее: собрать под одной крышей овец и козлищ представлялось мне безнадежной утопией. Однако возможность поработать вместе с Синявским, Галичем, Некрасовым, Коржавиным меня привлекла.

Для обсуждения работы будущего журнала Синявских и меня пригласили в Вену, где находилось принадлежащее Шпрингеру издательство “Ульштейн”. Прием нам был оказан царский. Нас поселили в старом австрийском замке, где в коридорах стояли рыцарские доспехи, а в галерее висели портреты его бывших владельцев. Нас возили по музеям, по мастерским художников, мне подарили многотомное издание Propilean Kunstgesсhichte, по которому я еще в университете изучал историю искусства.

На учредительном собрании, на котором присутствовали только представитель издательства “Ульштейн” Джорж Бейли, Максимов, Синявские и я, вопрос о создании нового журнала был решен. Я был назначен его ответственным секретарем.

Так начиналась история журнала “Континент”, которая кончилась печально, по крайней мере для нас.

* * *

Глава 5. Мои университеты. Колчестер, Сент Эндрюс, Оксфорд

В сентябре 1974 года начались занятия в университете Колчестера и моя там работа. Я должен был разговаривать со студентами на любые темы по-русски, чтобы они оттачивали на мне язык.

Зарплата была маленькая, но оставалось много свободного времени. Свои часы занятий в неделю я распределил на два дня, и из Лондона ездил в Колчестер — старинный городок в графстве Сассекс, примерно в часе езды на поезде.

Колчестерский университет был новым, построенным уже после войны, и, пожалуй, самым левым в Великобритании. Его обширный вестибюль был украшен портретами Мао Цзедуна, Че Гевары, Ленина, студенты устраивали обструкции преподавателям, реакционным с их точки зрения, объявляли бесконечные забастовки. По английским законам полиция не имела права входить на территорию университета, пока действия забастовщиков не принимают криминальный характер. Вскоре такая возможность была ей предоставлена: студенты ворвались в административное здание, взломали шкафы и похитили ключи от всех университетских помещений. Было арестовано что-то около двухсот человек. Сутки их продержали в тюрьме, а потом отпустили. Мои студенты жаловались мне, что кормили их плохо — мясо было слишком жирное. Большую часть года университет не работал, и, хотя мне это было на руку, чувствовал я там себя не в своей тарелке. Поэтому, когда мне предложили такое же место в университете Сент Эндрюс в Шотландии, я согласился.

Деваться мне было некуда. Рассчитывать на преподавательскую работу по специальности с моим разговорным английским я не мог. Друзья привели меня к директору Варбургского института сэру Эрнсту Гомбриху. Гомбрих, сам бывший эмигрант, беженец из нацистской Германии, отнесся ко мне с полным сочувствием. На его вопрос о моих научных интересах я показал ему тезисы (заранее переведенные на английский) своей, начатой еще в Москве, работы “Проблема времени и пространства в искусстве Северного Возрождения”. Прочитав, сэр Эрнст грустно покачал головой: “С такой темой даже я здесь прокормиться бы не мог”, — сказал он. Конечно, претендовать на работу в этом центре научного искусствознания я не мог. Гомбрих подарил мне свою “Историю искусств” и повел пообедать в институтскую столовую. Этот крупнейший ученый удивил меня своей простотой и каким-то старомодным обхождением, почти исчезнувшим в Европе: в раздевалке он подавал пальто своим студенткам.

За это время я получил несколько заманчивых предложений, в том числе на исследовательскую работу в университете Лидса и на ведение курса истории русского искусства в институте Курто, где предполагалось учреждение такой дисциплины. Но в 1974 году к власти в Великобритании пришло лейбористское правительство и страна покатилась под откос. Были резко сокращены расходы на науку и культуру, и все возможности найти серьезную работу для меня лопнули.