Два писателя, или Ключи от чердака

Голубицкая Марина

Марина Голубицкая

Два писателя, или Ключи от чердака

Роман

1

Сначала появилась журналистка. Правда, тогда она работала кем–то другим, но сейчас–то я знаю, что она журналистка. Она очень хотела понравиться моему мужу. Свой муж у нее был в Москве, он учился на режиссерских курсах. Своему мужу она помогала. Ей хотелось, чтоб он стал кинорежиссером, и тогда бы ей не пришлось одеваться в платья из бильярдного сукна, списанного в театральном училище. Она бы писала ему сценарии, снималась в фильмах, может быть, и в главных ролях — все говорили, что она сошла с полотен Модильяни.

У нас были разные весовые категории. Сначала я вообще была беременна, но это никого не смущало. Будущая журналистка жила недалеко, всего–то в трех кварталах, и прибегала к нам, как к соседям по общежитию, то за луком, то за конвертом, хотя и почта, и овощной были поблизости. Леня радовался: «Проходи, раздевайся». Она скидывала дубленочку, застегнутую на две разнокалиберные пуговицы, и оказывалась вполне раздетой — мы могли вдоволь любоваться натурой через реденькое плетение пряжи, истерзанной ее творческими исканиями. Ниток было совсем немного, мне едва хватило бы на берет, но ее грациозные пальчики постоянно сплетали дырочки в новом порядке, то полностью обнажая спину (голый живот еще не носили), то распределяя обнаженность равномерно по всей верхней части ее невеликого тела. Она всегда что–нибудь приносила: конфетку дочке, журнальчик мужу, мне — новый повод для терзаний и мужниных утешений: «А ты хочешь, чтоб вокруг нас была выжженная земля?»

Однажды она принесла свои тексты. Ее мужу был нужен сценарий для курсовой, моему вера в собственные таланты — это и было поводом частых встреч: мой муж с журналисткой писали сценарий. Мы оставили в МГУ нашу юность, наших друзей и здесь, на уральской почве, пытались отрастить что–то заново. Один друг был любимым и лучшим, он тоже пытался прижиться — далеко, на южном балконе, из его экстравагантных поступков мой муж с журналисткой и клеили свой сценарий, но у них были проблемы с финалом. Считалось, что журналистка понимает в кино, как–то делала для мужа сценарную разработку, — вот она и принесла свои тексты.

Один текст был явно женский. О том, как в столовой, в очереди, пропахшей остывшим супом, девушка ставит тарелки на грязный поднос и вспоминает свою маму в чистой кухне, вымытой накануне праздника. Мама вынимает из духовки противни с печеньем, с коржами для торта, ставит их прямо на пол, уставляет весь пол чем–то печеным и сладким, заполняя квартиру запахами ванили, запахами корицы… Текст был трогательный, я знала, что мама у журналистки умерла и что она содержит сына–школьника и мужа–студента.

Второй текст удивил меня так, как удивлял лишь друг, которого они заталкивали в свой сценарий. Текст был про придуманную рыбку. О том,

2

Наш лучший друг разбился насмерть. Не смог, не прижился и спрыгнул с балкона.

Я еще не закрепилась на новой почве, а уже держала два побега, двух маленьких дочек, мне было трудно, и в минуту отчаяния я срезала свои волосы под корень. Скальп был изборожден кривыми дорожками, я явила этот ландшафт Фаине и попросила подровнять. Лязгали ножницы в ее трясущихся пальцах:

— Не ожидала, что ты так сможешь.

Склонив голову, я сидела перед ней на табурете, пылали пятнами мои щеки.

— Ну, что ты. Я еще и не то могу.

3

Через пару лет вышел номер журнала, посвященный молодым авторам. Я искала в оглавлении знакомых, нашла Чмутова, прочла рассказ и удивилась: оказывается, он и правда талантлив. Что было в том рассказе про камушек? Да то же, что и в тексте про рыбку: был талант, был писатель, остальное не помню. Я нашла еще одну фамилию: Родионов, художник, давний поклонник Фаины. Мне нравился ее портрет, сделанный в несколько мазков, я и не знала, что Родионов пишет прозу. Открыла рассказ и ахнула: «Придуманная рыбка и вообще–то очень отличается от непридуманной…» Да, конечно.

Она

многое может. Например, придумать себе талант.

4

Теперь он приходит без предупреждения.

— 

Ирина, это Володя Родионов.

У него совершенно бабий голос. Маленький, задрипанный мужичонка с коричневой хозяйственной сумкой. Из сумки торчат пустые горлышки бутылок, одно горло задраено, это — водка. Диггер лает, я выхожу на площадку, пытаюсь его не пустить:

— 

Володя, извини, Диггер выбежит, — я жду, что он скажет, сколько. Я дам, и он уйдет.

— 

Ирина, извини, я ненадолго, я только поговорить немного хотел. О литературе хотел поговорить. Мне так нравится Ленина книжка, она такая светлая…

5

Однажды мы позвали его на день рождения. Он тогда еще не ездил в деревню, нас выселили на капремонт, без телефона, Фаинка переехала и потерялась. Это были годы пустых прилавков, но на площади Уралмаша мне попалась форель, почти придуманная рыба, серебристая спинка, черные пятнышки на розовом боку. В морозилке лежал непридуманный толстолобик, распиленный пополам, пучеглазый, огромный, весь в тине. Толстолобик был приговорен к фаршировке, форель на горячее, у друзей–художников был великий пост. Чтобы как–то отделить одну рыбу от другой, я открыла жареные грибы, хранимые с лета, словно экспонат в стеклянной банке. Про форель я прочитала в «Армянской кухне»: припускать на гальке в белом вине, подавать с соусом из кинзы и грецких орехов. Галька у меня была, плоская, круглая байкальская галька, за кинзой и орехами пришлось ехать на рынок. Почему на рынке оказались раки?.. Сколько мужу тогда исполнялось?.. В голодный талонный год у меня были раки, толстолобик в полстола, жареные грибные шляпки и порционная форель в белом вине.

Отчего–то никто не приходил. Мы давно все накрыли и расставили. За окном белело и серело, сыпал майский снег, батареи дышали холодом. Я набрала двушек и побежала вызванивать гостей, но телефоны–автоматы, будто нищие, выставляли покореженные диски и оборванные трубки. Я промокла, продрогла, обиделась, а когда вернулась, у нас сидел Родионов. В ожидании других мы немножко выпили и перекусили, о литературе мы не разговаривали, мы говорили о супе. У него были серые щеки язвенника, мне хотелось накормить его супом. Он рассказывал, как умирала его мать, он рассказывал мне, как своей, но я чувствовала себя сиделкой или нянечкой — я могла его только обхаживать. Он был существом другого мира, бесприютным, одиноким. Казалось, в нем сквозит дыра, дыра, в которую все улетит, я и не пыталась ее заткнуть, просто дежурила свою смену.