Пастух своих коров

Гордон Гарри

В книгу вошли повести и рассказы последних лет. Также в книгу вошли и ранее не публиковавшиеся произведения.

Сюжеты и характеры полудачной деревни соседствуют с ностальгическими образами старой Одессы. «Не стоит притворяться, все свои» — утверждает автор.

По повести «Пастух своих коров» снят художественный фильм.

Повести

ГОРБАТЫЙ ШАРИК

Быль

Ранним майским утром бабушка Георгиевна боролась, по обыкновению, с коровами. «Хермер» Колька распустил свое стадо. Коровы бесчинствовали — ломали слеги, валили столбы, перли напролом к побегам чеснока, к взрывающему почву сельдерею — мало им медоносного жужжащего луга.

Георгиевна ткнула веслом тупую телку, та отпрянула, но окружали, окружали бабушку остальные, издали с интересом присматривался бык.

Избавление было стремительно и чудесно. Справа за избой чихнуло, заурчало и с гиканьем, подпрыгивая на кочках, выскочило, наконец, нечто маленькое, круглое, горбатое, и очертя голову врезалось в стадо. Оно резко останавливалось, ревело, взрывало землю задними колесами, дрожало всеми фибрами внутреннего сгорания и вновь бросалось вперед. Стадо разбежалось, собралось вновь и медленно пошло к реке, укоризненно покачивая головами.

Ничего удивительного — «Запорожец» как «Запорожец», лет за тридцать, мало ли взбалмошных старичков. За мутным стеклом разглядела Георгиевна темного водителя, а может, и померещилось сослепу.

Странно само его появление. Тверская эта деревня надежно была защищена лесным и болотным бездорожьем, ближайшая дорога была в десяти километрах. Изредка в глухозимье забредал сюда, пошатываясь, леспромхозовский трелевочный трактор.

ПАСТУХ СВОИХ КОРОВ

Повесть

Дождь прошел недолгий, и только добавил духоты. Прибитые к траве комары вяло отряхивались, не роились и не звенели, а жалили исподтишка. «Ладно, — подумал Колька и обтер рукавом топорище, — поехали».

Место можно было выбрать и посуше — вон хотя бы на том бугорке, но перекатывать туда эти чугунные осиновые бревна — замучаешься в сорок семь лет. Разумнее было бы выбрать материал по плечу, хотя бы сухую елку потоньше, но когда так думалось, Колька враждебно поглядывал на свое логово — ни шалаш, ни землянка, ни бобровая хатка — брошенное воронье гнездо, покрытое старым, еще с детства, ватным одеялом, закиданное драными телогрейками и жестким, как асфальт, брезентом.

Колька проводил на острове большую часть лета и половину осени, поэтому стоило сложить настоящую избушку, маленькую, но крепкую, навсегда. И отвадить заодно забредающих сюда дачников. Словом, это его, Колькин, остров, и нужно застолбить участок, как у Джека Лондона, или пометить ареал, как волк. Четырнадцатилетним пацаном Колька столкнулся с волком один на один и победил его.

КОММЕНТАРИИ К БЕЗВОЗВРАТНОМУ ГЛАГОЛУ

Повесть

Петр Борисович подбрасывал в печку дрова — клацал дверцей, шуршал кочергой и не сразу услышал стоны за дверью. Выскочив, он увидел в синем снежном проеме своего гостя, лежащего на пороге и пытающегося встать. Подхватив гостя подмышки, Петр Борисович поволок его, пятясь, через веранду в избу, с трудом сдержал спиной пружинящую дверь. Серафим Серафимович морщился, втягивал сквозь зубы воздух и помогал Петру Борисовичу, отталкиваясь здоровой ногой.

Что-то с голеностопом — перелом ли, вывих, — как тут определишь — нога темнела и опухала. Зачем было класть на крыльцо линолеум, — летом он ничего, розовый и чистенький, а сейчас, покрытый изморозью… Пригласил, называется, малознакомого человека на рыбалку.

Серафим Серафимович, физик из Питера, был приятелем старого друга, и виделись они раза три. При последней встрече пилось легко и свободно, и Петр Борисович ощутил, в очередной раз, удушающий приступ радушия. В этом состоянии он и зазвал засидевшегося в кабинетах ленинградца на зимнюю рыбалку, посулив черный небосвод с крупными, таких вы не видели, слезящимися на ветру звездами, шуршание и потрескивание поземки в зонтиках дягиля, и красные перья окуней на теплом снегу.

Предполагалось побыть дня три или четыре, и продукты были захвачены на этот срок, с учетом подножного улова. Весь 12-километровый путь от автобуса по заснеженной реке Серафим Серафимович помалкивал, откровенно смущаясь.

И вот… всего час, как добрались, изба еще не нагрелась, не выпили даже с устатку и со свиданьицем…

РАСКАЛЕННЫЙ КРЕСТИК

Повесть

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Стенания черного быка были слышны во всех концах деревни. Жители всполошились, полагая, что Колькино стадо прорвалось через болото и напирает на их куртуазные участки, где пенилась столовая зелень, хлопал под ветром полиэтилен парников, подмигивал среди булыжников портулак.

Булыжники эти, парникового происхождения, добывались хозяйками на лугу. Женщины в резиновых перчатках подваживали ломиком валуны, вталкивали их, вздыхая, в тележки, бережно петляли между кочками. Труд этот был Сизифов — для полной красоты всегда не хватало одного камня.

Жители были временные, городские и потому старались на земле с особой лютостью, предпочитая, однако, цветы прозаической картошке, которой сажалось ровно столько, чтобы хватило на сезон. Первые полведра выкапывались на Петров день, а остатки добирали в сентябре, когда готовили к отъезду загорелых, обветренных и слегка озверевших стариков. На Покров оставались в деревне двое-трое доживающих местных да несколько картофелин на вспоротых вилами грядках.

Черный бык был один. В пятнистом березняке, возвышаясь над своим разномастным стадом, он почувствовал в горле спазм внезапного страха и отвращения, попытался протолкнуть его кратким мычанием, затем взревел и ринулся сквозь поляну в бурелом. Тёлки вспархивали у его ног, смотрели, отбежав, исподлобья и замирали. Бык натыкался на выворотни, взрывал землю, перепрыгивал через стволы, пружинящий ольховник лупил его по прямой спине. В деревню он вошел утомленный и печальный.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Яков Семенович проснулся в предчувствии постороннего звука. Он прислушался. Все домашние звуки были на месте — за стеной, в горнице, всхрапывал Георгий, топотали и катили что-то в подполе мыши, потрескивал сам по себе старинный глечик на полке, муха шуршала в пучке прошлогоднего зверобоя. Приснилось, наверное.

Яков Семенович распахнул окно. Небо на востоке было цвета спелого крыжовника, свежий воздух принес запах смородинного листа, холодной воды, мокрой древесной коры. Полуоблетевшие запоздалые соловьиные всхлипы еще наполняли кроны, но уже не выплескивались из них. На краешке водостока скопилась капля росы, оборвалась, гулко булькнула в темной глубине бочки. Потом вторая, третья…

Яков Семенович вздохнул и стал одеваться, но сквозь шорох одежды посторонний звук наконец донесся. Он был из прожитой кем-то жизни, знакомый, но не ощущаемый прежде, архивный или музейный. Это была флейта.

Флейта вскрикивала, бормотала, вздрагивала, как дворовая девка в руках постылого барина, дергалась, пытаясь вырваться, оторваться от презрительных губ и мстительных пальцев, задыхалась и горько голосила. Улетала, опустошенная, далеко-далеко, задремывала, забывалась и, очнувшись, грохалась на колени.

ОГНИ ПРИТОНА

Люба медленно брела по пыльному шляху. Когда-нибудь это будет главная улица поселка судоремонтников, а пока искаженные маревом жидкие саженцы платанов, клубы глинистой пыли, поднимаемой случайным грузовиком, оседают на сизых листьях. Двухэтажные дома поселка, построенного еще пленными немцами, не давали тени, на балконах трескались от жары бетонные балясины.

Каких трудов стоило получить здесь двухкомнатную квартиру взамен комнаты в коммуналке, знала только Люба и несколько начальников из морского Пароходства, где она числилась судовой буфетчицей дальнего плаванья.

Люба не побывала ни в одном рейсе, а ее трудовая книжка лежит себе тихонько в отделе кадров, и ей, как «мертвой душе» полагается даже двадцать процентов с оклада, но разве это деньги, ради Бога, пусть лучше девочки из кадров скушают пирожное, лишний румянец им не помешает.

А Любе румянец не нужен, у нее все в порядке, и только сумасшедший даст ей ее годы. Лишь она знала, особенно по утрам, что ей сорок восемь, а иногда и семьдесят, а иногда и все сто.

Она вышла из игры в сорок девятом, лет девять тому назад, ухитрившись не рассориться с влиятельными клиентами, огорченными ее уходом. Поработала в торговле, но, просчитав, однажды, опасность, тихо соскочила и завела свое дело.

Золотое дно

Рассказы

ВИЖУ ЦЕЛЬ

Аллея плелась, не прерываясь, от Аркадии до парка Шевченко, километров шесть. Эти клены, акации, каштаны и софоры посажены были недавно, в пятидесятые годы, но уже сейчас, через двадцать лет, давали жирные оранжевые блики и легкую сиреневую тень. А раньше здесь была пустошь, выгоравшая уже в июне, а над ней были склоны, заросшие барбарисом, и выше — такая же выгоревшая терраса под обрывом, над которым лежала уже степь, Малороссия, Северное Причерноморье.

На этой второй террасе, говорят, во времена Хаджибея топтал ботфортами лебеду и полынь граф Суворов, прижимал детскими пальчиками хохолок, раздраженно смахивал саблей лиловые фески татарника — ждал ответа императрицы. К ночи приплелся фельдъегерь на корявой степной лошадке, привез пакет. «Assez d’eau! — писала императрица, — не морочьте мне голову, граф». «Вот как будто знал, — досада Суворова была так сильна, что походила на торжество, — придется-таки строить город…»

Под аллеей, шагах в двадцати, берег моря, галечный с проплешинами пыльного песка, был изрезан далеко, до самого порта молами, пирсами, волнорезами.

Под стенкой пирса, отделяющего дикий берег от правительственного санатория, расположились трое — Доцент, Фейхтвангер и Генерал. Санаторий отделял от дикого мира не только пирс, но и впаянная в него высокая кованая решетка, выкрашенная кузбасслаком. Нижний край ажурной этой решетки в самом удобном месте был бесстыдно задран, образуя пролом. За проломом ослепительно белел песок — речной, привезенный с Оки, из карьеров под Оломной. Песок был мелок и липуч, как небесная манна.

Генерал отвел Доцента в сторону.

НОВАЯ ЖИЗНЬ

— Между прочим, — жестко сказал Плющ, — кроме бара существует еще картинная галерея. А?

Карл поднял голову, с трудом удержал фокус на оливковом твердом лице Костика. Лицо выражало брезгливое сочувствие.

«Если уж Плющик встревает с такими замечаниями — дело плохо!»

До завязки Константин Плющ числился в Союзе алкоголиков за номером два. Даже цифирка была вытатуирована на бугорке между большим и указательным пальцами левой руки.

Союз помещался в скверике на Греческой площади возле «Украинских вин» и насчитывал действительных членов десять человек. Алкоголики «в законе» обсуждали текущий момент, международное положение и сложные, изменчивые коллизии в современном искусстве. Если кто-нибудь из членов выбывал, по причине смерти, или психушки, или, реже, отъезда куда-нибудь навсегда, Союз пополнялся лучшими из кандидатов.

НОЛИК

В дверь постучали. Парусенко чертыхнулся, выдернул кипятильник, накрыл газетой. В номер вошел мятый человек с порезами от безопасной бритвы на лице, с каштановыми глазами. Он вынул ноги из грязных резиновых сапог и шагнул вперед.

— Здравствуйте, — сказал он, и, посомневавшись, добавил: — Жопа. Это в смысле «желаю обществу приятного аппетита».

А прислан он директором рыбколхоза в помощь геодезистам, рейку таскать, или там старшим куда пошлют, зовут его Нолик, а по жизни он Бич, то есть бывший интеллигентный человек. Недавно из зоны, было дело, но если вам скажут, что посадила баба, — не верьте, женщина — святое, «для избранников этого ранга честь жены, честь эпохи — одно». Но это вы не знаете, потому что это не Вознесенский вовсе, а Владимир Леонович, есть такой…

— Почему опоздал? — перебил Парусенко. — Договорились на девять, а сейчас… Ладно, чай будешь?

— Чай? Буквально?

БЛАГОДАТНАЯ МУХА

Лонг полулежал на кровати, вытянув загипсованную ногу и стараясь поудобнее примостить другую — ныла она нестерпимо, особенно под коленкой: то ли ревматизм, то ли артрит, а может, отложение солей; поточнее диагноз установить не удавалось — врачи были свои, гениальные, но бесплатные. Серёга Разводной утверждал, что нужно мазать лиманской грязью, срочно ехать на Куяльник, пока всю грязь не вывезли в Россию, — завелось там уже некое акционерное общество. А великий Боксерман, наоборот — ни в коем, говорит, случае, это такая нагрузка на сердце! Кого слушать? Наверное, Боксермана, он гинеколог, всё-таки ближе, а Разводной всё больше по уху, горлу, носу.

В комнате был полумрак, занавески плотно задёрнуты, сквозь щель пробивались пасмурные блики, не скажешь, что на улице тридцать пять. В потолок смотреть не хотелось — его давно пора побелить, на дореволюционной лепнине лежал слой пыли и копоти, выявляя рельеф и сообщая помещению некоторую музейность. Из-за этого четырёхметрового потолка и случился перелом той, здоровой ноги — полез на антресоли, педаль искать от Вовкиного велосипеда, одурел в духоте и промахнулся мимо стула, стоящего на столе.

А весь город ржёт, думают — по пьянке. Навещали сначала, что-то даже приносили, а потом исчезли, растворились в жаре, высохли. Только Рыба приходил недавно. Положил заботливо гипсовую ногу себе на колени, долго что-то рассказывал, а сам вырезал на гипсе неприличное слово, белое на сером. Лонг пытался потом, кряхтя, с трудом дотягиваясь, затереть его пеплом от сигареты, но получилось ещё хуже. За этим занятием застукала его Соня, разозлилась, обозвала старым идиотом.

Словом, полный завал. Вовка — вылитый дистрофик, смотреть страшно, Соня побирается по знакомым, а сам — кому нужен в самостийной Украине сорокатрёхлетний историк Древнего мира?

И пить не хочется, если бы и было. Лонгу стало даже интересно: что будет, скажем, послезавтра? Должно же что-то быть.

ЧУДЕСНОЕ СПАСЕНИЕ

Предложение было неожиданным. Валера Брандгауз казался человеком хоть и легкомысленным, но пустяковым, вращался красавец-обалдуй среди хорошо одетых женщин и тёмных каких-то типов, то ли фарцовщиков, то ли валютчиков. Вращался он, правда, пассивно, скорее — вертелся, толкаемый потоками обстоятельств в лопасти своих широких плеч.

А тут: «Поехали, Карла, на халтуру».

— Что вдруг? — удивился Карл.

Не понимает Гауз: халтура — это не просто иллюстративные плакаты, сорок рублей квадратный метр; это, после притирки, бесконечные разговоры о Боттичелли и Павлюке, о Мандельштаме с Пастернаком…

— Хочешь жить, умей вертеться, — раздражённо ответил Гауз. — Зато не на перекладных толкаться, на «Яве» поедем.