Нет

Горалик Линор

Кузнецов Сергей

В мире, где главный враг творчества — политкорректность, а чужие эмоции — ходовой товар, где важнейшим из искусств является порнография, а художественная гимнастика ушла в подполье, где тело взрослого человека при желании модифицируется хоть в маленького ребенка, хоть в большого крота, в мире образца 2060 года, жестоком и безумном не менее и не более, чем мир сегодняшний, наступает закат золотого века. Деятели индустрии, навсегда уничтожившей кино, проживают свою, казалось бы, экстравагантную повседневность — и она, как любая повседневность, оборачивается адом. Творчество обесценивается, человеческая жизнь хрупка, и невозможно отмахнуться от ужаса бытия.

Известный поэт, прозаик и переводчица Линор Горалик и писатель Сергей Кузнецов, автор трилогии «Девяностые: сказка» и нашумевшего романа «Шкурка бабочки», создали книгу, за последние годы ставшую классикой. Казалось бы — фантастический роман о порнографии и будущем. На самом деле — отчаянно честный роман об экзистенциальном ужасе и любви.

Глава 1

Вдруг сдавило горло, больно и неприятно, мягким и мохнатым хлопнуло по лицу; сердце прыгнуло и упало, мелькнуло: «Будешь знать…», но тут же взгляд поймал ярко-рыжую кисточку на конце хвоста, знакомое порыкивание нежно вплыло в ухо:

— Арчи, ты псих!

Смеется — очень красивый, очень выигрышного цвета, даже в этом жутком неоне оранжевая шкурка остается режуще-яркой, полосы кажутся глубже; чувственно дышат широкие черные ноздри. Вдруг подумала даже: может, Арчи мне и хватит на сегодня, если он тут без какой-нибудь девахи, может, повторить прежние забавы? — вспомнила, как он осторожно ловил клыками ее палец, потеплела.

— Вупи-Вупи, конечно, я псих! Я самый клевый псих! — играет хвостом, щекочет ее ухо. — Расскажи же мне про ЖИЗНЬ.

Сует в руку свой наполовину выпитый коктейльчик, смотрит желтыми глазами. Что рассказать про жизнь? Вечер разговения, вполне понятная жизнь в такие вечера, даже для тех, кто, как она, не постится и не ждет первой звезды, чтобы с наслаждением наесться до отвала, включить какую-нибудь передачку, сладко потискаться. Для тех, кто не постится, да еще и живет один, да еще и имеет — ну, скажем так — не самые простые вкусы, — это не слишком приятный вечер, вечер разговения. Хотела рано лечь спать и рано же завтра выйти на работу, хоть что-то успеть, потому что в последние дни настоящее проскальзывает в прошлое, как вот этот желток — в горло: начнешь разбирать почту — уже стемнело. Хотела посидеть в ванне и лечь спать, но за стеной звякают вилками соседи, радостно вопит ребенок — включили телевизор? дали бутерброд с долгожданной колбасой? — тошно, тошно. Вот, Арчи, собралась, пришла, — так, потусоваться, увидеть знакомые рожи. Здесь много знакомых рож, раз в месяц или чаще заскочишь сюда на часок-другой, уйдешь расслабленной, иногда еще с каким-нибудь милым тигрусом, котусом — теплая лапа на плече, в такси осторожные когти пощипывают тонкую человеческую шкуру, утром вычесываешь из пледа клочки посторонней индийскому кашемиру синтетической звериной шерсти, умиляешься ей, как детскому волосу на мужской рубашке.

Глава 2

Внезапно перестал теснить пиджак, манжеты словно растворились в поту, пересох язык; ярко-синяя фосфоресцирующая молния летит, летит, сверкая, над полутемной площадкой, целя острием в невидимое смертным небо, ярко-синий фосфоресцирующий шар бешено катится за ней низом, низом, — и, как всегда, когда понимаешь, что вот сейчас, сейчас все решится — видишь все медленно и так детально, что хочется закрыть глаза, — невыносимо, слишком ярко и слишком страшно. Нет уже ни пиджака, ни тугих манжет, ни пропотевшего насквозь за последние тридцать секунд воротничка ну очень неплохой рубашки, — а только с испариной выступают на лоб азарт и ужас, и ты сам невольно втягиваешь голову в плечи, поджимаешь локти, сгибаешься едва не вдвое и готов немедленно покатиться в сопереживательном экстазе, — слава богу, плотная толпа едва дает не то что покатиться — ногами переступить. Внутри тикает метроном, сводит живот, и только следишь в адской прозрачной тишине подпольного ринга, как медленно склоняет молния свое острие — оп-па! — и тут время, как полоумное, начинает нестись вскачь, а шар все катится, катится, а молния все ниже, ниже, и ясно уже, что ты все проиграешь сегодня, все спустишь тут до нитки, до исподнего, голым уйдешь отсюда — потому что не остается времени на пируэт, не остается ни доли секунды, не остается… Шар превращается в струну, струна взлетает в воздух, переворачивается раз, и два, и три, крошечная голая ножка вбивается в ковровое покрытие площадки, другая пикой взмывает вверх, в дугу сгибается спина, прилизанная детская головка едва не касается ковра тугим узлом волос на хрупком затылке, и уже у пола полупрозрачная ручка железным захватом ловит приземляющуюся синюю ленту, успевая пустить в липкий от напряжения воздух восхитительную длинную спираль. Аккорд, аккорд. Все.

Рев наваливается таким страшным комом, что опять вминает в тело и пиджак, и рубашку, немедленно ставшую стокилограммовой, и галстук, затянувшийся удавкой. На табло горят списки выигрышей, у тебя сегодня будет повод хорошо расслабиться в номере, — молодец, мальчик, молодец, Волчек. Молодец, но бредешь через толпу на ватных ногах к кассе и клянешься себе: никогда, никогда, никогда больше. Никогда, ни на какую интуицию не полагаясь, не ставишь ты больше такие суммы на темных лошадок. Пусть и посмотрела на тебя эта десятилетняя девочка такими ледяными глазами, что ты, пять лет уже ставящий на гимнасток по всему свету, видавший все, бывший в Багдаде, когда сломала себе шею Жанна Свентицки, отстирывавший кровь с рубашки, когда разорившийся псих разрывным кольцом в клочья порвал поскользнувшуюся после кульбита девятилетнюю Таллину Курных, — так вот, сегодня на тебя эта неведомая никому девочка так посмотрела, что ты понял: порвет всех, выгрызет победу у судей из горла, об колено раскурочит любую, которая посмеет получить на одну десятую балла больше, чем она — уродливая, длинноносая, гуттаперчевая, с железными тросами сухожилий под детской прозрачной кожей.

Подумал тогда: только в этой стране на рингах можно увидеть такие глаза; у этих девочек везде страшные лица, но только здесь… Говорят, их тренеры ездят по стране, по самой черной, нищей глубинке, покупают их, этих девчонок, двух-трехмесячными у запойных тупых родителей. Подходящих выявляют так: берут за ножки и тянут в разные стороны; младенец орет, а они тянут; если растягивают до ста двадцати градусов — есть задатки, пойдет. И потом держат в черном теле и тренируют по двенадцать часов в день с годовалого возраста, и с четырех лет выпускают на ринги — для разогрева; с шести на них начинают делать ставки. В двенадцать лет их вышвыривают на улицу — говорят, они все умственно отсталые, некоторые даже с трудом понимают нормальную речь, привыкши к набору команд из двадцати слов.

Обо всем этом Волчек старался никогда не думать. Сочувствие он испытывал не к девочкам, а к тренерам, — может быть, отдаленное сходство профессий, потребность постоянно мотаться по чертовым русским деревням, где до сих пор пьют водку, и по чертовым арабским деревням, где до сих пор курят гаш, сильно отбивает у профессионалов сочувствие к подчиненным. Глядя на тренера, стоящего подвижно у края ринга, пока крошечная невесомая девочка запускает к потолку булавы размером в полсебя, Волчек часто представлял себе, как этот человек тянет младенцев за ножки в поисках урода вообще-то, чрезмерно гибкого ребенка е неестественно податливыми связками. Почти коллега, что же за мир гадкий.

Аккуратно подал в окошко карточку, аккуратно забрал кэш; редкое ощущение живых бумажек в пальцах, скоро начислять на комм станет безопасней даже здесь, в России, даже в подпольных залах: человек с купюрами выглядит подозрительным — с какой стати? где взял? Впрочем, в России еще любят бумажные деньги. Ох, как любят деньги в России, хоть бумажные, хоть электронные, хоть синие, — нигде их так не любят, кажется Волчеку иногда. Под голой стенкой, дрожь в руках уняв, засунуть кэш в карман поглубже, прислониться, отдохнуть; еще есть дельце тут, еще один тут мальчик должен подойти. Всегда, когда я в этом клубе, мне кажется, я слышу, как над головой шумит Манежка, как ходят девочки на морфных каблуках — высоких пяточках смешных, как цокают набойки вьетов. Вот кто благословляет, верно, запрет на профессиональный спорт как «разжигающий межнациональную рознь». За эти годы им, небось, столько наотстегивали лихие хозяева подпольных рингов здесь, и там, и тут, что хорошо бы забить на все, скосить себе глаза и тоже в эту братию податься — поземочкой свистеть по Красной площади, ветерком ходить по чужим карманам. Мне часто кажется, что чутким, почти звериным ухом менты, вьетнамцы эти, модифицированная за госсчет безжалостная лимита, биенье сердца моего улавливают сквозь тысячелетний слой московских почв.