Больше не приходи

Гончаренко Светлана Георгиевна

В юности он был то ли полухиппи, то ли полукомсомольским Пикассо. Сейчас он достиг славы, добился признания и сам себя считает "титаном Возрождения". Его любят женщины, его ненавидят мужчины, ему завидуют друзья, обольстительные музы стремятся с его помощью "выбиться в люди". Вокруг него всегда кипит жизнь — богемная и деловая. Для близких он создаёт и рай и ад. Беспощадный характер художника стал причиной трагедии. В усадьбе Мастера совершиось преступление — жестокое и непонятное. Кто убийца? Ведь формальные мотивы были у всех обитателей усадьбы.

Хмурое утро

Шел тихий дождь, и было у него три голоса: один голос булькал в кадушку, другой сыпал по крыше, третий шумел в траве. Самоваров любил просыпаться под шум дождя, особенно здесь, в Афонине. То утро помнилось особенно мокрым, душистым и сумрачным. Казалось, еще очень рано, но у изголовья на гвоздике висели часы, и на них было полдевятого. А часы эти не врали.

Самоваров выглянул в низенькое, какие бывают в деревенских банях, окно своей избушки. Он увидел дождевые потемки, и Дом напротив. Заросли во дворе все сплошь в нетронутом сизом бисере капель. «Погибель дачникам! — порадовался Самоваров. — Разбежится теперь вся компания, и заживем по-людски». Он снова завернулся в сладостное тепло пыльного лоскутного одеяла и стал наблюдать, как в банном окошке дергается и отряхивается ветка, попадая под струю с крыши.

Он вспоминал потом и эту ветку, и тишину, и утреннюю промозглость, и воспоминания были на редкость отчетливы и картинны — последние из афонинских благополучных. За ними следовали какие-то несуразные, перетасованные кусочки с рваными краями, потому что начиналось нелепое и неприятное. Неприятности бывают у всех, они когда-нибудь начинаются, и то, что было за минуту до этого начала, видится потом и идиллическим, и вещим.

Самоваров вдруг услышал женский крик — или показалось? Не показалось: Валерик тоже зашевелился на своем ложе под точно таким же ватным одеялом, (только на Валериковом красовался румяный отпечаток утюга). Они переглянулись и оба одинаково поморщились, потому что подумали одно и то же: опять эта фотомодель!

Крик повторился, и он не был похож на вчерашние визги. Скорее, это сдавленный стон. Так кричат во сне. Самоваров стал прислушиваться, но больше не кричали, зато кто-то быстро бежал по двору. Дверь задергали.

Часть первая. СУББОТА.

1. Исторический аспект. Валерик

Валерик Елпидин не любил подарков судьбы и даже побаивался их. Это редко бывает в двадцать лет, но он был такой. Хотя страх его был скорее теоретическим. Нельзя сказать, что фортуна постоянно преподносила ему сюрпризы и искушала. Скорее наоборот, она и знать не хотела никакого Валерика. Единственным ее фокусом до сих пор оставалось то, что он, совершенно случайно забредя в зал городской выставочной галереи, увидел там знаменитого Игоря Кузнецова. Знал Валерик, конечно, что мэтр завтра открывает персональную выставку, но и мысли не было попадаться на глаза, заглядывать в рот — ни-ни!.. Случайность, и ничего более.

Валерик не представлял, каким бывал Кузнецов в подобных обстоятельствах в Центре Помпиду, в Монпелье, Осаке, Ингольштадте или Денвере, штат Колорадо. Может быть, сдержанно давал указания, прохаживался в смокинге, с мелькающей в дебрях бороды галстучной бабочкой — именно такая фотография вечно перепечатывалась в статьях о нем. Но здесь! Здесь он истошно кричал, гонял с места на место целую толпу помощников, сам бросался что-то двигать, беспричинно хохотал и требовал поминутно все переделать. Иногда он даже подбегал к какой-нибудь картине с кистью, невесть откуда взявшейся, тыкал, подмазывал, морщился, бросал, в конце концов, иссякшую краской кисточку и ловко правил коротким грязным пальцем. После этого он отбегал в угол, глядел, жмурил правый глаз и выкатывая левый, шипел, дышал тяжело и вдруг принимался орать, чтобы картину перевесили на другую стену. Короче, был великолепен.

В одну из таких пробежек взгляд Мастера упал на Валерика, замершего в благоговении (кажется, даже с открытым ртом). Мастер мгновенно оценил градус восторга ротозея и впихнул его в свою суетящуюся свиту. Валерик таскал картины, подметал опилки, бегал за сигаретами, клеил этикетки и совершенно ошалел от суматохи, стука и бешеных красок кузнецовских картин. Искусствоведы (бедные, косноязычные, немеющие вблизи чуда писаки!) именовали их то языческими, то космическими. Те самые кобальты и кадмии, которые Валерик ежедневно выдавливал из тюбиков и замешивал в робкие, немые грязи, у Кузнецова цвели, зияли бездонными глубинами и обдавали блаженством. Когда Валерик вытирал пролитый кем-то клей и не видел ничего, кроме грязного паркета, он все-таки — щекой! — чувствовал мощное сияние висящей рядом картины. Так чувствуют, не видя, жар печи. Даже ухо горело. Перед глазами плыли лупоглазые девы-купальницы, коровы в венках, ведьмы, пучины первобытных небес, какой-то корягообразный старец с фосфорными рогами и весь облепленный лягушками — Кузнецовские сюжеты. “Он гений, гений, — думал Валерик, восторженно размазывая клей. — Трусы, не говорят этого при жизни! Надо, чтобы он сначала умер, потом только посмеют, а ведь он — гений!”

Вечером безумного дня Валерик вдруг обнаружил себя — усталого, с дрожащими от голода и счастья коленками — в мастерской Кузнецова, среди ближайших приятелей гения: двух художников, пожилого столяра и кандидата исторических наук. Валерик со всеми вместе пил водку, хохотал, беспрестанно курил, и пьяный бес понудил его сбегать за своими работами и показать. Работы несвязно хвалили и столяр, и кандидат исторических наук, но главное, у Кузнецова сквозь хмельную муть невозможно красных глаз вдруг проступили пронзительные точки зрачков.

— Вот ты какой паренек! Вот какой! Третий курс, говоришь? Ка-акой паренек! — Кузнецов поглядывал на вкривь и вкось расставленные у стен Валериковы творения и хлопал автора по спине. Рука была горячая и тяжелая. От каждого хлопка в груди Валерика что-то тупо ухало (что-то небольшое, как бы на веревочке — сердце?) Он всегда знал, что талантлив, и никогда этому не верил. Теперь его хвалил полубог.

2. Как добраться до Афонина

Ехать пришлось больше двух часов, и Настя спокойно смотрела в окно. Там неслись мимо пестрые июньские облака, весело приплясывали березняки, свежие листья сверкали, как зеркальца.

— Красиво, но писать трудно. Сплошная зеленка! — изрекла наконец Настя. Валерик бурно и многословно согласился и тут же нечаянно лягнул под скамейкой этюдник. Тот упал, загромыхал металлическими ножками и всеми тюбиками, запертыми в его брюхе. Парень в шортах ехидно ухмыльнулся в дальнем углу полупустого вагона. Валерик-то его не видел, зато отлично видела Настя, сидевшая напротив.

— Ведь это его сын? Погляди. Тоже, наверное, на дачу едет, — зашептала она и показала глазами туда, куда и прежде часто посматривала. Валерик посматривание заметил, но оглянуться не решался.

Теперь решился. Да, он. Привалясь к окошку, там, в углу, в самом деле сидит Егор Кузнецов. Водрузил длинные загорелые ноги на противоположную скамью. Блестят мосластые коленки. Валерик встречал Егора и в мастерской Кузнецова, и в институте, и в выставочном зале — всюду он мелькал, все его знали, хотя живописью он, кажется, не занимался.

“Вот и оно. Все! — решил Валерик. — Теперь придется от станции битых три часа тащиться вместе с этим олухом”. Валерик хотел быть только с Настей, и вдруг влез этот Егор. Какая у него улыбка противная! И откуда в июне такой густейший неправдоподобный загар? Не иначе, от крема. (Валерик видел рекламу: намажешься, а наутро уже коричневый). Мускулы, конечно, надуты на тренажерах. И сам весь ни дать ни взять симпатяга из рекламного ролика какой-нибудь водички от прыщей. До чего противный.

3. Дом и русалка

Дверь в Дом, как и ожидалось, не была заперта. На ней белела эмалевая, с отбитым уголком, табличка “Прiемная” — буквы старинные, изящные, длинные-длинные, какие сейчас признаны негигиеничными, портящими глаза.

Валерик и Настя друг за другом ступили в полутьму. Когда глаза пообвыкли, стало ясно, что “прiемная” и есть одна огромная комната почти без перегородок, однако, со множеством закоулков. Закоулки получались, потому что вся “прiемная” была буквально забита всевозможнейшей мебелью, стоявшей как попало. Старинный буфет под невообразимым углом примыкал к платяному шкафу, из-за которого высовывались увечная конторка и ширма, затянутая гофрированным шелком, страшно грязным и рваным. Особенно много было кустарных столов и столиков — от рукодельного, на единственной, непомерно пузатой точеной ноге, до обеденного семейного, который стоял, кротко опустив к полу полукруглые, на шарнирах, крылья. Казенный дерматиновый диван блистал твердыми валиками, похожими на пушечные стволы. Были здесь и полосатая оттоманка, и железные кровати с бомбошками и без бомбошек.

— Вот это да! Чудесно! — закричала Настя. С Валериком она скучала, но среди мебельной дребедени развеселилась, забегала, обнаруживая все новые сокровища. Вот у стены громадный тусклый рояль “Шредер”; струны оголены, многие порваны и торчат спиралями. К роялю прислонилась древняя водосточная труба, вся в железных розочках и с жестяной бахромой вокруг раструба. И все это завалено горами мелочей: шкатулками из ракушек, базарными аквариумами — пузырями с парафиновыми рыбками, дурацкими стеклянными и пластмассовыми вазами, с цветами, бумажными и когда-то живыми, а ныне усохшими.

— Ну, что же ты молчишь? — не унималась Настя. — Разве не прелесть?

— Да, Кузнецов любит кич, — угрюмо ответил Валерик. Ему уже было ясно, что ничего не сбудется из того, что он напридумывал про себя и Настю. Даже ужаснуло, что они здесь вдвоем и совсем одни (про Егора он почему-то забыл). Он стал смущенно разглядывать черные иконы на стене, но ничего не смог на них разобрать. Зато пониже были прибиты и превосходно читались эмалевые указатели: “Касса”, “Дамская уборная”, “Выходъ”. С афонинского вокзала, что ли? А вот и картины на клеенке: сад с цветами, какие цветут на подносах, русалки, девица в беседке, смешной толстый лев с коленками, загнутыми не в ту сторону. Источник вдохновения!

4. Исторический аспект. Валерия

Свое здоровье на троих Валерия привезла из села Пыхтеева Нижнетумского района. Там звалась она Валентиной Кошкиной, чаще даже Валькой. Там кончила школу и с двумя подружками отправилась в город, в продавщицы. Хотелось, конечно, не столько в продавщицы, сколько в артистки, но Валентина честно признавала, что для этого способностей у нее нет никаких — даже слуха, даже памяти.

У тетки одной из подружек оставила она вещи и харч на первое время (сумку картошки, сало, две банки огурчиков, две — кроличьей тушенки). Были у нее специально перерисованные школьной черствой, как кирпич, акварелью, картинки: Микки Маус, кукла Барби, бутоны роз. С ними и пошла она в художественный институт. Это чуть похуже, чем в артистки, зато способности определенно были. В школе Валька писала объявления печатными буквами и даже изобразила рельеф местности в разрезе для кабинета географии. Удивительно, но и здесь ее способностей оказалось недостаточно. Приемная комиссия (так было написано на двери, а в комнате сидели облезлая, чуть не с плешью, тетка и крошечный старичок) даже документы не взяла — “вы, мол, деточка, к нашему уровню не готовы, не пройдете предварительного просмотра”.

Как жаль! Девчонки и парни здесь были такие веселые и нарядные, и Вальке хотелось быть такой же. Она грустно напяливала резинку на своих трубкой скрученных Микки Маусов, когда кто-то сзади тронул ее за плечо. Глянула — стоят два мужика. Немолодые уже, наверное, лет за тридцать (самой-то Валентине недавно сравнялось семнадцать). У обоих бородки, одеколон пахучий, густой. Тот, что поплотнее и почернявее, закачал головой: “Что, повернули? Ай-яй-яй! Не беда, подготовиться надо. Знаете, пойдемте в мою мастерскую, я вам поставлю натюрморт…” Второй прыснул: “Так это сейчас называется “поставлю натюрморт”?” Валька не все слова поняла, но в чем дело, сообразила. И пошла. Мужчины приличные, не алкаши с улицы. Тут, в институте, наперебой все с ними здоровались, значит, какие-то шишки. К тому же, вспомнилась кривоватая, злющая физиономия подружкиной тетки — к ней что-то не хотелось.

Чернявого звали просто Игорем. Вальке неудобно было называть такого дядечку без отчества, но другой был еще старше, а сказался и вовсе Павликом. Они пришли в мастерскую, полную картин, которые совсем не понравились Вальке. Правда, она умненько этого не сказала. Сама же мастерская поразила — громадное помещение, даже лесенка есть и что-то вроде балкона. Ей объяснили, что оттуда на большие рисунки можно глядеть, если их разложить на полу. Было тут пыльновато и не слишком уютно, зато пахло хорошо, хотя и не жильем. Валька тогда не знала, какая это шикарная мастерская, одна из трех специально построенных мэрией для местных гениев. На Западе такие хоромы называются студиями. Имелась тут даже ванная, кухонька и комнатка-ночлежка, где помещался громадный раскладной диван.

Павлик сбегал за едой в шуршащих и хрустящих пакетах и ярких баночках. Дома Валька такие баночки собирала под мелочи, под рассаду — жалко ведь красоту выбрасывать. Когда Павлик накушался, напился до икоты и ушел, на знаменитом раскладном диване с давно промятой ложбиной для двух тел случилось то, что должно было случиться и что не было для Вальки ни новостью, ни потрясением. Девичьей чести помину не было еще с прошлого лета, когда в Пыхтеево приезжал в отпуск Сашка Зуев, который работает в Нетске на автобазе. И потом всякое бывало. Сама Валька это дело не очень любила, но теперь без секса никак нельзя, иначе не станет видный парень с тобой гулять, будь хоть раскрасавица.

5. Звук лопнувшей струны

По деревенской привычке приглядываться к новому лицу и тут же влепить неотвязное прозвище Валерия-Валька понаблюдала мелькание Насти за приоткрытой дверью Дома и решила: “Шныряет, как ласка!..”

Настя действительно походила на небольшого зверька, серебристого и красивого. Но сама она с таким уподоблением не согласилась бы, хотя в зеркало смотрелась часто. И даже в “прiемной” устроилась на оттоманке, где напротив висело огромное зеркало в облезлой раме. Еще отсюда была видна дверь и Валерик, обиженно сгорбившийся на травке. Он все время посматривал в ее сторону, но разобрать со света ничего не мог.

— А я тебя вижу! — мысленно поддразнила Настя. — Дуется Елпидин, и пусть. Главное, привез меня сюда, впустил. Теперь ключик можно и выбросить.

И она вернулась к зеркалу, вернее, к тому, что всегда разглядывала с радостью — к собственному отражению. Зеркало мерцало подпорченной старинной амальгамой, которая отслаивалась чешуйками, а кое-где глядело и вовсе простое голое стекло. Зеркало умирало, но Настино лицо было в нем невыразимо прекрасно. Какой Елпидин? Зачем Елпидин? Здесь, в этом странном доме, должна, наконец, начаться ее настоящая жизнь среди настоящих людей. Только так и должно быть. Она, конечно, скоро станет знаменитой. И как повезло, что она в придачу еще и красавица. Здесь и узнают, и рассмотрят, и все начнется… Насте привычно привиделась какая-то будущая выставка, вернисаж с тяжелыми букетами и телевидением. Сквозь неясный предполагаемый блеск неясно послышались голоса. Приблизилось шарканье шагов, писк старого дощатого пола. Оказалось, пока она тут сидела сонной Нарцисской, кто-то вошел. Как же она прозевала?

Голоса были уже совсем рядом, за соседним массивным шкафом. Говорили мужчина и женщина. Настя опомнилась от своих фантазий, и стало невыносимо неловко, потому что разговор шел нервный, и не для посторонних ушей.